Она жила в стареньком домике в небольшом городском посёлке. Когда-то давно, до войны, половина посёлка, а то и большая его часть была еврейская. На улицах говорили на идише и на смеси русского с белорусским. И все понимали друг друга.
Во время войны немцы и полицаи расстреляли евреев: тех, кто остался, кого не забрали в армию и кто не успел уйти на восток. Но и после войны на этой улице ещё жило пять или шесть еврейских семей. Те, что вернулись из эвакуации, пришли из армии, из партизанских отрядов.
По вечерам женщины постарше собирались на лавочке возле её дома и дотемна разговаривали. Вспоминали довоенную жизнь или жаловались на невесток. Ну конечно, сын привёл в дом не ту! А если она ещё и не еврейка, говорили «майне гойкес» и тяжело вздыхали. Правда, про еврейских невесток они тоже находили что сказать. «У старшего а гойке, а у младшего – а идесе. А гое спросит: “Как здоровье, что принести из магазина, а эта может пройти мимо и не поздороваться. Вот вам а идисе”».
Сейчас летними вечерами она сидит на лавочке одна. Лавка подгнила и перекосилась, главное, не упасть с неё или вместе с ней. Подруги ушли на тот свет, евреев в посёлке больше нет. Что делать? Жизнь сложилась так, что она и мужа похоронила, и сына. А внук живёт далеко, в Израиле. Раз в месяц звонит. Если она слышит, подходит к телефону. Наверное, внук проверяет, жива она или нет. Всё же какое-никакое, а наследство останется, а он единственный, кто на него претендует. Почему так думает? Были бы у внука другие чувства, хоть раз за двадцать лет приехал бы, навестил, денёк-другой побыл. А так рассказывает по телефону, что работает в банке, получил повышение, был в Лондоне и Париже. Она говорит: «Гелейб тос гот» (Слава Богу – идиш), – и начинает плакать, тихо-тихо, чтобы он в трубку не услышал.
Я случайно познакомился с ней. Делал интервью с узниками гетто и концлагерей. Взял в благотворительной организации адреса и телефоны стариков, которые ещё в состоянии были что-то рассказать, и стал навещать их, предварительно созвонившись. К ней звонил много раз, но трубку никто не поднимал. Жива ли? Позвонил в поселковый совет, там долго расспрашивали. В конце концов сказали: «Чего ей дома сидеть? Насидится зимой».
Я поехал к Песе Рониной. Подошёл к калитке. Она сидела на лавочке, той самой, что поставил её муж. А уже столько лет прошло, как его нет. В тёплой кофте серо-грязного цвета, в стёганых бурках с галошами, на плечи был накинут пуховый платок с большими дырами, то ли проеденными молью, то ли протёртыми от старости. В ногах лежал толстый кот.
Несколько раз спросил: «Можно к вам?». Но так и не дождался ответа.
Наверное, она не слышала меня. Стал открывать калитку. Ржавое, давно не смазанное железо заскрипело, предупреждая хозяйку о незваных гостях. Песя повернулась ко мне. Кто это к ней пожаловал?
Я объяснил, что приехал от благотворительной организации, которая время от времени завозит продукты, лекарства. Назвал имя женщины, которая присматривает за ней. Испуг у Песи пропал, и появилось удивление. Я не большой знаток идиша, но несколько фраз с детства помню. Выложил их Песе. Увидел, как потеплели её глаза. Она спросила: «Ты не сын Аврома?». Я не знаю, кто такой Авром, и честно признался в этом. «А кто ты? Что тебе надо?» Я стал рассказывать о цели визита. Она не дослушала и прервала меня: «Не хочу говорить. Иди яблок нарви. В этом году хорошие. Опять пропадут».
Я пошёл в сад к старым, кряжистым
деревьям, которые тоже доживали свой век, но ещё давали плоды. Подобрал с пяток сочных яблок, лежавших на земле. Обмыл их в бочке с дождевой водой и осторожно присел на скамейку рядом с Песей.
Она посмотрела на меня и спросила:
– Почему это тебя интересует?
Песе не хотелось, чтобы я ушёл прямо сейчас. Не так много собеседников за последние годы у неё бывает, да и рассказать кому-то о своей жизни хочется, а то ведь унесёшь всё с собой, а там… Что там? Кто знает?
– Ты бывал у нас раньше? – спросила она.
– Нет, – ответил я.
– Никого здесь не знаешь?
– Нет, – повторил я.
Она долго смотрела мне в глаза, даже дрожь пробрала, как будто пыталась заколдовать. Потом спросила:
– Ты никому не расскажешь?
– Что никому не расскажу? – переспросил я.
– Что хочешь узнать.
Я подумал: чудит пожилой человек. Мало ли что с годами и от одиночества бывает, но согласно кивнул головой.
– Никому не расскажу, – ответил я и достал из сумки диктофон.
Песя поняла, для чего я его достал, потому что сразу сказала:
– Убери, – а потом добавила: – Ты что, писатель?
– Вроде того, – ответил я.
– Дай слово: пока я жива – ничего писать не будешь. Когда меня не станет, напиши, только поменяй имя и фамилию. Не хочу, чтобы внук узнал. У него дети, что про меня подумают? Хватит, натерпелась.
Не ожидал, что в её словах может появиться сила. Но почувствовал её. Понял, что сейчас узнаю тайну, которую старуха держала при себе много лет.
– Даю слово, – сказал я.
Песя смотрела на небо. Я не прерывал тишину, боясь, что она передумает и не станет рассказывать.
Прошло минут пять, не меньше. Наконец-то Песя заговорила:
– Немцы пришли, мне четырнадцати не было. Жили тут, – она топнула, показывая, что эта её отцовская земля. – Дом был другой, и скамейка другая. Стояла на этом же месте. Не под окнами, как у всех, а ближе к парадному. Папа вкопал. Я после войны попросила мужа поставить скамейку на этом же месте.
Наверное, у Песи стали затекать ноги. Она их выпрямила и потревожила кошку. Та нехотя встала на лапы и зло посмотрела на меня. Даже хвост поднялся. «Ты причина, что сегодня всё не так».
– Папу в армию не взяли, – Песя говорила медленно, и надо было набраться терпения, чтобы не мешать ей. – До войны работал на лесопилке и отхватил четыре пальца на правой руке, – Песя показала на себе. – Одна культя осталась. Когда рана зажила, хотели сделать инвалидом, но жить надо было. У меня три сестры и два брата. И все мал мала меньше. Он пошёл ночным сторожем на лесопилку.
И снова после длинной паузы рассказ. Я начал привыкать к такому ритму.
– Многие поднялись и пошли в сторону Орши, там железная дорога, можно было уехать. А нам куда? – Песя перескакивала в своих воспоминаниях с одного эпизода на другой, но я ничего не пытался уточнить. – Так и остались: папа, мама, дедушка с бабушкой и нас шестеро детей…
Песя сидела с закрытыми глазами. Порой мне казалось, что она засыпала. Но это не так. Она видела перед собой всё, о чём рассказывала.
– Сначала увели отца и деда. Сказали взять лопаты, и повели на школьный двор. Поставили к стенке. Дед ударил немца лопатой и стал кричать, чтобы убегали. Его застрелили и остальных тоже. А отца только ранили в живот. У него кровь пошла горлом. Он просил, чтобы застрелили. Они сказали: «Так подохнешь». Потом немецкий офицер достал пистолет и выстрелил папе в голову. Васька Хлус пришёл к нам домой с немцами и сказал маме, что немецкий офицер добрый, пожалел твоего Менделя. А потом показал на бабушку и сказал, что эта жидовка – жена того старика, что с лопатой бросался. Бабушку убили прямо на кухне. Как сидела на табуретке, так и убили. Похоронили на огороде. Прикрыли мешком и закопали. Вон там, – Песя показала рукой в сторону дальнего забора, где не было ни деревьев, ни кустарников, только полынь и крапива. – Мы там ничего не сажали.
Песя не плакала, но слезинки время от времени наполняли ставшие уже бесцветными глаза, а потом прокладывали дорогу по глубоким морщинам.
– На окнах рубашки, чтобы не смотрели в окно. Опять пришёл Хлус. Стал срывать рубашки. Пьяный был. Смеялся и кричал: «От кого прячемся? От новой власти?.. Всем на площадь. Погонят в Палестину». Потом маме в лицо: «Где прячешь? Не пригодится». Мама ответила: «Нет у меня ничего. Ты же знаешь, как жили». Хлус ударил её… Стали плакать. Прошипел: «Заткнитесь, убью».
…И снова длинная пауза. У Песи перед глазами проходили события, которые она проживала, наверное, в сотый раз. О чём-то она рассказывала, о чём-то только вздыхала.
– Всех погнали к реке. Впереди – Сорка, сестра моей бабушки. Когда перешли старый мост, она увидела горушку свежей земли. Там камень большой, упала на него и закричала: «Убивать будут».
Там нет ничего, только Соркин камень…
Две ямы. Доски положили сверху, по ним идти. Кто не шёл, собаки рвали людей… Стреляли, стреляли…
Уже после разговора с Песей я посмотрел в архиве дело Государственной Чрезвычайной комиссии по расследованию преступлений немецко-фашистских захватчиков. Она работала сразу после освобождения, в 44-м. Следователи опрашивали местных жителей. Песиных показаний не нашёл. Не знали про неё следователи.
Был Йом Кипур – еврейский Судный день. Фашисты самые большие расстрелы устраивали в праздники... Мол, ждали праздник – получите. Женщины, дети…
– Ничего не помню, – сказала Песя, и голос её задрожал. – Кругом темно, и нечем дышать. Хотела закричать – не могу… Стала отталкивать… Это человек… – Снова остановилась на полуслове, как будто наткнулась на какую-то стену. – Не знаю. Что дальше…
Кто-то бил по щекам. Открыла глаза, увидела мужика с чёрной бородой на всё лицо. Не знала, где я... Как только не сошла с ума? Слышу: «Вся в крови. Скоро придут». Как будто сон. «По следу найдут. Пойдём». Тащил меня. До речки. Приказал мыться. Не моя кровь. А потом, чтобы сняла платье и стирала. И всё стирала. Чтобы крови не было. Сказал, уйдёт за деревья и смотреть не будет. Я зашла в речку, стала стирать, что на мне было. Оглянулась, он смотрел…
Шли куда-то по лесу. Темно стало. Развёл костёр и достал из торбы картошку.
– Кушать надо, – сказал он.
Сел у костра и молчит. Потом разбросал угли, достал картошку.
– Ешь и спать.
– Кто ты? – спросила я.
– Янко, – сказал он. – Цыган.
Я цыган не видела. Меня пугали: «Придёт злой цыган и заберёт». Когда услышала «цыган», хотела убежать. Он говорит: «Теперь одним миром мазаны». Наломал веток, сверху травы, дал под голову торбу. Я как будто провалилась. Утром сказал, сильно кричала, надо уходить, чтобы не нашли.
Когда не могла идти, садилась под дерево. Он приносил ягоды в ладонях. Ладони огромные, как сковорода.
Шли, шли… Однажды спросила: «Откуда ты взялся?»
Не ответил. Ночью, когда развёл костёр, сказал:
– Кузнецом был. Когда они пришли, сделали, что с вами. Один ушёл. Так получилось. Дети там, и жена…
– Где там? – спросила я.
– Нет их уже, – ответил он. – Хоть бы кто-нибудь…
– Почему пришёл к нам? – осторожно, чтобы не разозлить, спросила я.
– Ты светленькая, не поймёшь кто. А на мне написано – «цыган». В деревню не зайдёшь. Ягодой сыт не будешь. Когда ваших расстреливают, немцы всю ночь пьянствуют, и полицаи тоже. Соседи добро делят. Я по огородам набираю картошки или ещё чего. Пришёл. Стонала ты…
– Всё время холодно… Всё время… Никак согреться не могу, – первый раз за всё время пожаловалась Песя и плотнее укуталась в
тёплую кофту, покрепче завязала пуховой платок. Стоял тёплый вечер, я с удивлением посмотрел на неё.
Она продолжила:
– Осень. Ночь. Дожди шли. На мне одно
платье. Колотилась. Заболела, наверное. Янко сказал: «Сиди, ни шага, скоро приду». Я испугалась – вдруг не вернётся? Стала плакать: «Не уходи». А он: «Здесь сиди». Я ждала всю ночь. Трясло. От холода, страха. Даже заплакать не могла. Туман, ничего не видно. Кругом как будто кто-то ходит, говорит. Я закрыла глаза и руками заткнула уши. Как каменная стала. Чувствую, кто-то дотронулся… Больно так, за плечо… Открыла глаза. Янко…
– Живая? – спросил. И даёт телогрейку. – Одевай.
Потом прижал к себе. Я заплакала. Никогда так не плакала.
Он говорил:
– Ну, всё. Тепло будет…
Я спросила:
– Ты никуда не уйдёшь?
Он ничего не ответил.
Днём опять куда-то шли. Спросила:
– Где взял телогрейку?
Он ответил:
– Тебе ж говорили, что цыгане воруют. Детей крадут… Говорили?
Янко посмотрел на меня.
Я хотела сказать по-другому, чтобы не обиделся, не смогла…
– Говорили…
– Украл. Надо далеко уходить.
…Зима пришла рано. Снег, мороз... Забрались в пуню. Закопались в сене. Хозяйская собака пришла. Огромная… Янко её гладил. Она лаять не стала. Улеглась рядом, и я грелась от неё.
Хотела кушать. Всё время. Кору грызла, мох жевала… Янко сказал: тебя никто не знает, скажи, всех убили, может, что дадут… Лицо углём потри, чтобы не зарились… А кто на такую позарится? Волос на голове не было. Чтоб вшей не кормить... Янко нашёл кусок стекла и срезал волосы. Пошла... Чаще гнали. Полицаи в речку кинули… Что-то давали. Янко ждал…
Пришла в деревню. Стала просить. Женщина сказала: «Дам картошки». Зашли в сарай, она прошептала: «Ты Менделя с лесопилки дочка?». Я испугалась. Хотела бежать. Она: «Не убежишь». Откуда папу знала? «Иди в лес, догоню». Я далеко ушла, думала, обманула. Догнала.
– Как зовут?
– Какая разница?
Показала старую землянку. Сказала, будет приносить еду и оставлять в сосоннике. В деревню ни шага, про неё чтоб забыла…
Янко сам меня нашёл. В тот же вечер…
Днём куда-то уходил, а под ночь возвращался.
Однажды пришёл и сказал: «Мужик у твоей бабы полицай. Надо уходить».
Куда пойдёшь, такие морозы…
Наутро сказал: «Если не сдала, так не сдаст. Грехи мужика отмаливает»…
Землянку укрыли. Янко откуда-то принёс старый тулуп. Днём ещё ничего, а ночью…
Лежали, прижимались, чтоб согреться. Однажды я прижалась крепко-крепко. Он меня руками ещё крепче прижал. Ну и получилось…
– Ты, понял? – спросила Песя.
Я кивнул головой – что ж здесь непонятного…
– Как во сне всё было и не со мной. Утром Янко сказал: «Забудь». До весны ничего не было. А потом ещё, ещё… Стали жить как муж с женой…
Краем глаза я заметил, она пристально смотрела на меня. Наверное, пыталась понять, как реагировал на её слова. Не хотела рассказывать, боялась, чтобы правду не узнали сын, внук…
Я вырос в другое время, в другом мире и по-другому оценивал и воспринимал её слова. В страшных условиях, на краю жизни оказались молодая еврейская девочка и уже проживший полжизни цыган. Оба приговорены к смерти только за то, что родились такими. Не дай бог кому-то оказаться в той землянке. И оценивать их может только тот, кто пережил такое…
Песя снова сделала большую паузу. Во время перерывов она набиралась сил, чтобы продолжать рассказ.
– Уже под лето как-то пошла за едой в сосонник, там эта женщина. «Цыгана какого-то видели, – сказала. – Будут прочёсывать. Уходи».
Знала, что цыган живёт со мной, не знала?
За деревьями простояла весь день. Чуть дождалась Янко. И ушли.
Дня три шли или больше. Янко знал куда. Дошли до озера, он сказал: «Дальше одна».
– С тобой… Боюсь.
А он:
– Там партизаны. Скажешь, что Прасковья. Родителей убили… Зимой в деревне жила. Помогала за детьми смотреть. Хозяин стал домогаться, и хозяйка выгнала…
– А ты? – спросила я.
– Появлюсь. Меня не знаешь, глазом в мою сторону не веди…
Янко ушёл, как будто растворился между деревьев. Пошла вокруг озера. Вышла на какую-то дорогу и снова шла. Долго… Думала, бросил, нет никаких партизан. Слышу шаги,
оглянулась – двое меня под руки и в лес. Даже крикнуть не успела, рот зажали. Оттащили далеко. Спросили: «Кто? Откуда?». Как Янко говорил, повторила… Опять шли… Стемнело. Завели в землянку. Я всё повторила. Спросили, сколько лет… Вывели. Слышу: «Пускай переночует и идёт куда хочет…» – Другой: «Нельзя её отсюда отпускать. Что у меня, детский сад?» – «Приведёт сюда…» – «Так что?» – «Не понимаешь?»
Только потом до меня дошло, о чём говорили…
…Чувствую, кто-то тормошит. Глаза открываю. Женщина: «Ну и спать ты горазда. Будешь на кухне помогать».
Лес зелёный был. Несу воду. Янко идёт... Стала как вкопанная, забыла, что говорил. Он прошёл, как будто не знал меня. Потом его видела много раз… В мою сторону не смотрел…
Песя замолчала, снова закрыла глаза и что-то про себя бубнила. Только видел, как шевелились её губы. Потом тяжело вздохнула и, открыв глаза, посмотрела на меня, не решаясь продолжить рассказ.
– У тебя есть дети или уже внуки?
Я кивнул головой.
– Дочь и внучка.
– Не дай бог, – сказала Песя. И повторила: – Не дай бог.
И снова длинная пауза.
– Мыться ходила далеко, чтоб никто не видел. Выхожу с воды. Он на кухне помогал… Повалил меня. Здоровенный был… Стал делать, что хотел… Ты понял меня? – спросила Песя…
Что непонятного. Столько пережила, натерпелась. Я понимал, она рассказывает мне, обходя подробности, которые до сих пор причиняют боль.
– Когда отпустил, схватила одежду и побежала. Оглянулась. Янко прицелился из винтовки. Закрыла глаза. Услышала выстрел. Как будто окаменела… Он трясёт меня за плечо. Эта сволочь лежит. Оттащили в лес. Закидали ветками.
Шли молча… День, два, три… Спросила:
– Откуда ты взялся на озере?
– Присматривал за тобой. Когда этот увязался…
– Что ты раньше не пристрелил, если видел всё, – я заплакала и вцепилась в его волосы.
Янко молчал, когда перестала плакать, сказал:
– Надо жить.
…Шли до осени. Деревня, обгоревшие брёвна и кирпичи. Немцы сожгли. Людей никого. Только баня на берегу. В ней жили. Янко куда-то уходил, приносил еду. Чувствовала, что-то не так. Янко сказал: «Рожать будешь». Кого найдёшь? Кому расскажешь?
Здесь впервые за весь рассказ Песя заплакала в голос, подбородок стал трястись, руки колотиться. Я испугался за неё. Забежал домой, вынес стакан воды. Она уже не плакала, только причитала: «Боженька, прости меня… Боженька…»
Потом долго молчали. Наконец, Песя сказала:
– В бане рожала.
Спросила у Янко:
– Кто?
– Мальчик.
– Почему молчит?
– Неживой, – ответил Янко и вышел из бани.
Хотела пойти за ним. Не могла встать.
Вернулся Янко без ребёнка. Снова сказал:
– Надо жить.
Может, родился живым? А Янко… Чтобы нам… По ночам снится и спрашивает: «Как меня назвали?»
И Песя снова заплакала в голос…
Когда немцев прогнали, пошли в местечко. Жили в старой школе. Янко был кузнецом. Однажды пришёл с работы и говорит: цыгане остановились за речкой. Пойдёт, может, что-то знают про семью. Дня через три вернётся. Месяц – нет, полгода – нет. Может, семью нашёл или ушёл со своими?
Одной страшно…
Собралась и приехала сюда. От дома обгорелые брёвна, а сарай целый. Стала там жить, пошла работать. Энкавэдэшник таскал. Как тебя не убили, когда всех ваших… Хотела съехать. Приезжал довоенный директор лесопилки. Большой начальник в Минске. К нему... Сказал: «Никто тебя больше не тронет».
…Под вечер кто-то постучал. Подумала: «Опять». Открываю.
Как сейчас вижу. Гимнастёрка, пилотка, седой. «Про моих знаешь?» – «Кто твои?» «Я Самуил». Бросилась на шею. Жили напротив. Жена, трое детей. Старшая в школу ходила. Никого не осталось.
Еду приносил. По голове гладил. Сказала: «Я уже не девочка». Приходил каждый день. Сказал: «Давай жить вместе»…
Первый раз за весь разговор я внимательно посмотрел на Песю. Почему не согласилась? Старый для неё? Искала любовь, а не защиту? Или Янко по-прежнему жил в сердце?
Она увидела этот взгляд и накрыла мою ладонь своей.
– Рассказала ему всё как было. Он ничего не ответил. Я плакала, зачем говорила.
Прошло месяца два или три. Сажали картошку. Он сказал: «Будем строить дом». Спросила: «Где?». Сказал: «Здесь».
Когда вселились, стали жить вместе… Хорошо жили. Жалел. Видела, как посмотрит в окно на место довоенного дома, как будто комок проглатывал.
Потом родился Миша. Назвать хотели по моему папе – Мендел. Сами знаете, какое время было.
Самуил работал на мельнице, я в школе – уборщицей. Куда с моими пятью классами? Пришла Мишу в школу отправить, он прибегает испуганный. Цыган к нам. Вышла. Янко у калитки.
– Тебя ищу, – сказал он.
– Раньше искать надо было, – ответила я.
– Раньше в Сибири лес валил.
– Ты ушёл, я тебя ждала.
– Десять лет дали.
– За что?
– За суку, что у озера пристрелил.
Я виновата. За меня сидел десять лет.
Сказала:
– Заберу Мишу и уйдём.
– Не знал, что у тебя муж и сын. Не буду ломать твою жизнь, – и ушёл.
Повернулась идти домой – за мной стоял Мишка и всё слышал. Ничего не спросил. Наверное, понял...
…Песя поднялась с лавочки и, не сказав на прощание ни слова, шаркающей походкой пошла в дом, а следом за ней поплёлся кот неопределённо-рыжего цвета.
Недавно узнал, что Песи уже нет. Приехал, пошёл на кладбище. Соседи похоронили. Рядом с мужем и сыном. Хотели как лучше, крест поставили… Приезжал внук. Вместо креста поставил на могиле маленький скромный памятник. Хотел продать дом. Никто не купил. Стоит дом заколоченный...
Как обещал Песе, публикую рассказ после её смерти, изменив имя и фамилию.