Опыт автобиографии
Я, Давид Маркиш, родился 24 сентября 1938 года. Это случилось в Москве, хотя могло состояться в любом другом городе или местечке, на обочине петлистого еврейского пути – подобно тому, как в отдалённые времена, в дороге, красивая Рахиль родила патриарху Яакову сыночка Вениамина и умерла родами.
Патриарх новой еврейской поэзии Перец Маркиш, мой отец, был арестован сталинской властью в 1949 году, обвинён в измене родины – в отторжении Крыма и передаче его американцам, и расстрелян. СССР не был родиной Переца Маркиша, так что и «изменять» было нечему. Мой отец родился на излёте позапрошлого века в «Идишландии», в Черте осёдлости, в Украине. И моей родиной СССР не был, а только местом рождения. Отчизной моего отца и моей была еврейская земля, «сочащаяся мёдом и млеком», где, во времена оны, мои прославленные библейские предки гоняли по холмам и ложбинам баранов и козлов.
Четырнадцати лет отроду, по статье «член семьи изменника родины» (ЧСИР) я, с остатками нашей семьи, попал на десять лет в ссылку, в казахстанский пустынный кишлак Кармакчи. Там, в неволе, я полюбил свободу; ссылка стала моей школой. Там, ради сытости, я играл на музыкальных тарелках в похоронном оркестре, а люди в ссылочном кишлаке мёрли как мухи. Нас было пятеро музыкантов – валторнист, геликонщик, турецкий барабанщик и я, тарелочник – под художественным руководством корейца-кларнетиста, отбывавшего вечную ссылку. Кроме траурного марша Шопена мы не знали ничего. Денег за музыкальный труд мне, как малолетке, не платили, зато кормили на поминках в доме покойника, куда мы прямиком отправлялись с кладбища: такова была договорённость.
Через полтора года после смерти Сталина нас выпустили «за отсутствием состава преступления», а неподалёку от нашего кишлака построили космодром и пускают оттуда ракеты по нынешний день. Потом, но не сразу, освободили и корейцев, и чеченцев, и греков, и немцев Поволжья, и турок-месхетинцев, – каких ссыльных там только ни было, в Кармакчах!
Но это только присказка, сказка впереди. Именно так – «Присказка» – называется мой первый роман, впервые вышедший в свет в переводе на португальский язык, в Рио де Жанейро. Почему в Рио? Так уж сплелось и сложилось. Увлекательно то, что, почти пятьдесят лет спустя, нынче, выяснилось всерьёз: легенда, бродившая в полумифической истории нашей семьи, нашла документальное подтверждение и совпала с правдой. Нашим предком по отцовской линии оказался мореплаватель Лоренцо Маркиш, адмирал португальской Короны, чьё имя носила столица португальского Мозамбика – до тех недавних пор, когда, к моей душевной досаде, патриотически настроенные аборигены взяли, да и переименовали «Лоренцо-Маркиш» в пресное «Мапуту».
Рубеж моей жизни – репатриация, после недолгого двухгодичного отказа, в Израиль, в 1972 году. Недолгого, но омерзительного: в отказе я чувствовал себя невольником куда сильней, чем в ссылке. Чужая власть цепко держала меня за руки и не пускала. Идея тайного побега через границу была привлекательна и мила, хотя и неосуществима; но я предпринимал кое-какие практические попытки, вполне безуспешные… Ступив, наконец, на еврейскую землю, я был готов ко многим испытаниям. Более всего я хотел не книжки писать, а поступить в армию, в боевые части – мне уже стукнуло тридцать четыре года, надо было спешить. Я успел – и на войну Судного дня, и, уже как резервист, на Ливанскую.
После демобилизации я вернулся к сочинительству. Начали выходить книги, в разных странах, в переводах на разные языки. Сколько книг? Не знаю, не скажу. Несколько раз брался считать, но сбивался с панталыку, путался и охотно забывал подсчитанное. Не ошибусь, если скажу – книг вышло несколько десятков. Да и какая разница – сколько? Что даст точный подсчёт, что определит? Ведь я не арифмометр.
Говорят: поскреби прозу, и обязательно обнаружишь автора. Свидетельствую: это правда. Во всём, что мною написано, я присутствую между строк. Вглядеться получше – и я возникаю во весь свой рост, со всеми биографическими подъёмами, спусками и перекрёстками. Нет никакой нужды описывать это движение жизни хронологически, в отрыве от литературных текстов.
Я специалист по буквам, а не по цифрам. Пусть так и будет.
***
Особое, уважительное положение занимали в нашей среде отказники «со стажем» — те закалённые единицы, кто подали документы на выезд задолго до нас и будущее которых было вполне беспросветным. То были, в основном, учёные и инженеры, когда-то имевшие по работе так называемый «допуск» к производственным или научным секретам. Но не только: встречались там, от случая к случаю, и люди свободных профессий — никто из них толком не знал причину отказа, которую почему-то «Галина Борисовна» (ГБ) держала в строгой тайне и никогда подавантам не раскрывала.
Еврейский профсоюз
Само это слово — «профсоюз» — вызывало в публике мимолётную ухмылку, как «народная демократия» или «советская конституция», гарантировавшая федеративным республикам волю вольную вплоть до самоотделения. Мы, всё ж, проживаем в СССР, а не в дождливой Англии, где их тред-юнионы всё время устраивают стачки и забастовки. У нас, на родине социализма, забастовки не в ходу, это же и дураку понятно. Кроме того, все без исключения граждане страны советов автоматическим путём зачисляются в единый общегосударственный профсоюз. Все-все-все: «И финн, и ныне дикий тунгус, и друг степей калмык». И чукотский оленевод на собачьих нартах, и сталевар с дрючком, и лирический поэт, сочиняющий стихи о любви. Все они объединены членством в профсоюзе, и это означает, что под солнцем родины чудесной они зарабатывают на хлеб насущный честным трудом. А кто не ходит на работу, не пишет стихи про любовь и не зачислен в профсоюз, тот ужасный тунеядец и антиобщественная личность.
Вот такой личностью я и оказался на втором году отказа.
Однажды утром ко мне домой явился участковый милиционер и, не предъявляя, разумеется, никаких документов, объявил:
– Вы, Маркиш, злостно уклоняетесь от работы и, если в течение двадцати четырёх часов не приступите к трудовой деятельности, будете в административном порядке высланы из Москвы на 101-й километр как тунеядец.
– А я и не уклоняюсь, – возразил я, отлично понимая, что возражения бесполезны.
– Трудовая книжка есть? – спросил он. – Покажи!
– Я член объединения профессиональных писателей, – сказал я. – «Литфонд» называется. Мы книжки пишем. У меня членский билет есть. Вот.
– Это не Трудовая книжка, – рассматривая литфондовский билет, обоснованно заметил мент.
– Я сейчас как раз работаю над новой книжкой, – выстраивал я свою хлипкую защиту. – Обдумываю сюжет. У меня законное право есть тут жить.
– Нет у тебя права, – решительно опроверг мент. – Вечером приду, если Трудовую книжку не предъявишь – поедешь в Александров, на 101-й.
Я знал, что такой поворот событий возможен, но почему-то не примеривал его на себя. А зря. Дюжине моих товарищей-отказников – уволенным со службы инженерам, учителям и журналистам – грозила точно такая же перспектива, и они, спасаясь от высылки, пошли на работу грузчиками. Их взяли безоговорочно – в грузчиках была нужда, без грузчиков народное хозяйство даёт сбой и может развалиться. Охотно принятые в чернорабочий класс мятежные евреи быстро освоились в новом качестве и обзавелись защитными трудовыми книжками. Не знаю, настораживал ли ГБ тот подозрительный факт, что все до единого отказники, запланированные к высылке на 101-й, устроились грузчиками в магазины «Хлеб». Ответ на этот хитрый вопрос лежал на поверхности: таскать лотки с батонами и буханками из машины-хлебовозки в кладовку, всё же полегче, чем вкалывать на разгрузке товарных вагонов на железной дороге. Но этим дело не ограничивалось: в булочных, после двадцати четырёх часов дежурства – товар привозили и по ночам – грузчику отводилось двое суток отдыха. И это, уже не говоря о том, что хлеб – царь стола, и аромат свежевыпеченного хлеба куда благородней и милей, чем запах роз и гвоздик.
Одним словом, отказники-грузчики из хлебных магазинов называли себя, не без доли юмора, «еврейский профсоюз».
После того утреннего визита участкового милиционера, я, не теряя времени, перешёл дорогу – наискосок от нашего дома, напротив Белорусского вокзала с торчащим посреди площади бронзовым Горьким, располагалась замызганная неприметная булочная. Там я в простецкой форме предложил директрисе свои услуги и без лишних слов был принят на работу грузчиком. Директриса, золотозубая здоровенная кобыла – ей бы самóй мешки таскать, а не бумажки перекладывать в своём закутке – сжато разъяснила мне мои обязанности, назначила заступать на смену завтра в семь утра и познакомила с дежурным грузчиком, моим коллегой. Точней было бы сказать «моей коллегой», потому что грузчик оказался квадратной тётей Варей средних лет из какой-то подмосковной нищей деревни, откуда она минут за сорок добиралась на электричке до нашего Белорусского вокзала. Тётя Варя только что разгрузила фургон и теперь занималась ответственным делом: сидя в кладовке, выковыривала из золотистой поверхности «калорийных булочек» орешки и изюм и складывала добычу в кульки, свёрнутые из газеты. Кто ж не любит орешки и изюм? В деревне у неё были дети и, может, внуки, и они тоже любили изюм и орешки.
Назавтра, в назначенное время, я приступил к исполнению трудовых обязанностей. За сутки приходило пять-шесть хлебных фургонов: батоны белые, буханки чёрные, булки-«калорийки», сушки, сахар-песок в мешках и цибики чая в фанерных ящиках. Оборот для такого третьеразрядного заведения совсем немалый – в привокзальной булочной толокся проезжий народ, в тесном торговом зале с одной кассой и двумя торговками негде было яблоку упасть.
– Мне четыре батона!
– Чёрного две буханки!
– Сахара кило и калориек шесть штучек!.. Стой, стой! А орешки где, а изюм?!
Ответ торговки разил, как пуля:
– Не хочешь – не бери… Следующий!
Брали, конечно – куда денешься?
Рабочее время бежало рысью, рассиживаться и мечтать было некогда. Моё служебное пространство ограничивалось коридором между дверью, выходившей в подворотню – туда подъезжали разгружаться фургоны – и кладовой со стеллажами для лотков с хлебом. По этому коридору я и таскал поклажу от машин в кладовку. Не стану утверждать, что я испытывал духовное возрождение и радость от моей новой работы, но общение с тётей Варей, народными торговками и гундосой кассиршей не было мне в тягость. Я начал понимать, что мои грузовые занятия, и отказ, да и сама эта жизнь – события сугубо временные, а что там лежит за ними на постоянной, возможно, основе – загадка неразрешимая. Но мне, при всей анекдотичности моего положения, добавляла сил упрямая уверенность в том, что всё, что я здесь делаю, в этой лавке, приближает день нашего Исхода в иерусалимскую отчизну. Уходим из России, евреи! Уходим и уйдём когда-нибудь! Эта дикая уверенность сидела во мне крепко, как топор в колоде. «Вставайте и идите!» – так говорили когда-то в старину наши первопроходцы. Кто-то должен идти впереди, чтобы вышибить дверь и открыть дорогу.
Моим сменщиком по разгрузке оказался, к моему нежданному удивлению, отказник с трёхлетним стажем Яша Д. – сухощавый, ниже среднего роста парень с клочковатой бородкой, можно даже сказать «бородёнкой». До подачи и отказа он был подающим большие надежды аспирантом-астрофизиком, ему предсказывали лучезарное научное будущее. Небо, пугающее нас своей непомерной глубиной, для Яши было ручным и дружелюбным; он, казалось, находил с небом общий тайный язык. Заметив, что я поглядываю на его бородку с некоторым недоумением, он сказал:
– Я знаю, она мне идёт, как корове седло. Но я буду носить её до отъезда и сбрею, когда приеду в Иерусалим.
Через несколько лет я встретил его на иерусалимской улице пророчицы Деборы – гладко выбритым, с кипой на голове.
А в московской булочной, иногда пересекаясь на работе, мы заваривали чаёк в кладовке и под свежий хлебушек вели разговоры об израильских новостях, пойманных сквозь глушилки на запретных радиоволнах; никто нам не препятствовал и не мешал. Да и о чём ещё могли толковать два отказника из «еврейского профсоюза» в самом центре Москвы, в тесной кладовке, благоухающей дивным ароматом русского хлеба? Яша, сколько раз я его ни встречал, всегда имел при себе изрядно потёртый ученический портфельчик, в котором носил самоучитель иврита «Элеф милим», какие-то потрёпанные тетрадки и завёрнутый в газету бутерброд с яйцом. Годы спустя я узнал, что Яша Д. был казначеем отказа, и в своём неприметном школьном портфеле, помимо бутерброда и тетрадок, носил деньги и валютные сертификаты, на которые можно было купить всю нашу булочную с директрисой и торговками в придачу. Для соблюдения секретности, Яша, передвигаясь по городу со своим дерматиновым сейфом, пользовался только трамваями и автобусами, а на такси не ездил никогда. Такая тактика приносила свои плоды: в нищем грузчике трудно было заподозрить еврейского казначея.
За чаем, в кладовке, помимо приглушённых новостей по «Голосу Израиля», разговор касался и Яшиной профессиональной темы: что было до Большого взрыва? Этот вопрос неотступно преследовал Яшу, он адресовал его небесному Главному Конструктору, и себе самому, и мне – своему чайному собеседнику в хлебной кладовке. Действительно, что было до Большого взрыва? Было – что?.. Я отвечал не слишком твёрдо, не желая обидеть Яшу:
– Ничего!
Он, кажется, разделял моё предположение, но наполнял это «ничего» всяческим содержимым.
– Можно сказать и так, – допускал Яша. – Если «ничего» это тоже «всё», но в другом ракурсе, нами непостижимом.
Иногда к нам на чаёк заглядывал, с бутылкой портвейна, грузчик Гена из соседнего обувного магазина. При простодыром Гене обсуждать израильские новости было бы неосмотрительно, а мучиться вопросом о том, что было до Большого взрыва – бессмысленно; поэтому беседа послушно перетекала в другое русло. Гена, добрый человек, деликатно интересовался, зачем евреи пошли в грузчики – платят копейки, премиальных нет.
– Ты сам откуда родом? – задавал контрвопрос Яша.
– Я сам с Тамбова, – охотно делился Гена.
– У вас там евреи есть? – продолжал спрашивать Яша.
– Врать не буду, – отвечал Гена, – не видал… А что?
– Да так… – не давал прямого ответа Яша. – Интересно же.
Прикидывая, что тут может быть интересного, Гена терял нить разговора и выступал с товарищеским предложением: к ним в магазин завезли женские сапожки, на них запись идёт со вчерашнего вечера, а он, Гена, может устроить нам дефицитную итальянскую обувку из-под полы и по номиналу для выгодной перепродажи. Спасибо, да и только!
Кроме Гены, ко мне в лавочку редко кто наведывался. Как-то раз, в дождливый осенний день, гундосая кассирша из своей будочки в торговом зале меня окликнула:
– Эй, Давыд! Тут тебя какой-то спрашивает.
Я выглянул из своего коридора в зал, увидел вымокшего под дождём молодого парня с худым интеллигентным лицом и зна́ком показал, чтобы он зашёл ко мне через чёрный ход, из подворотни. Он так и сделал, вопросов не задавая.
– Вадим Делоне, – подавая руку, сказал парень. – Мы знакомы, встречались на Пушке раз-другой. Узнал?
– Теперь да, – сказал я. После недавней отсидки за диссидентские письма и демонстрацию на Красной площади, Вадика Делоне узнать было непросто. – Заходи! Хлебца хочешь свежего? Чая?
В кладовке мы сели за пустой фанерный ящик из-под чая, служивший столом.
– Мне про тебя ребята рассказали, – сказал Вадим, – что ты здесь. У нас с тобой дела похожие: меня тоже грозят выслать как тунеядца. Хочу в булочную устроиться, если возьмут, конечно... Работа тяжёлая?
– Так себе, – сказал я. – Не очень. Жить можно.
Тут из подворотни долетел до нашего застолья шум мотора – подъехал очередной фургон.
– Я сейчас пойду машину разгружу, – сказал я Вадиму, – а ты смотри сам.
Закончив таскать лотки, я вернулся к нашему «чайному столику».
– И сколько таких фургонов за смену? – справился Вадим. – Много?
– Пять, – сказал я. – Ну, шесть… Пойдёшь?
– Я в лагере чуть дуба не дал, – смущённо улыбнувшись, сказал Вадим. – А тут меня карачун добьёт, это как пить дать.
Свободолюбивый поэт Вадим Делоне, спустя недолгое время, стал своего рода «подавантом», как и мой знакомый музыкальный гигант Андрей Волконский, и хороший друг высокородный Никита Кривошеин; они, как и мы, мечтали, вырвавшись из когтей сиволапой Софьи Власьевны, стать свободными людьми. И это роднило их с людьми еврейского отказа.
Как хорошо, что они добились своего и, каждый своим путём, добрались до прекрасной Франции!
Я проработал в булочной почти год, а потом меня уволили. Предлогом для увольнения послужил мой категорический отказ подменять, по мере надобности, продавщицу в торговом зале. Стояние за прилавком для меня было нетерпимо: я нанимался грузчиком, а не торговкой.
Причина конфликта с директрисой таилась глубже. Дело было в том, что после закрытия булочной, ближе к ночи, моя начальница, в паре с гундосой кассиршей, черпала ковшиком из мешка сахар-песок, сохраняя при этом, путём нехитрых манипуляций, изначальный вес товара. Мало того: не тратя время понапрасну, воровки в четыре руки расклеивали цибики чая, отсыпали содержимое, а потом заклеивали вновь — слюной. В мои ночные смены я, волей-неволей, становился свидетелем грабежа, и директриса, чтобы заручиться моим молчанием, предлагала мне по трёшке с выручки. Мой отказ от лёгкого заработка её тревожил не на шутку: а не доносчик ли я? Не засланный ли стукач? Верней всего было от меня избавиться, и дело с концом. Так и вышло.
Мою работу в хлебной лавке я вспоминаю с благодарностью: на 101-й меня не выслали, участковый оставил в покое. Да и сослуживцы мои, кроме, разве что, пугливой воровки-директрисы, были сердечные люди, по самую завязку увязшие в сложностях жизни – и народные торговки за прилавком, и гундосая кассирша, и квадратная грузчица тётя Варя – искательница изюма и орешков. Что уж тут говорить о сердобольном обувном грузчике Гене, навещавшим меня с бутылкой портвейна в кармане!
А главный урок выучил я у крестьянской тёти Вари. На улице, за порогом булочной, заметь она в грязи и мусоре хлебный огрызок – непременно нагнётся, поднимет с земли и заботливо отложит в сторонку: грех топтать ногами хлеб наш насущный. А у нас, в моём грузовом коридоре, она пинала упавшие с лотков батоны своими разношенными башмаками, потому что здесь, в лавке, хлеб был для неё не драгоценным даром Божьим, а товаром массового производства.
Такой жуткий подход можно, пожалуй, перенести с хлеба на множество явлений вокруг нас.
Давид Маркиш