Кожевников Рувим и Кожевникова Евгения в день бракосочетания 20.10.1946 г.22 июня Рувим пошел на рыбалку на Луговое озеро. Стоял солнечный теплый день. Хорошо клевала рыба. Рувим радостный возвращался домой и услышал: «Война, война, война». Кто-то плакал, кто-то уверенно говорил, что через неделю война закончится, фашистов разобьет наша героическая Красная Армия. И мы будем в Берлине.

На бывшей рыночной площади на столбе висела огромная радиотруба, в домах были радиотарелки, люди собирались и слушали. Сначала выступил Нарком иностранных дел Вячеслав Молотов. Он сказал, что враг будет разбит и победа будет за нами. Городокские пацаны, и Рувим вместе с ними, были даже в какой-то мере в восторге: будем участвовать в войне, будем побеждать, бить фашистов. Потом выступил Иосиф Сталин и сказал, что весь народ должен подняться на борьбу с врагами. Думающие люди сразу стали задавать вопросы: «Зачем поднимать весь народ? Зачем собирать народное ополчение? Видно, дела не такие уж победные». О положении на фронтах никто и ничего толком не знал. В начале войны не было Совинформбюро, звучали сводки Главного командования Красной Армии. В них сообщалось, что наши войска ведут тяжелые бои, отбивают атаки немцев, уничтожено много вражеской техники.

Буквально через дней пять после начала войны через Городок потянулись на восток беженцы: голодные, измученные. Их кормили, чем могли, и они уходили дальше. Говорили: «Немцы творят ужасы, надо быстрее уходить». Люди стали смотреть на войну другими глазами. Никто уже не вспоминал песню: «Мы врага победим малой кровью, могучим ударом…»

4 июля немецкие самолеты впервые бомбили Городок.

Выпускники городокских школ записались в народное ополчение. Им говорили, что надо ловить диверсантов и шпионов. Начальник Осавиахима выдал всем винтовки, по десять патронов и гранате. В школе было военное дело, и ребята знали, как пользоваться оружием. Их вывозили за Городок, они укладывались с винтовками в поле и ждали шпионов.

К концу первой июльской недели к ребятам прикомандировали двух старших сержантов с треугольниками в петлицах. Днем ополченцев кормили в городской столовой, ночью они спали в школе в полной боевой… Однажды привели в лес и сказали: «Вот отсюда должен пойти немец. Будем его встречать и бить». За ночь ребята окопались. Утром огляделись – старших сержантов и след простыл.

Собрались и стали думать, что делать дальше. Вдруг по дороге, откуда должны были идти немецкие солдаты, едет какая­то автомашина. Ребята командуют: «Стой». В кузове раненые красноармейцы лежат. Выходит из кабины лейтенант и спрашивает: «Это что за войско собралось?». Ребята отвечают: «Народное ополчение. Будем драться с фашистами». Лейтенант на них стал ругаться матом, а потом говорит: «Посмотрите, что от нас осталось. А у меня были красноармейцы, не вам чета, обученные. Винтовки, чтобы не таскать, сложите в кузов и следуйте за мной». Даже старшего не назначил. Ребята шли, шли, а потом разбрелись. На дороге беженцы, табуны скота – все смешалось, кругом неразбериха. Самолеты бомбят, из пулеметов обстреливают. А потом пошел слух, что впереди немецкие танки.

Ребята шли сначала на Сураж, потом на Ржев. В Ржеве тоже полный хаос и неразбериха. Собралось много ополченцев и беженцев из разных городов и местечек. Стали их на платформах отправлять на восток. Правда, на узловых станциях работали продовольственные пункты. Людей кормили.

Рувим вместе с братом Вулей оказался в Татарии. Где родители, что с ними – ничего не знают. Рувим, как старший, решил пойти на работу в колхоз и дать возможность младшему брату окончить школу.

Кожевниковы ходили в военкомат и просили отправить их добровольцами на фронт. Им отказывали: «Ждите. Придет ваше время». А потом вдруг повестка пришла младшему Вуле. Хотя он и 1925 года рождения, но отец для занятий в аэроклубе прибавил ему в документах пару лет. И теперь он числился призывного 1923 года. Рувим решил, что это несправедливо, ведь фактически он старший, и стал писать бумаги в военкомат с требованием забрать его в армию. Его отправляли обратно работать в колхоз. Он пошел к комиссару. Тот выслушал и сказал: «Пройдешь медкомиссию – заберу». Хотя были строгие указания: ребят моложе восемнадцати лет на фронт не брали.

Так Рувим и Вуля Кожевниковы попали в армию.

…Март 1942 года. Шли пешком километров сто пятьдесят, потом их посадили в составы и повезли по железной дороге. Наконец, прибыли в Саранск. Братья были в телогрейках, лаптях и портянках. Тех, у кого было среднее и незаконченное высшее образование, отбирали в минометно-пулеметное училище. Никто не хотел слушать, что Вуля занимался в аэроклубе, самостоятельно летал. Проучились Кожевниковы в минометно­пулеметном училище шесть месяцев. Выпускников отправляли на фронт командирами взводов. Если экзамены сдавали хорошо, давали звание лейтенанта или младшего лейтенанта, если к учебе были не способны – становились сержантами.

Курсанты рвались на фронт, а выпускникам сказали, что надо еще полтора месяца поучиться. Осваивать минное и саперное дело. Перед окончанием учебы приехал в училище полковник из Москвы. Сказал, что говорить с ребятами будет, как с офицерами, и чтобы из стен училища информация никуда не ушла. Так курсанты впервые узнали правду об оперативной обстановке на фронтах, которая сложилась осенью 1942 года, правду о войне. Никто не ждал такого разговора, и после него все ходили молчаливые и угрюмые.

Выпускников училища погрузили в эшелоны и отправили под Сталинград, где разворачивалась решившая войну битва на Волге. Братья попали в одну часть.

«К этому времени вышел приказ Сталина № 238, – вспоминает Рувим Захарович. – Страшный приказ: ни шагу назад. Появились заградительные отряды. Они должны были стрелять по своим, если те станут отступать. Мы этот приказ под расписку получили».

Недели через полторы боев в Сталинграде Вулю засыпало кирпичами. Мина попала в здание. Рухнула стена. Он был рядом. Его откопали, увезли в госпиталь. Мне немедленно об этом сообщили. В госпитале Вулю подлечили, но он был уже не тот человек.

Под Сталинградом Рувим Кожевников провоевал месяца полтора. Был из тех считанных командиров взводов, кто вышел из этой мясорубки без серьезных ранений.

Их часть перекинули в Калининскую, затем – в Воронежскую область. А оттуда под Орел. Начиналась грандиозная битва на Курской дуге. Рувим был командиром взвода противотанковых пушек. Бои были ужасные и в воздухе, и на земле. Казалось, все вокруг стреляло, горело, плавилось. После того, как сорвался план немецкого наступления, войска вермахта стали очень аккуратно отходить. Ночью жгли села и отходили на три-пять километров. На участке, где воевал Кожевников, главной задачей наших войск было «сесть немцам на плечи», то есть не дать закрепиться на новых позициях.

Рувима Захаровича ранило у города Кромы. Утром, на рассвете, в часть примчался майор из штаба полка и стал кричать: «Что вы здесь сидите? Наши уже давно в Кромах. Вы здесь со своим воинством окопались». До Кром было километра два-три. Город находился на возвышенности. До него надо было пройти через заливной луг и перебраться через два ручья.

«Раз наши в Кромах, чего мы сидим? Никто этого не понимал, – рассказывает Рувим Кожевников. – Никакой другой информации у нас не было. И мы отправились. Прошли первый ручей, миновали заливной луг, переправились через второй ручей. До города рукой подать. И тут немцы как рубанули нас из пулеметов. Они, оказывается, еще были в Кромах».

Это было 4 августа 1943 года. Дата стала вторым днем рождения Рувима Кожевникова. Потому что только случай помог ему остаться в живых.

Разрывная пуля попала в бедро. Сознания он не потерял. Только почувствовал сильный удар в ногу. Боли никакой. Боль появилась потом. Снял с офицерской планшетки тонкий ремешок и перетянул ногу. Кровь все равно шла, хотя заметно меньше. Пополз к своим. Трава была мокрой от росы, и виден был след, тянувшийся за ним.

Немцы вышли из города и стали добивать раненых. Кожевников полз не прямо назад, а чуть в сторону. Он дополз до ручья, оглянулся и увидел здоровенного немца с автоматом, который шел по его следу. В этот момент Кожевников потерял сознание.

Очнулся в ручье. К счастью, голова была на берегу, а тело в воде. Очень болел бок. Вероятно, немец, решив, что лейтенант уже мертв, ударил его ногой в бок и сбросил в ручей.

Нога у Рувима Захаровича не болела. Наоборот, в воде было легко и хорошо.

«Пришел я в себя и начал лихорадочно соображать, как выбраться отсюда, – вспоминает Кожевников. – Плыть надо было метров пять-шесть. Ручей не перейдешь. Топко, чернозем. Плаваю я хорошо. В Городке все плавают, кругом озера. Через заливной луг полз часа три. Роса высохла. День жаркий. Нога болтается, не слушает меня. С горем пополам дополз до второго ручья. Там наша пехота. Я ползу к ним, а они по мне стреляют. Я кричу им: “Не стреляйте, свои”. А они мне в ответ: “Тут все свои”. Правда, не добили меня. Дополз до берега, где они сидели. Говорю им: “Помогите, перетащите”. Часть была чужая, я никого не знал. А они мне: “Вот здесь, рядом с тобой, лейтенант убитый из нашей части лежит. Нам его тащить надо, чего мы тебя таскать будем”. В конце концов, появился санитар. Я ему: “Перетащи и сдай меня в санчасть”. У него были носилки на колесиках и четыре пса в упряжке тащили эти носилки. “Хорошо, – отвечает санитар, – я тебя перетащу, но имею право только на три километра от передовой, не дальше. Ты из чужой части. А потом я обязан вернуться”. И за то ему спасибо. Оттащил немного от передовой и оставил на дороге».

Вскоре шла повозка с ранеными, Рувима Кожевникова подобрали и доставили в госпиталь. Правда, госпиталь снова был чужой части, но вскоре однополчане узнали про ранение лейтенанта, приехали за ним и перевезли в свой медсанбат.

Рана была забита грязью.

– Ногу надо ампутировать, – сказали врачи.

Но потом посмотрели на молодого лейтенанта и решили отправить в корпусной госпиталь, все же там врачи поопытней, вдруг спасут ногу. Но и там сказали: «Ампутация». Ампутировать можно было только с согласия раненого, если тот был в сознания. Если без сознания – доставляли в госпиталь, составляли акт, врачи подписывали под ним, указывали, что другого выхода нет. Кожевников не согласился на ампутацию.

– Если останусь жить, то с двумя ногами, если умру, тоже с ними, – сказал он.

Ему не было еще и двадцати лет. Вся жизнь впереди: ходить на танцы, провожать девушек как же можно без ноги. В госпитале составили акт – раненый отказался от ампутации. Фронтовых медиков судили, если смертность превышала допустимую норму. “Пускай умрет в дороге, у соседа, только не у меня”, – такие мысли диктовал принцип самосохранения. И Рувима отправляли из госпиталя в госпиталь. Быстро, чтобы, не дай бог, чего не приключилось. Наконец, добрался до Горького. Температура высоченная. На рану льют карболку вместе с реванолью. В горьковском госпитале работала какая­то медицинская комиссия. Старшему доложили о Кожевникове. Он заинтересовался упрямым лейтенантом, который, по прогнозам врачей, давно должен был умереть.

– В операционную, хочу посмотреть, – приказал он.

Сняли бинты и подставляют под ногу таз эмалированный. Из раны посыпались белые черви. И мясо осталось чистое, без гноя.

– Ну, упрямец, останешься с двумя ногами, – сказал врач. – Черви весь гной сожрали. Скажи им спасибо.

Из госпиталя отправили Рувима в Москву в запасной офицерский полк. Кожевников примчался к тете Гене Прусс, а она говорит: «Вуля здесь. Вот вы и встретились».

Вулю после госпиталя тоже отправили под Курск командиром взвода. Был снова тяжело ранен, перебило обе ноги и контузия. Без костылей ходить уже не мог. Лечили в Баку. Рашель, дочь Велвла Прусса, его опекала. Когда Вуля стал понемногу приходить в себя, он приехал в Москву. Думал, отсюда до Городка недалеко, доберется, узнает, что с родителями. А может, надеялся, что дома быстрее окрепнет.

«Худой, изможденный, – вспоминает Рувим Захарович. – Я с ним был недели две. Потом меня из запасного полка отправили в Муром на переформирование. Часть готовилась к отправке на фронт. Я забежал к тете попрощаться с ней, с Вулей. Уговорил его, чтобы пошли и вместе сфотографировались. После того, как я уехал, Вуля жил всего сорок минут. Скончался от кровоизлияния в мозг. Не мог он перенести своего состояния. Так я потерял младшего брата. Ему не было еще и двадцати».

Наверное, у Кожевникова записано в Книге жизни быть работягой, пахарем. Таким был его отец, который не понимал, как можно сидеть без работы, такими были его дядьки и двоюродные братья, торговавшие мясом или строившие часовые заводы. Хотя Рувим Захарович не верит в Бога, а верит только в то, что подтверждено наукой, он из тех редких материалистов, которых жизнь нещадно била, но не смогла из них выбить идеи, заложенные еще в юном пионерской возрасте. Кожевников и войну прошел, как работяга. Он, и такие, как он, вытаскивали на себе не только пушки, они вытащили на себе Победу. Он начал и закончил войну Ванькой взводным, выше по должности не поднялся. Еще удивляюсь, как получил четыре боевых ордена,
да еще медали. Таких не только звания и должности, таких и ордена обычно обходили стороной. Всегда в нужный момент почему-то они находились далековато от штаба и от командования, не умели вовремя льстивое слово сказать, даже не понимали, зачем и кому это нужно, если каждый день, каждый час убивают людей.

Кожевников не боялся лезть в самое пекло, не прятался за чужими спинами, воевал честно, и это было настолько очевидным, что, когда писали наградные листы, не могли обойти его стороной.

Первый орден Красной Звезды получил в Белоруссии за сражения на речке Проня (это недалеко от Бобруйска), где были очень тяжелые бои.

«Под Бобруйском вызвал меня командир части и говорит: “Ты, Кожевников, из Городка. Тут недалеко. Я дам тебе десять дней. Езжай и узнай, что дома, что с родителями... Как доберешься, не знаю”. Или директива такая была, чтобы местных отпускали узнать, как дела дома, или мой командир был добрый человек», – рассказывает Рувим Захарович.

Конец февраля 1944 года. Дороги разбиты, темнеет рано. Ехать надо было на перекладных, в окружную. Витебск еще был занят немцами. Добрался Кожевников до Великих Лук. Города фактически не было. Его смели артиллерией и бомбежками с лица земли. Зашел на продпункт получить талоны на завтрак, обед и ужин. Давали бумагу с печатями или сухой паек. Продпункт размещался в дощатом сарае, разделенном на две части. В одной стоял железный сундук с документами, было маленькое окно в стене и предбанник. Комендант начал выписывать Кожевникову документы. Началась очередная бомбежка. И комендант тут же исчез. Побежал прятаться от бомб. Кожевников заглянул в окошко: железный сундук открыт, и в нем полно продовольственных аттестатов.

«Единственный раз в своей жизни я был вором, – говорит Рувим Захарович. – Зашел в дверь и набрал продаттестатов».

Кончилась бомбежка, возвращается комендант.

– Ты еще здесь? – удивленно спросил он.

– Я здесь и был.

– И никуда не убегал?

– Никуда не убегал.

– А чего стоишь здесь?

– Продаттестат жду, – ответил Кожевников.

И комендант выписал ему еще один продаттестат.

Одной из первых, кого Кожевников встретил в Городке, была мама Героя Советского Союза Соболевского, врача-полярника, плававшего на ледоколе «Седов». Сегодня в Городке есть улица, названная в его честь. Соболевские были родственниками
соседей Рувима Захаровича – Дуни и Бориса Скряг. И он хорошо их знал.

Соболевская ходила по продпункту и собирала крошки со столов.

– Рувка, дорогой мой, жив, – заплакала она и стала рассказывать, как издевались фашисты над ней, били ее за то, что она мать Героя. А сейчас у нее нет никаких документов, и она вынуждена побираться.

Кожевников отдал ей пачку продаттестатов. И отправился к себе домой.

Уже стемнело, когда он подошел к дверям, к которым шел долгих три года войны. Постучал, но его никто не торопился впускать. Наконец, из дому ответили:

– Комендант распорядился в дом постояльцев не пускать.

– Я не постоялец, я пришел к себе домой, – ответил Кожевников.

– Не пущу, – ответили из­-за дверей. – Мы здесь живем.

Рувим Захарович пошел к соседям, к Ивану Петровичу Евдокимову. Тот принял его, как родного. Усадил за стол, достал бутыль самогона и стал рассказывать. Узнал от него Рувим о расстреле родителей и родственников...

Когда немцы в Городке организовали гетто и стали загонять в него всех евреев, Кожевниковых спрятала соседка Дуня Скряга. Так продолжалось несколько недель. А потом Алта Кожевникова сказала, что они пойдут в гетто.

– Зачем тебе туда идти? – спросила Дуня.

– За укрывательство евреев расстрел, сама знаешь. Не могу я вами рисковать.

– Тогда бери мой паспорт. Переклей фотографию. Ты на еврейку не похожа. И уходи. Кто­-нибудь поможет.

– А что будет с мужем? Он уйти не сможет. Сама знаешь. А его оставить я не смогу. Что будет со всеми, то будет и с нами.

Они обнялись на прощание, и родители Рувима Захаровича ушли в гетто.

Дуня Скряга передавала им еду, бросала через проволоку картошку, свеклу, пока об этом не сообщили в полицию. Сообщила та женщина, что заняла дом Кожевниковых. Дуню Скрягу схватили, били, пытали, изуродовали, а потом выбросили на берег реки. Дочке Тамаре сообщили, что мама лежит без чувств. Соседи принесли Дуню домой. Но она так и не поправилась и вскоре умерла. А потом умерла и ее дочь Тамара.

Та, что стала хозяйкой дома Кожевниковых, до войны жила недалеко от них. Муж был механиком в старой бане. У них было трое или четверо детей. Когда наши освободили Городок, банщик стал мыть советских солдат. Мыться надо при любой власти. И его дом, вернее, дом Кожевниковых, освободили от постоя.

Рувим Захарович долго сидел молча, ошарашенный этими новостями.

Наступило утро следующего дня. Кожевников поднялся с табуретки, достал из кобуры пистолет и сказал:

– Пойду и пристрелю эту суку.

Его уговаривали, держали за руки, но остановить было нельзя.

Он ворвался в свой дом. Посмотрел, что в углу висит икона, и сказал:

– Ползи, сука, к иконе, кончать тебя буду.

Женщина заплакала. Стала молиться.

– Я ни в чем не виновата. Это злые люди наговорили.

– Сейчас тебя пристрелю и дом сожгу. Все прахом пошло, пускай и дом сгорит.

Хозяйкина дочка лет двенадцати незаметно вышмыгнула за двери и побежала к коменданту за помощью. Незамедлительно пришел комендантский надзор, два автоматчика. Проверили документы и потребовали у Кожевникова следовать за ними.

Комендант Городка, майор, выслушал Рувима Захаровича и сказал:

– Сколько здесь людей погибло, сколько уничтожено, и ты еще приехал самосуд устраивать... Без тебя разберутся, кто в чем виноват. Я тебе сочувствую, живи здесь, сколько захочешь. Но пистолет сдай мне. Будешь уезжать – верну.

А вскоре привели к коменданту пленного немца. У него висела фляжка со шнапсом. Майор понюхал его и налил немного шнапса немцу. Пускай выпьет, вдруг отравленный. Потом комендант с Кожевниковым допили этот шнапс.

Рувим Захарович пробыл в Городке четыре дня.

Уже после войны от очевидцев страшных событий Кожевников узнал подробный рассказ о расправе над родственниками, над всеми евреями Городка. Рувим Захарович вспоминает, что до войны у него в Городке было много родственников, 40 или 50 человек. Почти все они лежат в братских могилах на Воробьевых горах и в Березовке.

Вот что рассказывают очевидцы расправы над евреями Куксинские. Это свидетельство было опубликовано в книге «Трагедия евреев Белоруссии в 1941–44 гг.».

«Первой мерой немцев против евреев было введение желтой “латки” на спину, на правое плечо. Это была не звезда, а круг. Ввели ее практически сразу, как заняли город. После этого долго ничего не было.

Второе, что немцы устроили, – это грабеж. Объектами грабежа стали не все евреи, а наиболее богатые жители улиц Карла Маркса, Староневельской и других районов. Целью этой акции было не столько обогащение, сколько разжигание межнациональной вражды. Немцы ходили с полицаями, заходили в дома побогаче и выволакивали на улицу вещи, демонстрировали русским еврейское имущество и предлагали забрать его себе, самые лучшие вещи все же брали сами. На многих это подействовало, и многие русские тогда поживились за счет евреев, многие другие, однако, отказались от участия в грабеже, так что немцам подчас приходилось побуждать к этому русских, угрожая оружием. Некоторые из таких русских, забирая вещи, просили у хозяев-евреев прощения.

Третьим мероприятием немцев и полицаев был погром. Тут немцы уже прошли через все еврейские дома. Показывали предатели. Кто еще, кроме соседей, мог знать, где живут евреи?

…На свободе евреи прожили недолго, несколько недель. Их использовали на принудительных работах, большей частью бессмысленных. Одной из таких работ была уборка улиц. Состояла она в том, что евреи руками должны были вырывать траву, росшую на улицах.

В конце этого “свободного периода” и состоялся первый расстрел – в Березовке. На него согнали молодежь: крепкую, здоровую, в основном мужчин, но были и молодые женщины. Предлогом были принудительные работы – строительство каких-то укреплений. Евреям приказали собраться с лопатами, отвели в Березовку и расстреляли – очень много народу, это был самый большой расстрел.

…Где-то в середине лета для оставшихся после Березовского расстрела евреев создали гетто. Гетто было на горе, оно спускалось по склону реки и заканчивалось рекой. Гетто было огорожено колючей проволокой и охранялось полицаями, однако имело выход к реке, где можно было брать воду…

Из гетто многие уходили. Основной способ был – переправиться через речку на ту сторону. Но идти было некуда. Партизан еще не было, брать в дома большинство боялось, притом было много предателей. Поэтому многие возвращались назад…

Расстреливали группами в течение многих дней, но не каждый день. Немцы опять забирали людей под предлогом «на работу», но все уже знали, куда берут. Начали, как прежде, с более молодых и здоровых… Вывозы у немцев проходили с трудом. Дети прятались в печных трубах, немцы вытаскивали их за ноги.

Во время расстрела на Воробьевых горах ни попыток сопротивления, ни попыток бегства не было, особенно под конец. Оставались старики и женщины с маленькими детьми – бежать было некому. Приведенные сами себе рыли могилы. Немцы стояли рядом, разговаривали, хохотали».

В Городокском гетто было расстреляно, замучено, уничтожено около 2000 человек.

«Двоюродный брат моего отца Слейме Кожевников, – рассказывает Рувим Захарович, – был очень красивый и толковый человек. Познакомился он до войны с русской девушкой. Женились. Хотя смешанные браки в те годы в Городке были редкостью. Но дядя Шая, отец Слеймы, смотрел на эти вещи спокойно. Говорил: «Важно, чтобы человек был хороший». У Слейме и его жены родились два мальчика. Перед самой войной Слейме забрали в армию. В свою часть, в неразберихе первых дней войны, он так и не попал и вернулся в Городок. А там уже хозяйничали немцы. Женя, его жена, была очень симпатичная женщина, и она приглянулась немецким офицерам.

Жили они в Волковом посаде. Днем Слейме прятался в лесу – в надежде найти партизан, а по ночам приходил домой за едой, одеждой. Соседи заметили это и донесли в полицию. В одну из ночей немцы и полицаи окружили дом. Слейме успел выскочить. Он убегал по огороду и сумел оторваться от преследователей, но пуля настигла его.

Не вернулись с войны и оба брата Слейме – Янкель пропал без вести, а Лейба погиб в 1942 году в боях под Вязьмой.

После смерти мужа Женя в открытую скрутилась с немцами. Оправдывалась, что только так могла спасти детей, которые наполовину были евреями.

Когда в 1944 году немцы отступали на запад, за Женей заехала грузовая машина, забрала ее и двух детей: Эдика и Семика пяти и шести лет от роду. Никто не знал в Городке, куда она уехала, что с ней. А если и знала оставшаяся здесь мать, то она молчала, боясь навлечь неприятности и на себя, и на дочь. Оказывается, Женя с немцами бежала через Польшу на запад и осела в Чехословакии. Там вышла замуж за чеха и родила еще одного ребенка – дочь. Сыновья подросли, им нужно было оформлять необходимые документы, и они заинтересовались, кто их отец. Женя вынуждена была все рассказать.

«Где-­то в 1963 или 1964 году получаю я телеграмму, – продолжает рассказ Рувим Захарович. – Текст такой: “Встречайте. Эдик, Семик”. Телеграмма не понятная для меня. Кого встречать, не знаю. Поехал на Белорусский вокзал, простоял все утро, никого не встретил. Звоню домой, а мне жена говорит: “Приезжай, тебя гости ждут дома”. Оказывается, они написали в Городок бабушке. Та узнала мой адрес и сообщила им.

Один из гостей был инженер-электронщик, другой – офицер чехословацкой армии. Носили фамилию Кожевниковы. Они пробыли у нас в Москве неделю. Им понравилось. Старший Семик даже хотел вернуться в Россию. Мы переписывались, а потом наступил 1968 год и “пражская весна”, когда страны Варшавского договора ввели войска в Чехословакию, чтобы не допустить никаких политических перемен в стране. Братья написали письмо в Москву, что их все стали называть русскими и им сейчас непросто жить. Для них будет лучше, если они перестанут получать письма из Советского Союза».

…Но это было спустя четверть века. А в самом начале весны 1944 года Рувим Кожевников возвращался в свою часть, уже зная страшную правду о погибших родителях, о замученных родственниках и друзьях.

Потом были бои за Минск и Гродно.

Река Неман делит Гродно на две части. Восточную часть советские войска заняли штурмом, а в западной – закрепились немцы. Оборона была мощной, эшелонированной. Верховному Главнокомандующему Иосифу Сталину уже доложили, что наши войска взяли Гродно. И когда высокопоставленные чиновники поняли, что случился конфуз и могут полететь их головы, войска получили приказ: «Гродно взять в кратчайшие сроки».

«На форсирование Немана выделили и мой взвод, две мои пушки. Сколотили мы плоты. Восточный берег Немана пологий, западный – крутой. Высота метров двадцать и глина, ноги скользят, – Рувим Захарович вспоминает, как будто это было не шестьдесят лет, а всего несколько дней назад, обстоятельно, со многими деталями и подробностями. – На западном берегу наши пехотинцы, человек пятьдесят, удерживали небольшой плацдарм. Немцы вместе с власовцами их “глушили”. Собирались раздавить танками. И чтобы встретить эти танки, мои пушки перебросили на западный берег. Потащили мы их наверх, кое-как окопались. А пехота под натиском немцев отступает к берегу, и кое-кто уже чапает через воду. Тяжелая обстановка. Пушки не бросишь. А расчеты редеют с каждым часом. Стал я собирать вокруг пушек пехоту, которая ползет назад. Немец давит нас минометами. Соберу человек десять, которые отступают без командира. Переночуем. От собранных один-два человека остаются. Остальные убегают. Три дня я на этом проклятом плацдарме был. Многих поубивало, ранило. Немцы кричат: “Сдавайся”. Мы снаряды экономим. Кое-­когда “плюнешь” из пушки. Немецкие танки гудят, но не идут. То ли боялись, что их в упор расстреляют, то ли думали, что пехота сама справится. На четвертый день наши пошли в наступление справа и слева от плацдарма и дали общий огневой налет. Они считали, что мы все погибли. Пришли все же на наши огневые позиции: отчитаться надо, что уцелело и в каком состоянии. Нашли меня и еще нескольких солдат оглушенных, но живых. После этого плацдарма меня сразу кандидатом в партию приняли».

Затем часть, в которой служил Кожевников, попала под Асовец – город и крепость в Восточной Пруссии. Там тоже были затяжные, кровопролитные бои. Оборону держали немцы и власовцы. Власовцы сражались отчаянно. Они понимали, что им приходит конец, и дрались, как раненые звери.

Войну Рувим Кожевников заканчивал южнее Берлина. Там находилась сильная немецкая группировка, составленная из отборных эсэсовских частей. Они сражались с упорством обреченных.

С самолетов разбрасывали листовки, что война уже закончилась, Германия капитулировала, а они отвечали на это огнем. Бои продолжались до 13 мая. За последние бои Великой Отечественной войны Кожевникова наградили орденом «Красного Знамени». На груди 22-летнего старшего лейтенанта был настоящий иконостас: четыре ордена, две боевые медали «За Варшаву» и «За Берлин».

На реке Эльба воинская часть, где служил Кожевников, встретилась с союзниками – американцами.

Молодого, толкового офицера никто не хотел отпускать из армии. А Кожевников стал оббивать начальственные пороги с одной просьбой: «Увольняйте. Хочу учиться». Кто по-­хорошему, а кто и матом объяснял молодому офицеру, что из армии так просто не уходят. А он настырно стоял на своем.

Изобретательством Рувим Захарович занялся еще во время войны. Кругом грохотали орудия, свистели пули, и каждая могла найти тебя, а он думал о том, как, например, провести в землянку электрический свет. Не жилось ему, как всем остальным, которые для освещения жгли кабель-катушку. Казалось бы, все просто, дневальный тянул кабель вниз, он догорал доверху, его опять отматывали и за ночь сжигали катушку. Кожевникову это не понравилось. Он достал автомобильный аккумулятор и сделал пропеллер над блиндажом, который круглые сутки вертелся и подзаряжал аккумулятор. Когда ветра не было, лампочка горела от аккумулятора, когда был – напрямую от пропеллера. Начальство говорило: «Чудик. Кругом война, а он какие-то прибамбасы придумывает».

«Я мечтал учиться в артиллерийской академии в Москве, – вспоминает Рувим Кожевников. – В 1946 году впервые приехал в Москву в отпуск к дяде Борису ...и женился на Жене.

Жена – коренная москвичка. Мы были знакомы еще до вой­ны. Дядя Велвл жил в одной коммунальной квартире с Же­ниными родителями, и мы познакомились. После госпиталя, когда я находился в Москве в запасном офицерском полку, мы встречались с Женей. Потом она писала мне письма на фронт. И у нас была негласная договоренность, если живым останусь – женимся. В 1946 году Женя оканчивала институт. Она по специальности – инженер-­гидравлик. И мне очень хотелось учиться. У жены – диплом, а у меня всего 10 классов и непонятное училище».

После войны Ру­вим Кожевников стал командиром минометной батареи. Военная карьера сдвинулась с точки и стала набирать обороты. Можно было рассчитывать и на новые звания, и на новые должности. Ведь возраста всего ничего. Но, наверное, у Рувима Кожевникова мозг повернут в другую сторону. Он думал, ломал голову над тем, как, например, избежать двойного заряжания миномета. Причем удовлетворение ему, как и раньше в школе, когда надо было доказывать теоремы, доставлял сам процесс решения головоломок. Эта была своеобразная игра с самим собой, очередная попытка победить неизвестность.

На войне часто случались несчастья из-­за двойного заряжания миномета. Мину опускают в ствол сверху вниз. Если мина не дошла до байка, расчет может прозевать выстрел. Особенно, когда идет прорыв обороны и земля кругом трясется, этот выстрел и не слышен, и не виден. И на первую мину, что не дошла до байка, опускают вторую. Две мины взрываются в стволе. Разворачивают ствол орудия, и гибнет весь расчет.

Кожевников решил придумать устройство, которое бы исключало двойное заряжание. Считал, решал, конструировал. Что-то стало вырисовываться. Командир полка посмотрел на эти разработки и сказал: «Ты башковитый мужик. Если отпустим, то только в академию».

Опытный образец надо было делать на одном артиллерийском заводе под Берлином. Кожевников туда съездил, обсудил все детали предстоящей работы.

В это время к нему в батарею пришел новый взводный. Какой-то невзрачный, бледный и худой. Все жаловался на жизнь: «Мать в колхозе. Пухнет с голода. Кушать нечего». Кожевникову стало жалко взводного, он поселил его у себя дома. Солдаты не любили нового взводного, он артиллерии не знал, сержанты проводили вместо него занятия. Говорили, что командиры орудия лучше объясняют, чем взводный. Но Кожевников старался не обращать на это внимания. «Научится, – думал он. – Надо помочь парню».

Их часть стояла под Лейпцигом. И чего греха таить, молодые офицеры-­победители по вечерам частенько выпивали. Нормой считался «фаус» (то есть большая бутылка) на двоих.

Взводный все время заводил разговоры про трудную жизнь. А Кожевников, после стакана спиртного, поддерживал их:

– Когда там порядок будет в России? – говорил он. – Куда там наш мудрый и всенародный смотрит? Когда бардель кончится?

Кожевников добился, чтобы взводному после четырех месяцев службы дали досрочный отпуск и он съездил домой. Дал ему денег на дорогу. Кожевников с батареей отправлялся на стрельбы на полигон. Прихватил взводного и довез его до железнодорожной станции. Даже посадил в вагон.

Кожевников Рувим и Кожевникова Евгения в день бракосочетания 20.10.1946 г.