Стрельбы батарея провела на отлично. Кожевников получил благодарность от командира дивизии. Двум сержантам дали внеочередные отпуска. Только вернулся Рувим в часть, как к нему домой прибегает дежурный по штабу и говорит:
– Комбат, вас вызывает командир полка.
Кожевников подумал, его хотят еще раз поблагодарить за отличную стрельбу.
Заходит к командиру полка. Сидят у него в кабинете два незнакомых капитана. Командир полка явно в расстроенных чувствах:
– Старший лейтенант, эти два капитана хотят вами заняться.
– Пожалуйста, – отвечает Кожевников, не чувствуя никакого подвоха.
– Где ваше жилье? – спрашивают у него.
– Здесь, рядом.
– Мы вас предупреждаем, что вы не имеете права от нас отлучаться.
Подошли к дому, где жил Кожевников.
– Мы обязаны провести у вас обыск.
Только после этих слов Рувим Захарович понял, что происходит что-то чрезвычайное, что может сломать его жизнь, и, встревоженный, спросил:
– В чем дело?
– Потом разберемся, – ответили ему.
В комнате у Кожевникова провели обыск. Перевернули все вверх дном, но ничего не нашли, кроме чертежей нового устройства. У старшего лейтенанта стояла чертежная доска. Наверное, это удивило особистов – зачем артиллеристу чертежная доска. И они забрали ее с собой. Вероятно, думали, что внутри может быть что-то спрятано. За углом дома стоял «воронок» с конвоем. Погрузили в «воронок» все, что показалось подозрительным. Кожевникова предупредили:
– Шаг влево, шаг вправо – конвой применяет оружие без предупреждения.
Кожевников был уверен, что его с кем-то перепутали. Батарея, которой он командовал, находилась на отличном счету. Он – кавалер боевых орденов, фронтовик.
Рувима Захаровича заперли в тюремной одиночке в Веймаре. Просидел целую неделю. Никто его не вызывал. Потом ему стало понятно, что таким образом просто щекотали нервы.
Но Кожевников думал о другом.
Хорошо, что жену отправил домой. А то было бы сейчас слез видимо-невидимо. А так разберутся, его отпустят, а Женя об этом даже не узнает. Недавно вышло постановление, что все окончившие высшие учебные заведения и не работавшие три года по специальности лишались диплома. Рувим с Женей решили, что жене надо возвращаться в Москву, устраиваться на работу, и вскоре там они встретятся. Рувим и Женя каждый день писали друг другу письма. И разлука ощущалась не так сильно.
Еще он думал о приборе, который обязательно пройдет все испытания и будет применяться на деле.
Кожевникова вызвали к следователю. Разговор был короткий. От него требовали признаний.
– В чем признаваться? – не понимал Рувим Захарович.
Он не был ни в плену, ни в окружении, член партии.
– Ты у капитана, который умер в госпитале, украл документы, – сказали ему. – И теперь выдаешь себя за Кожевникова.
Рувим Захарович не знал, что ответить на такое дикое обвинение.
– Ну ладно, долго ты молчать не будешь. Есть спецкабинеты, где ты сможешь все обдумать и прийти в себя. В карцер,– приказал следователь и, когда Кожевникова выводили, добавил, – чтобы одумался.
Рувима Захаровича привели в карцер и закрыли. Он огляделся по сторонам, и взгляд уткнулся в холодные бетонные стены. Пенал метр тридцать на метр тридцать и высокий потолок. Лечь на пол нельзя. На тебя все время смотрят через дверной глазок, и тут же следует команда: «Встать». Пища – кружка теплой воды и кусок хлеба. Вот и весь дневной рацион. Брюки держишь в руках. Все ремешки срезаны. Но все это терпимо. Самое страшное – это собственные мысли, которые не дают покоя. Почему? За что? Десять дней провел Кожевников в карцере. Когда его выводили из камеры, он от изнеможения чуть стоял на ногах.
Дело вел особист майор Силин. Он высыпался днем и допросы проводил ночью. Но когда раздавался крик: «К следователю», это считалось счастьем. Слава богу, не в карцере, а у следователя.
У Силина было красное сытое лицо, и даже его внешний вид действовал Кожевникову на нервы. Вопросы следователь задавал одни и те же, вернее, он требовал во всем признаться. Кожевников не понимал, в чем он должен признаваться, и молчал на допросах.
– Будешь молчать, пойдешь в карцер на повтор, – говорил следователь, не отрывая глаз от бумаг. Он все время что-то писал. И это тоже действовало на нервы. Что он пишет? Кожевников терялся в догадках.
На арестованного были направлены яркие лампы, они слепили глаза. Так продолжалось не один час. Были и другие садистские издевательства... Через несколько дней Силин вызвал Кожевникова на очередной допрос и сказал:
– Ну, падла, от этого ты отбился. Не украл ты у капитана в госпитале документы.
– Да я ни от чего не отбивался, – вздохнул Кожевников.
– Молчи. Тебе слова не давали.
Видно, за эти дни следователь навел в Городке справки и выяснил, что перед ним сидит настоящий Кожевников Рувим Захарович.
– А сейчас приступим к основному, – продолжил следователь. – Рассказывай о своей антисоветской деятельности. У тебя дядька – «враг народа» – расстрелян. У тебя двоюродный брат – «враг народа» – расстрелян. И ты – такой же. Рассказывай.
– Нечего мне рассказывать, – растерянно сказал Кожевников.
– Опять пойдешь в карцер.
– Пойду.
И здесь следователь стал вслух читать бумаги, которые лежали у него на столе.
В такой-то день был разговор со взводным. Ты говорил, что в колхозах бардель. Там не могут навести порядок руководители партии и правительства. Если бы они умнее и толковее были, все сложилось бы по-другому.
– Был такой разговор? – крикнул следователь.
– В колхозах плохо, у любого спросите, – повторил Кожевников. – Офицеры приезжают из отпусков, рассказывают.
– Значит, был такой разговор…
– Был…
Записывает: «Будучи злобно антисоветски настроен, вел разговоры, подрывающие устои…»
Кожевников позже понял, что новый взводный, который постоянно провоцировал его на откровенные разговоры, был стукачом и его специально перебрасывали из части в часть.
Через много лет Рувим Захарович узнал, что взводный Вася Чижов в это самое время, когда его допрашивали, был в Москве в гостях у его жены. Жил там несколько дней. Он знал, что его сослуживец арестован, и сказал Евгении Игнатьевне при отъезде, что мужа своего она больше никогда не увидит: погиб он в железнодорожной катастрофе, когда ехал на опытный завод, где делали прибор, предохраняющий от двойного заряжания. И с этими словами Вася Чижов ушел. А потом прислал письмо Евгении Игнатьевне, что готов заменить ей мужа. Растерянная, ничего не понимающая Евгения Игнатьевна написала несколько писем в часть, где служил Кожевников. Долгое время на ее письма никто не отвечал. А потом пришла бумага из райвоенкомата, что Кожевников Р.З. арестован и осужден, как враг народа…
Через пару дней Кожевникова вызвали на новый допрос.
– Фильм «Молодая гвардия» отказывался смотреть? Говорил, что этот фильм муть? – допытывался следователь Силин.
Кожевников действительно не пошел смотреть в клуб фильм «Молодая гвардия» и сказал, что он этот фильм смотрел раньше, там много надуманного. Следователь пишет: «Будучи злобно антисоветски настроен, отказался смотреть патриотический фильм “Молодая гвардия”».
Прислали к ним в батарею молодое пополнение из Рязани, Казани. Старшина докладывает Кожевникову:
– Молодые солдаты часто по ночам плачут.
– Как плачут? – не понял старший лейтенант.
– Накрываются по ночам одеялом с головой и плачут, – подтвердил старшина.
«Надо проверить, в чем дело», – подумал Кожевников и ночью пришел в казарму. Действительно, человек пять-шесть не спали. На глазах слезы…
Утром командир батареи вызывает этих солдат к себе. Спрашивает:
– В чем дело?
Они вместо ответа дают ему почитать письма из дома. А там вся горечь жизни в послевоенной деревне. Остались одни женщины и дети. Есть нечего, одеться не во что. И в каждом письме: «Служи верно и проси твоего начальника, может, тебя отпустят хоть на время, чтобы ты нам помог».
Пошел Кожевников к замполиту. Вместе с ним он был на фронте и поэтому доверял подполковнику.
– Надо как-то помочь этим семьям, – сказал Кожевников.
– Конечно, надо, – ответил подполковник. – Но у меня таких писем целый мешок. Я тебе доверяю. Есть с десяток бланков части и заготовленный текст. Пиши на имя районных военкоматов, чтобы они семьи обследовали и по возможности оказали помощь. А внизу ставь «палку» и расписывайся за командира части. У меня нет возможности на все письма отвечать.
Кожевников забрал бланки и стал писать письма.
Трем или четырем солдатам пришли из дома сообщения, что дали пуд муки или дрова привезли. А остальным ответа не было. Кожевников понял, что через военную цензуру проскочили не все письма.
И конечно, об этой переписке стало известно особому отделу.
– Ты решил опозорить Советскую власть, – сказал следователь Силин. – Посчитал, что Советская власть не заботится о своих гражданах. Завел у себя собес. Кто тебя уполномочил писать письма в военкоматы? Кто тебя уполномочил на них расписываться? Ты это делал, чтобы дискредитировать Советскую власть…
И пишет: «Будучи злобно антисоветски настроен…»
– Ты занимался восхвалением Троцкого среди офицеров, – продолжал Силин.
– Я эту фамилию ни разу даже не произносил, – только и успел сказать Кожевников.
– Пытаешься ввести нас в заблуждение, ничего не выйдет. Твой дядька был троцкист, брат двоюродный был троцкист, и ты из той же породы.
Когда обвинительное заключение было составлено, Рувиму Захаровичу уже было все равно, что там написано. Лишь бы скорей закончился этот ад. За несколько месяцев его довели до такого состояния, что двадцатипятилетнему, недавно женившемуся парню, не хотелось жить. Следователи разрушили все, во что он верил, ради чего воевал. Для него слово «коммунист» было святое. Сейчас он, оказывается, враг народа, враг коммунистов. Это не укладывалось в его сознании.
Кстати, верным идеалам коммунизма Кожевников оставался до последнего дня. Это удивительно: пройдя сквозь сталинские лагеря, узнав всю правду о страшном режиме, пережив безвременье девяностых годов, он, тем не менее, утверждал, что коммунистические идеалы – замечательные, но люди, стоявшие у власти, их опорочили.
«Задумка прекрасная, – говорил он. – Но досталась идиотам и бандитам».
…Следователь, прочитав обвинительное заключение, сказал:
– Распишись, что ты ознакомлен.
Рувим Захарович подписался, даже не перечитывая лист.
– А ты знаешь, что за это бывает? – спросил следователь.
– Мне все равно, что будет, – ответил Кожевников.
Суд над Кожевниковым был скорым, впрочем, все суды-”тройки” того времени были одинаковыми. Дело было поставлено на конвейер. Сидели два майора и подполковник. Завели арестованного. Справа и слева стоял конвой.
– Приговариваетесь к высшей мере, – металлическим голосом сказал подполковник. – Приговор понятен?
– Понятен, – чуть слышно ответил Кожевников.
– Последнее слово будет?
– Будет, – Рувим Захарович говорил то, что лежало на душе. – Я никогда не был врагом Советской власти. И все, что написано в обвинительном заключении, – это блеф. А если вы меня решили расстрелять, я ничего против этого сделать не могу. Стреляйте.
– Увести, – приказал подполковник.
Кожевникова привели в камеру смертников. Спустя шестьдесят лет он, улыбаясь, даже с юмором, рассказывал о тех днях.
– Там кормят хорошо, из офицерской столовой еду носили. Ел с удовольствием. Охранники спрашивали: «Добавку будешь?». Я отвечаю: «Неси». Они смотрели на меня, как на психа.
Камера смертников отличалась от обычной даже тем, что здесь не было наглухо закрывавшейся двери. Дверь открыта, в ней решетка и приговоренный все время находится под наблюдением. Нельзя ложиться головой к стене, надо – головой к решетке.
«Днем еще ничего, а по ночам в голове была какая-то муть, – вспоминает Рувим Захарович. – Какие-то бредовые сны одолевали... Сон это или не сон, сам не понимаешь. Сумасшествие какое-то в голове. А днем спокойней. Хотя все время думаешь, когда за тобой придут».
...Пришли через три дня.
Кожевников сказал:
– Я уже готов.
А ему в ответ:
– Решением Президиума Верховного Совета СССР тебе заменили смертную казнь на 25 лет лагерей.
«Тут уж харчи хуже стали, – продолжал рассказывать Кожевников. – Я по-прежнему сидел в тюрьме в Веймаре. Меня перевели в общую камеру. Там было человек десять или двенадцать. Полицаи, жандармы, бандюги всякие. Полтора месяца продержали в этой камере».
«Друзья народа» – так называли на тюремном жаргоне уголовников, сидели отдельно от «врагов народа».
Потом Кожевникова этапировали в тюрьму немецкого лагеря смерти Заксенхаузен, переоборудованного под новый контингент заключенных. Ему говорили, что рядом с его камерой когда-то сидел немецкий коммунист Эрнст Тельман.
– Неплохое соседство, – думал Кожевников, и это был, пожалуй, единственный повод для улыбки. В лагере он просидел месяца два. В камере шесть человек: изменники родины, власовцы, казаки, перешедшие на сторону Гитлера, и он, кавалер отобранных судом четырех боевых орденов.
Потом был общий этап. Всех построили на апельплаце и провели проверку. Приказы следовали один за другим:
– Раздеться догола… Приседать… Открыть рот…
Переодели в немецкую форму. Большего издевательства над советским офицером, прошедшим войну, придумать было трудно. Впрочем, лагерное начальство вряд ли думало об этом. Оставалась на складах немецкая форма. Куда ее девать? Заключенным пойдет. Колонны арестантов погнали к вагонам и погрузили.
Приговор у Кожевникова был с конфискацией имущества и поражением в правах. Про поражение в правах, то есть невозможность голосовать и быть избранным, он вспоминал с улыбкой. А вот слово «конфискация» было куда болезненней. Забрали родительский домик в Городке. Но там все равно некому было жить. А когда пришли в московскую коммуналку, где жила Евгения Игнатьевна с родителями, и стали описывать имущество, они стали спрашивать, возмущаться: «При чем тут мы?». Кто их слушал? Правда, и описывать-то было особенно нечего. Тесть работал механиком, теща – домохозяйка. А жена только-только устроилась на работу по специальности в научноисследовательский институт. С работы ее, естественно, выгнали, как жену «врага народа». И тестя заставили с работы уйти. Семья бедствовала, пока Евгения Игнатьевна и ее отец – почти через год и с трудом – не устроились на работу.
…Состав с заключенными шел больше месяца. Иногда подолгу стоял на полустанках, в тупиках. Зима. Январь. В вагонах не то что холод – мороз. На вагон одна маленькая печка, которая должна была топиться. Но топить ее было нечем. Давали ведро угля на два дня. Каждую ночь проверка заключенных. Кожевникова назначили старшим по вагону.
Поднимались гэбэшники с деревянными молотками на длинной ручке. Командовали: «Всем принять вправо. Не задевая печки, конвоя, под счет, по одному, бегом марш. Справа налево». И бьют молотками – считают так. Бьют куда попало: по рукам, ногам, голове. И если счет не совпадает или сбились со счета, то повторяют команду, только теперь «бегом марш слева направо». Редко-редко, когда вечерняя поверка обходилась одним подсчетом. Иногда приходили гэбэшники и просто издевались над заключенными. Для них они были изменниками родины и врагами народа.
Кормили баландой. Бачок с ней поднимали в вагон «друзья народа» – уголовники. Им вообще-то вольготней жилось. Они пристраивались в обслугу, на кухню, в хлеборезку. Мисок ни у кого не было. Наливали баланду кому во что: в пилотки, в подол, ели руками.
Куда везли заключенных, в вагоне никто не знал. Все окна заколочены. Но догадывались, что поезд шел на восток. Гадали, где эшелон сейчас: в Монголии или Китае?
Где-то в Сибири заключенных и вовсе перестали кормить. Не давали еды несколько дней. А потом бросили в вагон каждому по селедке: большой, жирной. Ни воды не дали, ни хлеба. Голодные люди мигом съели селедку вместе с требухой. Вскоре началась дикая жажда. Было это специальным изощренным издевательством, или никто не думал о заключенных? Как получилось – так получилось. «Разве они люди?» – считали охранники.
На дверях вагона был большой нарост льда. Его сосали по очереди, чтобы хоть как-то утолить жажду. Сосали насквозь промерзшие металлические болты. Но разве это могло спасти от жажды? И весь эшелон на последнем издыхании стал требовать: «Воды. Воды». Везли более тысячи заключенных. Представляете, какой вопль стоял над сибирской тайгой. Поднялась стрельба. Охранники стали кричать, что перестреляют всех. Но, видно, дошло, что дело может окончиться плохо не только для заключенных, но и для охраны.
Открывается дверь вагона. На рельсах стоит охрана с автоматами наизготовку и с собаками. Слышна команда:
– Старший по вагону – на выход.
Один из охранников заскочил в вагон. И когда Кожевников собирался выходить, ударил его сзади. До земли было больше метра. Рядом шел второй путь. Кожевников упал и ударился головой о шпалы. Подняться не мог. Его подняли, поставили в круг и стали по очереди бить кулаками в лицо. Били нещадно. Он упал снова и потерял сознание.
«Как меня забросили в вагон, не помню, – рассказывал Рувим Захарович. – Очнулся от чувства, что меня обмывают водой. Оказывается, когда избивали, в вагон поставили бачок с водой. И бендеровцы или полицаи сказали: «Пока не вернете старшего, никто до воды не дотронется». Вот вам и солидарность людей, с которыми я воевал в годы войны. Когда я пришел в себя, меня первым напоили водой. Пил сколько хотел.
Привезли в АнджероСудженск – город в Кузбассе. Поставили состав в тупик. Пути от снега расчищены, а снежные откосы высотой метра три. Наверху стоят местные пацаны и кричат: «Айн, цвай…» Только потом заключенные поняли, почему им кричали немецкие слова: они были в форме гитлеровской армии, и местные ребята решили, что привезли очередную партию пленных.
Далеко, в полукилометре от тупика, была водонапорная башня, а наверху развевался красный флаг. Кожевников понял, что они в Советском Союзе.
Их загнали в лагерь, где раньше сидели японские военнопленные. Местные жители разграбили все, что могли. Ни окон, ни дверей, ни труб. Внутри барака – снега до потолка. Или, точнее, сохранялось пространство в один метр до потолка, не заполненное снегом. Погнали заключенных в тайгу, нарубили лапник. Немного расчистили снег в бараках, настелили принесенную хвою, и ночлег готов.
Кожевников скоро схватил двустороннее воспаление легких. Вообще, в лагерях никто не рассчитывал, что заключенные будут долго жить, и поэтому на больных никто не обращал внимания. Спас Кожевникова врач-майор, который сидел вместе с ним. Офицеров, прошедших войну, было немало среди зэков Анджеро-Судженска. Майору дали десять лет лагерей. Кожевников знал его еще по службе в Германии. Он жил с немкой. А это запрещалось. К нему должна была приехать жена. Он пришел к подруге-немке и говорит: «Все, фрау, завязываем». А когда он ушел на службу, фрау достала из шкафа все его вещи, запаковала их. Потом привела гэбэшников и сказала, что ее сожитель хочет бежать к американцам сегодня ночью через демаркационную зону. Майора тут же арестовали и дали ему десять лет.
Врач грел кирпичи на костре и обкладывал ими Кожевникова. Молодость и помощь соседа по бараку помогли выкарабкаться. Правда, после болезни Рувим Захарович весил всего 37 килограммов. Ходить самостоятельно не мог, передвигался, держась за стенку.
Кожевников написал письмо жене. Ему с трудом давались строки, и не потому, что он был совсем слаб. Он с болью доставал из сердца нужные слова: «Ты молодая, интересная, славная женщина. Я тебя ничем не обязываю. Ты вправе устраивать свою жизнь так, как считаешь нужным».
Какимто чудом в лагерь попала газета «Вечерняя Москва». Вернее, страничка этой газеты. В те годы городские газеты печатали объявления о разводах. Кожевников с любопытством перечитывал газетные строки, для него это была весточка с воли, пока случайно не наткнулся на слова: «Кожевникова Евгения Игнатьевна разводится с Кожевниковым Рувимом Захаровичем». Трудно, а то и невозможно пересказать чувства, которые он испытал в тот момент. Позднее он понял, что это был необходимый шаг, чтобы выжить и спасти всю семью. Иначе и Евгении Игнатьевне, и ее родителям грозили лагеря. Жена сохранила все эти трудные годы и чувства к нему, и верность.
Старший брат Рувима – Иосиф Кожевников, который в это время занимал какую-то важную должность на Сталинградском тракторном заводе, после допросов прилюдно отказался от своего брата.
Что это была за народная власть, которая могла заставить отказаться от брата мужественного, храброго человека? Иосиф прошел всю войну, был дважды тяжело ранен, командовал зенитным дивизионом, дослужился до майора. Никто на фронте не мог сказать, что он когда-нибудь струсил. А в мирное время, не перед лицом врага, а перед людьми, с которыми вместе воевал и работал, он отказался от брата. Но, наверное, судить о его поступке могут только те, кто сам прошел круги сталинского ада.
…Постепенно, ближе к весне, в бараках забили оконные проемы. Да и Рувим Кожевников немного окреп.
На работу гоняли за семь километров, на строительство шахты. Летом было терпимо, дорога не казалась длинной. А зимой, когда завьюжит, каждые пять-семь минут меняли впереди идущих. Они протаптывали дорогу в глубоком снегу и выбивались из сил.
Заключенные попрежнему ходили в немецком холодном обмундировании, не приспособленном к сибирским морозам. К концу зимы привезли брюки и гимнастерки из госпиталей, окровавленные, с дырами и заплатами. А на следующую зиму заключенным выдали разбитые валенки, и люди ремонтировали их цементным раствором. Раствор держался, пока человек стоял на месте.
Весной в лагерь привезли тапочки, сшитые из кусочков кожи. Вероятно, кто-то из снабженцев ГУЛАГовской системы рапортовал, что зэки обеспечены обувью до самой зимы. Но тапочки продержались у кого неделю, у особо бережливых – две. А потом расползлись по кусочкам. Зэки обматывали ноги тряпками и так ходили. Везло тем, кто находил старую автомобильную камеру. Из нее получалось несколько пар обуви. Камеры разрезали, получалось что-то вроде галош, которые веревками или проволокой приматывали к ноге.
В лагере была санчасть. Фельдшер мог даже освободить от работы на деньдва, если к нему приходил серьезно больной зэк. Но все считали, если уж фельдшер освободил от работы, значит больной долго не протянет. Смертей среди заключенных было очень много. Умирали от болезней, от голода, от переживаний. Людей косил туберкулез, свирепствовала цинга.
Вокруг лагеря был высоченный забор, затем шла «запретка» – запретная зона, куда зэк не имел права ступить. Лагерь стерегла охрана с собаками.
Везло тем ээкам, кто попадал кормить собак, работал в собакарне. Собакам полагался хороший паек, норма была больше, чем у заключенных.
Заключенным говорили: «Не сдохнешь сегодня – сдохнешь завтра. Ты товар отработанный. Что ты думаешь, выживешь, что ли? Не мечтай. Не про тебя сказано. Сдохнешь, тебе привяжут бирку и в яму».
В лагере вместе с Кожевниковым сидел офицер, служивший в одной части с ним. Сказал чтото не совсем лозунговое о колхозах и получил десять лет лагерей. Был здоровый, физически сильный молодой человек. А в лагере начал хиреть, опух. «Все равно отсюда не выйдем, – часто повторял он. – Мне жить надоело. Я обречен». Лежал на нарах и не хотел, и не мог ходить на работу. Кожевников с друзьями буквально насильно вытаскивал его из барака, тащил с собой до шахты. За него вкалывали, делали норму. А он сидел в сторонке и безучастными глазами смотрел. Вокруг него стали собираться баптисты. Служителей разных культов в лагерях хватало. Баптисты что-то рассказывали ему, внушали.
Этот человек просидел шесть лет. После смерти Сталина его помиловали. Он, когда услышал об этом, тут же заявил:
– Буду служить Богу.
– Вася, ты что? – опешил Кожевников. В те годы ему казалось, что слова «священник», «бог» из какого-то древнего прошлого.
– Бог меня спас, – ответил Василий.
Были в лагерях такие, и немало, что сходили с ума. Бегали по бараку и кричали всякую несуразицу. Их увозили. Куда? Никто об этом не знал.
Нередко заключенные кончали жизнь самоубийством.
Кожевников был убежден, что выживет, выйдет на волю.
Майор, сидевший вместе с ним, бывший начальник финчасти, получивший срок за бытовые дела, попросту говоря, проворовавшийся, говорил в сердцах:
– Все равно подохнем. Ты – точно, ты – «запечатанный на 25 лет», – указывал он на Кожевникова.
– Нет, выживу. Все равно выживу, – уверял других, а главное себя, Рувим Захарович.
Лагеря были общие. В них содержали и мужчин, и женщин, и детей. На детей и женщин было страшно смотреть. Жили, конечно, мужчины и женщины в разных бараках, но условия были одинаково ужасные. Только где-то в 1951 году в ГУЛАГе задумались то ли о морали заключенных, то ли о чем-то другом, но стали расселять мужчин и женщин в разные лагеря.
В одном бараке теперь жили вместе «воры в законе», «рядовые» уголовники и политические. Уголовники держали свой порядок. Но «мужиков» – так называли тех, кто шел по политической статье, не трогали. А когда все же случались сцепки, «мужики» организовывались и давали отпор.
Каждый вечер на плацу была безымянная перекличка. Просто подсчитывалось количество заключенных.
Дружба между заключенными пресекалась лагерным начальством. Действовал принцип: больше трех не собираться. Сговор людей – это первый шаг к побегу, бунту. И лагерное начальство тут же разводило друзей, отправляло по этапу в другие лагеря подальше от знакомых мест.
Рабочий день длился обычно десять часов. В крутых лагерях – пока норму не сделаешь. А нормы были дикие. Кожевников сидел в лагерях Анджеро-Судженска, Прокопьевска, Кузнецка, Кемерова.
Гдето в 1952 году в лагерях стали появляться газеты, радиоточки, даже библиотеки открылись.
Переписку с волей в лагере разрешали, но она была нормированной и, естественно, все письма читала цензура.
На шахте, где работал Кожевников, днем вкалывали заключенные, а по ночам – вербованные.
Из центра страны в Кузбасс привозили завербовавшихся людей. Чаще всего это были бомжи, пьяницы, бродяги. Им платили подъемные, одевали, давали общежитие, кормили. Они две-три недели работали, пропивали обмундирование, постельное белье и разбегались. Набирали новых, пытаясь доказать, что труд может перевоспитать человека. (Кроме того, на шахтах не хватало работников.) Заключенные их подкармливали, отдавали свою порцию каши и договаривались, что оставят в определенном месте письмо, те заберут и отправят его.
Где-то в начале пятидесятых годов от Евгении Игнатьевны стали, время от времени, приходить продуктовые посылки. Ей и самой было очень тяжело, но она экономила, собирала деньги и отправляла посылку в лагерь.
В лагере от зэков, хотя среди них были и полицаи, и бендеровцы, и гитлеровские прислужники других мастей, Рувим Захарович антисемитизма не чувствовал.
Кроме него на зоне были и другие евреи, причем немало. Были те, кого Голда Меер сагитировала уехать в Израиль. По Москве после ее приезда пошли слухи, что Голда Меер встречалась с руководителями партии и правительства и те дали согласие, чтобы часть демобилизованных евреев ехала в Израиль строить там советскую власть. Слухи имели под собой какую-то почву, но, скорее всего, выражали чувства евреев Советского Союза, которые гордились тем, что появилось еврейское государство, и хотели ему помочь. Многие написали заявления с просьбой отправить их в Палестину. Их отправили, только не на Ближний Восток, а на Дальний. И тоже по 58-й статье – «изменники Родины».
Когда в Москве разыгрывалось «дело врачей», лагерное начальство, естественно, решило перестраховаться и провести на зоне «еврейскую чистку». Особенно активных евреев наказать, чтобы было, чем отчитаться.
Однажды, когда Кожевникова пригнали с работы в лагерь, его выдернули из колонны прямо в чем был и, ничего не сказав, увезли на кузове самосвала. Зима. Мороз и ветер. Одежда не согревает. Привезли в закрытую тюрьму Прокопьевска.
– За что? – Кожевников не понимал. Вроде, нигде не проштрафился, все было тихо и спокойно.
Режим в тюрьме строжайший. В камере по десять человек: отказники, то есть те, кто отказывался работать, блатные, религиозные деятели и прибалты. Прибалтов было много – тех, кто в годы войны сотрудничал с немцами, кто не хотел быть под Советами. На работу гоняли паровозом. Каждый сзади идущий держал руки под мышками у впереди идущего. Если один идет с левой ноги, значит, вся колонна должна так идти. И усиленный конвой. В прокопьевской тюрьме готовили дальние этапы, откуда возврата уже не было.
В один из дней в тюрьму приехало на проверку начальство из Кемерова. Входит в камеру подполковник, увидел Кожевникова и спрашивает:
– Ты как сюда попал?
– Гражданин начальник, сюда не попадают, сюда привозят, – ответил Кожевников.
Рувим Захарович сразу узнал его. В Анджеро-Судженске он был еще старшим лейтенантом. И там они познакомились. Кожевников был о нем хорошего мнения.
«Приличный мужик. Воевал. Был тяжело ранен. После госпиталя отправили в МВД. Вообще, далеко не все, кто служил в лагерях, опаскудились. В Прокопьевске начальником производственного отдела лагеря был Дроздов. Он часто со мной беседовал, – вспоминал Кожевников. – И признавался, что для него служить в лагере – тяжелейшая работа. “Лучше на фронте, чем здесь, – говорил он. – Почему многих держат с такими сроками?” Прежде чем отправить Дроздова на службу в лагерь, он прошел курсы. Там говорили, что в лагерях одни предатели, полицаи, к которым надо соответственно относиться. То, что он увидел в лагерях, не укладывалось в его сознании».
…Анджеро-Судженский подполковник повернулся к своим подчиненным и выругался матом. Потом приказал:
– Одеть заключенного Кожевникова по форме и вернуть в лагерь.
Рувиму Захаровичу выдали шапку, телогрейку, ватные брюки и валенки. Это было гораздо теплее той одежды, в которой его привезли в тюрьму. И отправили с конвоем обратно в лагерь.
Так для Кожевникова закончились антисемитские процессы, которые волнами накатывались на страну.
Рувима Захаровича в лагере уважали. Про него говорили: «Этот мужик соображает». Там, где он трудился, работа спорилась. Ему часто повторяли: «Ты ничего сам не делай. Скажи, как надо, а мы за тебя норму выполним».
Кожевников даже в лагере продолжал изобретать. Может быть, именно желание творить, придумывать, конструировать помогло ему выжить в нечеловеческих условиях. Когда в голове появлялась новая задумка, он отвлекался от серых, съедающих человека будней и побеждал депрессию, которая «повалила» многих заключенных.
…Зимой, в сибирские морозы, бетон, который везли с узла, мгновенно замерзал в кузовах самосвалов и не выгружался. Его надо было выдалбливать ломами. Это была тяжелейшая работа, к тому же уродовали кузов. Рувим Захарович предложил внизу кузова под бетоном стелить лист железа, он крепился цепями. Когда кузов поднимался, лист падал, и бетон выгружался. Первое время все радовались изобретению. Но однажды случился динамический удар, и кузов самосвала сорвало с поршней. Лагерное начальство, слава богу, не заподозрило в этом вредительства, но Кожевникову сказали: «Ты придумал, ты и будешь отвечать». И отправили в карцер.
Или еще одно изобретение бытового характера. На первый взгляд, мелочь. Но ему радовались, может быть, даже больше, чем производственным разработкам. Клопы в бараках были настоящей напастью. И справиться с ними никак не могли. Заключенные спали на длинных деревянных нарах в два этажа. Для клопов было настоящее раздолье. Кожевников, чтобы избавиться от них, решил применить принцип самовара. В бачке кипятил воду. Бачок закрывался наглухо. Нагнетался пар, Кожевников ходил с «удочкой» и выпаривал клопов. Лагерное начальство ради такого дела пошло навстречу и достало манометр. Правда, со стен бараков текло, постели были мокрые, но клопов стало гораздо меньше. Недели две Рувим Захарович был на высоте. Начальство приказало выдавать ему двойную порцию баланды, на работу не гоняли. А потом решили, что у нас нет незаменимых людей, особенно среди заключенных. Любой может ходить с «удочкой» и выпаривать клопов. И произошел конфуз. Взорвался бачок. Хотя Кожевникова рядом не было, но ведь он устройство придумал – опять карцер.
Другой бы успокоился. Жил бы, как все. Дожидался лучших времен. Но зуд изобретательства не оставлял Рувима Захаровича в покое.
На перегрузочной станции строили новый блок. И к нему приходилось таскать воду за тридевять земель. Воды надо было много, чтобы из асбеста делать плиты. Заключенные надрывались, таская ее по десять часов кряду. Кожевников предложил натянуть трос между двумя бункерами, привязал маятник, ведро. Наливаешь воду в ведро, отпускаешь, инерционно оно приходит к бункеру.
– Смотри, что делается, – говорили охранники, лагерное начальство, соседи по блоку, глядя на изобретение Кожевникова.
По ночам, когда барак постепенно умолкал, Рувим Захарович вспоминал войну. Ему снились взвод, бои под Гродно и Берлином.
Однажды утром, отряхнувшись от военных снов, Кожевников решил придумать осветительную мину. Зачем и кому она нужна здесь в лагере? Рувим Захарович не думал об этом.
Сделав осветительную мину, можно было засекать огневые точки противника, расположение его орудий, передвижение техники, войск.
Кожевников договорился с одним зэком, и тот ему выточил на станке корпус мины и взрыватель. Рувим Захарович хотел на модели посмотреть, как мина будет действовать. Засекли токаря, тот во всем признался. Устроили у Кожевникова обыск. Под матрацем нашли взрыватель. Рувима Захаровича тотчас сняли с объекта и к начальству. У того на столе лежала находка.
– Что это такое? – в гневе спросил начальник.
– Головная часть предполагаемой осветительной мины, – без запинки доложил Кожевников.
– В лагере… мина, – побагровев, закричал начальник.
– Она безопасна, – стал оправдываться Кожевников.
– Вот что, падла, я выйду, – на всякий случай, в целях собственной безопасности, сказал начальник, – а ты разбери ее здесь, у меня на столе.
Кожевников разобрал модель мины.
Начальник вернулся, посмотрел на это и нажал кнопку вызова охраны:
– В карцер, – приказал он. – В лагере такие вещи не делают.
Рувим Захарович все же написал подробное письмо об устройстве осветительной мины и передал его начальству. Письмо пошло в Управление лагерей. А дальше…
Судьбу многих своих изобретений Рувим Кожевников не знает по сей день. Хотя убежден в их ценности. Возможно, они были задействованы под чужой фамилией. А может быть, его чертежи, пояснительные записки пылятся где-то в архивах, потому что те, кому были адресованы письма, посчитали изобретателя «ненормальным».
Ну, разве нормальный человек, сидя в лагере, где предел мечтаний – лишняя пайка, будет просто так придумывать новый патронник к автомату?
У автомата Шпагина был круглый диск, который, как ни носи его, все время колотил по спине. А верхом на лошади и вовсе тяжело было ехать. Диск бил по бокам, не оставляя живого места. Кожевников предложил поменять форму патронника. Было и другое преимущество: не надо было ставить патроны один к одному, как в старом диске. Это было особенно неудобно во время боя. Поэтому бойцы носили с собой по две-три коробки, каждая весила по полтора килограмма.
…Весной 1953 года Кожевников сидел в лагере в Кемерове. Три дня их не гоняли на работу. В бараках шли повальные обыски, проверки. В воздухе витала какая-то тревога и неопределенность. Никто из заключенных не мог понять, в чем дело. Переговаривались между собой, гадали: или кончать всех будут, или погрузят в вагоны и отправят на новое место.
А потом погнали на работу. После смены ведут обратно. Надо было пройти через поле. И вдруг бежит навстречу бородатый мужик, в рваных валенках, в старом расстегнутом полушубке. Бежит прямо на колонну. Конвой кричит: «Стой, стрелять будем». А он продолжает бежать. До нас оставалось метров тридцать, когда он закричал: «Сынки, зверь подох. На волю пойдете». Заключенные поняли, о чем кричал старик. Ктото ему поверил, а кто-то сказал: «Сумасшедший дед». Потом уже начальство собрало бригадиров и сообщило, что умер Иосиф Виссарионович Сталин.
К лету 1953 года в стране почувствовалось легкое дуновение грядущих перемен. Еще никто, даже обладая большой фантазией, не предвидел, что ждет впереди.
После того, как новая власть признала виновным во всех бедах Лаврентия Берию, приговорила его к высшей мере и быстренько привела приговор в исполнение, изменения в стране стали более ощутимыми.
Почувствовал их на себе и Кожевников. Его вызвали к начальству и объявили, что в порядке прокурорского надзора со срока сбросили 15 лет. Рувим Захарович, услышав эти слова, летел обратно в барак, как на крыльях. От назначенного срока оставалось десять лет. Из них пять он уже отсидел. Значит, остался пустяк – всего пять лет. Для тех, кому присудили двадцать пять, пять лет казались пустяком.
Это было в Новокузнецке. Кожевникова вызвал начальник, и то ли спросил, то ли сказал, заранее зная ответ:
– Если мы тебя расконвоируем, ты не убежишь?
Каким надо было быть идеалистом, чтобы ответить:
– От Советской власти я убегать не намерен.
– Ну, ладно, расконвоируем, – сказал начальник.
Расконвоируемые ходили на работу и с работы по тому же маршруту, что и остальные заключенные, но без конвоя, без собак. Сначала пропускали колонну, а потом вахта кричала:
– Расконвойка, выходи.
Заключенные должны были отмечаться и когда покидали зону, и когда возвращались обратно. «Расконвой» считался большим поощрением.
«Когда меня расконвоировали и дали пропуск на свободный проход через вахту, я всю ночь не спал, – вспоминает Рувим Захарович. – Думал, представлял себе, как люди сейчас на воле живут. Неужели у них есть столы, тарелки, миски... Я поднялся в четыре утра. Пошел на вахту.
– Падла, куда тащишься, назад, – стали кричать на меня.
– Я расконвойный, – ответил Кожевников.
– Новый какой-то, – сказал один охранник другому.
Рувима Захаровича выпустили из лагеря. Время было темное. Снега полным-полно. Далеко-далеко мелькали огоньки какого-то поселка. Кожевников решил, что он успеет сбегать туда, зайти в первую же хату, посмотреть, как живут люди, и к началу рабочего дня вернуться на шахту. Бежит, бежит, снег проваливается под ногами, уже выбился из сил, а поселок еще далеко. Вдруг увидел: стоит тренога, и сидят рядом три мужика. Шурф и бочка на лебедке. Это были «вольные» шахтеры. Они не ходили к копру, чтобы спускаться в шахту, а спускали друг друга вниз в бочке через шурф, и только последний шел в копер. Шахтеры подумали, что Кожевников беглый. А что еще могут подумать люди, когда видят, что ни свет, ни заря по рыхлому снегу бежит заключенный неизвестно куда?
– В бочку, садись быстрей, мы тебя в шахту спустим. А то собаки порвут, – сказали шахтеры.
– Я бесконвойный, – ответил Кожевников.
Ему не поверили. На сумасшедшего, вроде, не похож. Да и как сумасшедший вырвется из лагеря? Значит, беглый.
Кожевников понял, что до поселка не доберется, не хватит ни сил, ни времени, и пошел на шахту через проходную.
«Враги народа», работавшие рядом с Рувимом Захаровичем, стояли за него горой. Говорили:
– Пусть он старшим будет. Нам Кожевников нужен.
Но, когда в это утро Рувим Захарович вернулся на шахту и у него стали спрашивать: «Как там, на воле?», и он ответил: «Я ничего не видел, не добежал», на зоне решили: «Зажрался, только дали расконвой, а он уже с нами говорить не хочет».
Вскоре Кожевникова назначили бригадиром, а еще через несколько недель его вызвал начальник и сказал:
– Нам нужен технорук. Все кандидатуры перебрали. На твоей остановились. Даешь согласие?
Чтобы в лагере у когото из зэков спрашивали согласия – такого еще не было. Кожевников не поверил своим ушам. Но ему подтвердили: «Назначаем техноруком». У лагеря были производственные участки: лесоповал, деревообработка, каменный карьер и строительные бригады. Он теперь отвечал за все производство.
Рувим Захарович написал письмо жене, сообщил о последних новостях. И вскоре из Москвы пришел ответ, что Евгения Игнатьевна хочет приехать на свидание.
Начальник лагеря майор Василий Баркан хорошо относился к Кожевникову. Когда Рувим Захарович сказал, что жена хочет приехать, повидаться, он вначале неопределенно ответил:
– Подумаю.
А через несколько дней, увидев Кожевникова, сообщил:
– Нашел вам квартиру. На ночь буду отпускать.
Вскоре приехала Евгения Игнатьевна. Начальник лагеря даже машину к вокзалу отправил встретить ее. Потом подошел к Кожевникову и сказал:
– Жена на квартире. Я там коечто приготовил из угощения.
Василий Баркан тоже был из фронтовиков. Весь израненный, после очередного госпиталя попал на службу в Министерство внутренних дел. Он сочувствовал Кожевникову, да и остальным фронтовикам, сидевшим в лагере, но был всего лишь винтиком в страшной ГУЛАГовской машине, заведенной из Москвы.
Два дня Рувим Захарович утром спешил на работу, а вечером с работы на квартиру. Он был счастлив этих два дня, ему казалось, что вернулась нормальная жизнь.
В лагере был столярный участок, где работали люди, вернувшиеся из Франции в Советский Союз. После Гражданской войны они ушли за границу вместе с остатками Белой армии или эмигрировали со своими семьями. Советская пропаганда утверждала, что родина им все простила. Они были стариками и хотели умереть на русской земле. Но как только ступили на эту землю, их арестовали и дали кому десять, кому двадцать пять лет лагерей, а то и каторги. Многие из них были изумительными мастерами-краснодеревщиками. Научились этому ремеслу во Франции. Специально для них в лагере открыли столярный участок. Они делали мебель для Москвы, как тогда говорили, для «первого дома». Все делалось вручную: резьба, фанеровка.
Подали вагоны для отгрузки очередной партии мебели в Москву, а она еще не была готова. Лагерный гэбэшник Третьяк тут же сообщил об этом в управление. И добавил, что технорук Кожевников «на все положил», гужуется с женой и так далее. Вероятно, получив соответствующее одобрение на строгие меры воздействия, Третьяк вызвал Рувима Захаровича в зону. У Кожевникова отобрали пропуск, а Третьяк объявил:
– Будешь законвоирован.
– У меня же там жена, – опешил Рувим Захарович.
– С женой решим, как быть. А ты из зоны больше не выйдешь.
Для Кожевникова это было крахом всех иллюзий, самым страшным наказанием, которое можно было придумать.
Он с трудом дождался, пока придет начальник, и пошел к нему.
– Сейчас в «запретку» брошусь, с вышки меня «окопытят» и все, – в сердцах сказал Кожевников. – Мы больше пяти лет не виделись. Она приехала. У меня отобрали пропуск.
– Разберусь, – сказал начальник, который и сам не очень ладил с гэбэшником, но в открытую не мог идти на конфликт.
Начальник куда-то пошел, потом вернулся и говорит Кожевникову:
– Пошли со мной.
– У меня пропуска нет. Через вахту не пустят.
– Иди первым, – зло сказал начальник. – Со мной пустят.
На вахте он обругал охрану, которая спросила пропуск у Рувима Захаровича, и их пропустили. Они пришли в контору, и Баркан сказал:
– Меня вызывают в Кемерово в управление. Будут «мыть голову». Отгрузку сорвали, жена твоя здесь. Сейчас иди на квартиру и скажи жене, что тебя срочно вместе со мной вызывают на лесоповал. Там блатные шум подняли. Пускай собирается, за ней придет машина, билет заказан.
Зона тут же узнала эту историю. Заключенных выгнали на работу, а Кожевникова оставили в лагере. Человек восемьсот или девятьсот – те, что вкалывали на шахте, отказались работать. Сказали: «Не знаем, что без технорука делать». Их пугали, им грозили. А они стоят на своем: «Не знаем, что делать». История могла получить огласку. Третьяк понял: это может помешать его карьере. Он пришел в лагерь к Кожевникову и сказал:
– Забирай свой пропуск и иди на объект, – но на всякий случай пригрозил, чтобы окончательно не уронить авторитет: – Мы еще с тобой разберемся.
Месяца три или четыре Кожевников проработал в бесконвойке.
Шел 1954 год. По стране, сквозь пелену страха, все активнее прорывались слухи о незаконно осужденных, о пересмотре дел, о беззакониях. Однажды начальник лагеря вызвал Кожевникова и сказал:
– Давай, мы тебя по двум третьим пустим. Только обещай, что ты не сорвешься, не уедешь и будешь работать вольнонаемным техноруком.
В переводе на общедоступный язык это означало, что начальник предлагал подать документы Кожевникова в суд и освободить его из заключения по двум третьим срока, которые он уже отбыл. В ответ он хотел услышать от Рувима Захаровича, что тот останется работать в лагере, хотя будет жить на частной квартире. Начальство устраивал исполнительный и честный технорук. Кожевникову стали платить зарплату.
Жена писала недоуменные письма: «В чем дело? Почему не приезжаешь? Тебя же освободили».
Так продолжалось почти год. Однажды (после отмены Указа об уголовной ответственности за самовольный уход с работы) начальник сказал: «Больше держать тебя не могу. Хочешь – уезжай».
Кожевников приехал в Москву. В справке, которую ему выдали, было написано: «Досрочно-условно освобожденный». И соответствующие знаки 58-й статьи – «враг народа». Рувима Захаровича предупредили, что он не имеет права жить в столицах республик, областных городах. А уж тем более, не имеет права и носа показать в Москве. Приехал он к Евгении Игнатьевне. А куда еще ему податься?
Вся коммуналка знала, что он находился в заключении.
В соседней комнате жили две сестры, у которых было не все в порядке с психикой. Они выходили в коридор и кричали: «Как он здесь оказался? Он должен в тюрьме сидеть».
Рувим Захарович понимал, что долго так продолжаться не может, и пошел в военную прокуратуру. Евгения Игнатьевна уверяла, что дело на пересмотре. И следователь, который вел его, подтвердил, что надо подождать некоторое время и, скорее всего, будет полная реабилитация. Он уже беседовал со всеми, кто давал показания. Правда, говорил им, что Кожевников погиб в лагере и сейчас нужна объективная картина, чтобы хотя бы посмертно обелить имя человека. Те, кто давал показания «тройке», сейчас уверяли, что их заставляли клеветать. Трое взводных, оговоривших Рувима Захаровича, отказались от своих прежних показаний. Тогда же Кожевников узнал, что был еще и четвертый офицер, которого заставляли клеветать, но он отказался это сделать, и его выгнали из армии. Звали этого человека Николай Солдаткин.
На работу в Москве, пока не было полной реабилитации, Кожевников устроиться не мог. Его не слушали в отделах кадров и смотрели, как на чумного, от которого надо держаться подальше.
Рувим Захарович уехал во Львов. Там жили тетя Даша и ее муж Моисей Зигельман. Дядя, однажды сам чудом избежавший ареста, не испугался и помог сделать племяннику временную прописку и устроиться на работу – на стройку. О лучшем мечтать не приходилось. На зоне Рувим Захарович стал мастером на все руки: он был и каменщиком, и столяром, и плотником. Брался за любую работу, и все у него спорилось. Он стал «видатным будавельником», как писали о нем в украинских газетах. Предлагали стать прорабом или десятником. И даже наградили за отличную работу месячной путевкой в санаторий.
Рувим Захарович, который первое время ходил в зэковской одежде, купил новый костюм. Тетя и дядя были рады, что Рувим живет у них:
– Ты настрадался, навоевался, трать деньги на себя.
В Москве прошел XX съезд партии, на котором прозвучал доклад Хрущева о культе личности Сталина. Рувим Захарович был убежден, что возврата к прошлому больше нет. Правда победила, и ложь уже никогда не воскреснет.
...1956 год. Начались венгерские события. Советские танки стали утюжить улицы Будапешта. Во Львове, да и во всей Западной Украине, где компактно жили венгры, было немало людей, пострадавших от сталинской тирании. События в соседней стране вызвали особенный интерес.
В один из дней, когда Кожевников, как обычно, работал на стройке, к нему подошли мужчины и сказали:
– Пройдемте с нами.
Ничего не подозревавший Кожевников пошел следом. Они пришли в железнодорожный тупик. Там уже стоял эшелон, в который собирали всех, кто отсидел при Сталине или был на особом учете в госбезопасности. Делали зачистку приграничной территории.
И Кожевникова заперли в этот эшелон. Ему объяснили, что было указание очистить территорию от сомнительных элементов.
Тетя Даша ждала вечером с работы племянника. Он не возвращался. Она стала волноваться. Побежала на стройку. А ей говорят: «Арестовали».
– За что? Где он сейчас? – вопросы повисали в воздухе. Пока кто-то не сказал ей, что эшелон собираются отправить в Сибирь.
Она побежала на железную дорогу, нашла эшелон, принялась обходить каждый вагон и звать:
– Кожевников… Кожевников…
Наконец-то из одного вагона откликнулся Рувим Захарович.
На счастье, именно в этот день из Москвы от Евгении Игнатьевны пришла телеграмма: «Рува, ты полностью реабилитирован. Ждем тебя». Все понимали, что эта телеграмма может спасти Кожевникова. Но она не была заверена. Тетя Даша и дядя Моисей оббегали в тот вечер половину города, пробились за все закрытые двери. К ночи Рувима Захаровича освободили и выпустили из арестантского вагона.
– Коль свободен, – решил Кожевников, – значит, могу ехать к семье, в Москву.
В столице пошел в военную комендатуру, ему выдали маленькую справочку о том, что он реабилитирован и полностью восстановлен в правах. Эта маленькая бумажка была весом в целую жизнь. Ему сообщили, что все, что было конфисковано, вернут: ордена, партийный билет. А срок, проведенный в лагерях, зачтут в трудовой стаж.
Надо было прописаться в Москве. Без прописки человек не мог жить ни в столице, ни в маленьком захолустном городке. У жены комната 17 квадратных метров, и в ней жили четыре человека.
Начались проволочки с пропиской. Не хотели зэка, даже реабилитированного, пускать в Москву. Участковый приказывал, чтобы в 24 часа Рувим Захарович покинул столицу, а иначе – «загремишь за нарушение паспортного режима».
– Я полностью реабилитирован, – уверял Кожевников.
– Кто спорит, – соглашался участковый. – Но прописаться в Москве не сможешь.
Кожевников обходил десятки кабинетов, доказывая свою правоту, и наконец, после вмешательства прокуратуры ему разрешили прописку.
После суда Рувим Кожевников был рядовой, разжалованный. В военкомате ему вернули офицерский билет со званием «старший лейтенант» и хотели отправить служить дальше.
Кожевников не соглашался. Говорил:
– Под знамена, «ура» кричать сил больше нет.