Чем старше становлюсь, тем значительнее кажутся события, которые пережил в детстве. Вспоминаю их до мелочей, до отдельных слов. И каждое из этих событий, как большущий остров, по которому можно путешествовать много дней.
...Горушка в начале улицы. Тогда она мне казалась высокой, выше была только Косова гора, несколько раз пытался съехать с неё на лыжах и всегда падал, и ещё выше была Джомолунгма. В те годы откуда-то услышал название самой высокой горы и, несмотря на трудную произносимость этого слова, запомнил его.

Джамолунгма, Косова гора и горушка на углу нашей улицы. На ней стояла парикмахерская, обшитая струганой доской и выкрашенная в свекольный цвет. Красили парикмахерскую нечасто и старую краску не снимали, покраска сходила лоскутами, как сгоревшая от загара кожа.
За парикмахерской была помойка – большущий ящик, сколоченный из досок, которые никогда не стругали и не красили, с крышкой наверху, на двух скрипучих металлических петлях. Помойка всегда была доверху набита и не закрывалась. Там было целое хранилище пустых флаконов от одеколонов «Красная Москва» и «Шипр». Их нигде не принимали. Мы собирали эти флаконы и играли в стрелков. Выстраивали их на помойке и пытались камнями сбить, если удавалось с первого раза разбить бутылку, значит ты герой.
Летом рядом с парикмахерской была зелёная лужайка. Конечно, можно было ждать своей очереди к парикмахеру, сидя в небольшом коридорчике. Но в жаркие дни мужчины выходили на лужайку и, лёжа на траве, ждали, когда освободится место у Василия или Аркадия.
Однажды я, бегая по лужайке с мячом, играл сам с собой в футбол и нашёл пять рублей. Это было в 61-м или 62-м году, сразу после денежной реформы. Пять рублей казались очень большими деньгами. Я поднял их и быстро отнёс домой бабушке. Она забрала у меня деньги и спросила:
– Никто не видел, как ты их поднял?
– Не-не, бабушка, – уверенно ответил я.
А ещё через какое-то время к нам пришёл Фимка-маляр. Он жил в конце нашей улицы. Они говорили с бабушкой на идише, но я всё понимал. Фимка сказал бабушке, что потерял пять рублей, и уборщица в парикмахерской видела через окно, как я их поднял.
Баба Паша достала пять рублей, которые лежали на столе под клеёнкой, и отдала их Фимке. Тот даже спасибо не сказал и вышел из дома. Правда, потом вернулся и протянул мне 15 копеек.
– На мороженое, – сказал он.
Баба Паша села на табуретку рядом со столом и, посмотрев на меня, сказала:
– Чужие деньги жгут руки. Лучше их не брать, а если взял – надо отдать.
Бабу Пашу я вспоминаю часто. Она не училась в школе. Наверное, её родители считали это лишним. Читать, писать и считать деньги должны уметь мужчины, женщины – хозяйки. Их дело вкусно готовить и рожать детей. Готовила баба Паша исключительно вкусно и троих детей родила. Но расписываться научилась, только когда ей стали приносить пенсию.
Её слова, которые в детстве у меня в одно ухо влетали, а в другое вылетали, почему-то оставили глубокий след. И сегодня я вспоминаю их и с улыбкой, и с грустью.
Когда я просил родителей купить мне велосипед, баба Паша возмущалась: «Велосипед ему нужен. Какой велосипед? Самим жить негде».
В конце огорода стоял старый сарай, когда-то в нём держали корову, потом кроликов, потом складывали дрова.
Я забирался на крышу сарая, ложился на спину и смотрел, как по небу плывут облака. Они были похожи на разные фигуры. Иногда я видел всадника, скачущего на лошади, или ещё что-то. Если не видел, то придумывал. Мог лежать там часами. Баба Паша искала меня, звала, и я прыгал с крыши в огород, где росла картошка. Она видела это и начинала ломать пальцы: «Ой, что я его маме скажу. Он же себе две ноги сломает».
Любимой поговоркой бабы Паши была: «Афун ейнен орт унд ди штейнер ваксун». По-русски она звучит так: «На одном месте и камни растут».
Прошло много лет. Кого-то из внуков бабы Паши уже нет на свете, другие, кроме меня, живут в Израиле. Возможно, это пословица уйдёт в никуда, а может быть, вернётся, и её снова произнесут, уже на другом языке...
И баба Паша, и другая моя бабушка – Вера редко вспоминали детство и про родню никогда не рассказывали. Они не жаловались на память. Просто мы никогда не интересовались этим.
Баба Паша иногда начинала рассказывать о событиях, как мне казалось, седой древности, а на самом деле своей молодости. Мне было неинтересно, я убегал на улицу. Вслед слышал слова: «Их рэт ин воздух». Это странное сочетание еврейских и русских слов – «Я говорю в воздух» – засело в памяти. Грустно – потому что нет уже ни бабушек, ни родителей. Но слова эти по-прежнему звучат актуально.
Однажды баба Вера пыталась научить меня писать первую букву еврейского алфавита – «алеф». Я, окончивший с отличием третий класс и считавший себя большим грамотеем, с пренебрежением сказал: «Это не буквы, а какие-то китайские иероглифы».
Не знаю, обиделась баба Вера на мои слова или нет, но обучение еврейскому языку на этом прекратилось.
Отлично помню, что день 12 апреля 1961 года, когда первый космонавт Юрий Гагарин полетел в космос, был солнечный, по-настоящему весенний.
Баба Паша решила, что в такой день надо постирать бельё и вывесить его во дворе. На солнце оно быстро высохнет. От сарая до дома всю весну и лето были натянуты верёвки для сушки белья. Баба Паша с помощью соседки, а заодно и дальней родственницы тёти Ривы развесила пододеяльники, простыни, наволочки. Потом подпёрла верёвки длинными жердями, раздвоенными на конце. И порадовавшись, как она накрахмалила и подсинила бельё, ушла домой.
В это время по радио передали, что в космос полетел советский человек Юрий Гагарин. Люди вышли на улицы, поздравляли друг друга, радовались. К нам во двор прибежали пацаны с улицы. Они часто прибегали, потому что у нас стоял теннисный стол, который кто-то подарил отцу, но это другой рассказ.
От избытка чувств мы стали играть в пятнышки – один был водила, а остальные убегали от него. И конечно, посбивали все жерди, подбиравшие бельё. Тяжёлые мокрые пододеяльники, простыни, наволочки провисли до самой земли.
В этот момент на крыльцо вышла баба Паша. Она не понимала, что такое космос, её мало волновала победа советской науки, но что такое стирка белья вручную – стиральных машин не было, – она хорошо знала. Увидев случившееся, бабушка изменилась в лице. Мы в испуге попрятались кто куда.
Баба Паша умела ругаться на идиш. Причём её проклятья ни к кому и никогда конкретно не относились. И говорились для красного словца, для выражения эмоций.
Она, увидев, что творится во дворе, стала в боевую стойку, подперев руками бока, и с чувством произнесла:
– А клог аф зей.
На русский язык это еврейское проклятье перевести трудно, но смысл попробую передать: «Чтобы все беды на них свалились». И неизвестно, кому это адресовывалось – покорителям космоса, всей советской науке или нам, пацанам, игравшим во дворе.
***
Через дорогу от парикмахерской стоял деревянный многосемейный дом. У каждой
семьи – по одной комнате, вода из колонки, на коридоре – керогазы и помойные вёдра, уборная во дворе.
С торца дома жила семья Кольки рыжего. У неё была привилегированная квартира. Даже не знаю, за что им такая досталась. Комната, которую они фанерой перегородили на две части, и тамбур. Колькина бабка или даже прабабка, от старости согнутая в колесо, любила выпить. Наверное, четвертушки ей хватало дня на два. Она выходила на крыльцо и разговаривала сама с собой. Конечно, мы, пацаны, издевались над ней кто во что горазд. Она махала в воздухе палочкой, без которой не могла пройти и шага, и беззубым ртом шамкала:
– Кишь отсюда, сопли недоделанные.
Через огород и забор от этого дома стояло двухэтажное кирпичное, ещё дореволюционное здание. В нём размещалась пошивочная артель. Извозчиком там работал Арон. У него были лошадь, телега. Баба Паша его называла по-еврейски балагола. Когда не было работы, Арон ставил телегу в середине двора, ложился на неё и смотрел в небо. Над ним мы тоже издевались: и землю в него бросали, и камешки. Арон никак не реагировал на это. А баба Паша как-то увидела и сказала:
– Не смей. У балаголы немцы детей убили. Один остался. Смотрит на небо и разговаривает с ними.
Бабка Кольки рыжего оживала, когда видела Арона. По-моему, у неё даже спина распрямлялась. Подходила к забору и говорила:
– Арон, ты один, и я одна. Давай жить вместе. У меня знаешь какие мужчины были? Я тебе буду про них рассказывать. А то поговорить не с кем.
Иногда Арон поворачивал голову к ней, а иногда оставлял её слова без внимания.
– Арон, ты знаешь, кем я была? Поваром у батьки Махно. Арон, ты знаешь, кто такой батька Махно? Давай вместе жить, я тебе буду про него рассказывать…
Зимой мы не видели Арона. Когда становилось тепло, его подвода появлялась во дворе пошивочной артели.
В тот год во дворе было пусто. Я спросил у бабы Паши:
– Куда пропал балагола?
Она ответила:
– Поехал на небо. Наверное, соскучился без детей…
***
Через дорогу от нас, в таком же деревянном доме, с палисадником, тремя окнами на улицу и двумя входами – парадным и со двора – жила семья Кругловых.
– Врачи, – говорила про них бабушка. Причём произносила это слово с каким-то особенным почтением.
В то время к людям, получившим образование и работавшим по специальности, отношение было очень уважительное. К ним относились врачи, учителя, инженеры.
Круглова, или по-уличному Круглиха, приходила к нам звонить. У нас дома стоял единственный на улице телефон. Тем, кто был на другом конце провода, Круглиха непременно сообщала:
– Звоню от корреспондента – мой сосед.
В слове «корреспондент» было столько же уважения, как и в бабушкином слове «врач».
А бабушка, если кто-то не дай бог у нас заболевал, сразу смотрела в окно, есть ли дома Круглиха, и если занавески на окне были раздвинуты, а значит врачиха дома, бежала к ней с вопросом: «Что делать?»
Детей, моих ровесников, в этом доме не было, хоть и жили там семьи: брата, сестры и их престарелый отец. Этот дом как-то выпадал из моих интересов.
Но однажды мы на улице гоняли в футбол, и мяч от меня улетел во двор к Кругловым. Мне надо было его доставать. Обычно в таких случаях мы лазили через забор. Собрался это сделать, но увидел незапертую калитку и вошёл в неё. Мяч закатился к сараям за дом. Я пошёл за ним и увидел невысокого мужчину в шляпе, мне он показался стариком. Он копал яму.
Я спросил:
– Можно заберу мячик?
Старик отсутствующим взглядом посмотрел на меня и сказал:
– Уходи, мальчик. Я откапываю деньги.
Я схватил мячик и с перепугу понёсся на улицу. В футбол мы в этот день больше не играли. Я боялся, что мяч снова залетит к Кругловым.
Дома я спросил бабу Пашу:
– Кто этот старик? – и рассказал, как ходил за мячом.
Бабушка вздохнула и даже перестала раскатывать на столе тесто. Села на табуретку, вытерла руки о фартук и сказала:
– Когда нет денег – это плохо. А когда их много – беда.
Я ничего не понял и снова спросил:
– А что он искал?
– Он сумасшедший, – ответила бабушка, – ищет деньги. Ходит с лопатой и везде копает.
– Какие деньги?
Бабушка говорила какие-то непонятные для меня вещи.
– Не бойся, – сказала она в конце концов. – Он никого не тронет. Если ему не разрешают копать во дворе, он идёт в другое место и копает там.
– А что, в земле есть деньги? – я задавал какие-то странные вопросы, потому что бабушка говорила странные слова.
– Разве сумасшедших поймёшь? – ответила она. – Почему он не разбирает печку, или пол, или чердак, а копает землю? Так ему хочется…
Каждый раз, проходя мимо дома Кругловых, я смотрел за забор, есть ли во дворе старик в шляпе. У Кругловых было пусто. Старика забрали в сумасшедший дом, и он там умер.
Круглов забылся, как и разговор о нём с бабушкой. Вспомнил об этом через много лет. Писал книгу о Витебском гетто, интересовался всем, что связано с эвакуацией из города в начале июля 1941 года. Мне рассказывали, как вывозили станки, складские запасы, музейные ценности, архивы. Однажды я встретился со старым банковским работником. Он рассказал, как эвакуировали банк: сбивали длинные ящики и укладывали в них папки с документами. А потом оказалось, что столько ящиков забрать невозможно, и стали снова перебирать документы, сортировать на нужные и ненужные.
– Успели к последнему составу, а то бы и мы остались здесь – семьи без нас уезжать не хотели, – рассказывал банковский работник. – Под Смоленском состав разбомбили, все документы разлетелись по воздуху. Люди успели разбежаться по полю, кто-то погиб, мои, слава богу, уцелели.
– Из Витебска всё вывезли, а до места не довезли, – сказал я, думая, что разговор подошёл к концу.
– Не всё вывезли. Деньги остались. Не слишком большие, но всё-таки деньги. Какие-то предприятия не успели получить зарплату. Или эвакуировались раньше, или… кто его знает. Кругом пожары, кто мог, уходил. А мы ждали, что люди придут за деньгами. Тогда было очень строго. Как в дорогу без денег? Оставили здесь двух человек, чтобы они ждали до последнего. Но за деньгами никто не пришёл.
– Что сделали с этими деньгами? – спросил я.
– Это я после войны узнал, когда в Витебск вернулся, – ответил мне банковский работник. – Закопали деньги, когда немцы уже были в Витебске, и сами ушли. Один погиб, переходя линию фронта, второй пересидел войну в деревне у какой-то женщины. Когда наши освободили, его в армию по возрасту не взяли. Он вернулся в Витебск и доложил, что деньги закопал. Может, если бы знал, что второй погиб, не рассказывал бы, а так боялся, что тот всё расскажет, а его за сокрытие посадят. А может, честный был. Показал место, где зарыли деньги, – кругом одни развалины. Искали – ничего не нашли. Дело против него завели. Как будто он украл деньги. Почти год сидел. Потом выпустили. Не брал он деньги. Может, место забыл, а может, кто-то выкопал…
Я вспомнил про сумасшедшего соседа с нашей улицы и спросил:
– Как фамилия этого человека?
– Столько лет прошло, разве вспомнишь, – после долгой паузы сказал мой собеседник. – Кассиром был, а второй, что погиб, – заместителем управляющего. Вот того фамилию помню…
Назавтра я взял в архиве документы банка и стал смотреть фамилии довоенных работников. Прочитал: «Кассир Круглов».
Стало понятно, почему наш сосед копал землю. Он искал деньги и сошёл с ума. Я вспомнил слова бабушки: «Когда нет денег – это плохо. Когда их много – это беда».
***
Старик столярничал в своём сарае. Мастерил рамки для семейных фотографий – когда-то ими было принято украшать стены комнат, а по воскресеньям продавал товар на базаре. Мастер был хороший, дела делал нужные, и торговля шла бойко. Иногда за два-три часа продаст рамок десять-пятнадцать – сколько успевал за неделю сделать. Тем и жил старик. И хоть видели мы его часто, никто о нём ничего не знал, даже имени, так и называли – старик. Молчун был страшный. Правда, заскорузлые, со следами глубоко въевшейся земли пальцы выдавали, что когда-то он крестьянствовал. Можно было догадаться, что рано состарился – седые волосы и глубоко изрезанное морщинами лицо совсем не клеились с ещё сравнительно молодыми глазами.
Иногда старик выпивал вина и начинал что-то рассказывать, но вдруг обрывал рассказ на полуслове, махал рукой и уходил к себе в сарай. Не знаю, на кого он злился, наверное, на самого себя или на судьбу, что обманула его.
Только однажды я видел старика другим. Весна ещё не наступила, и стояло то межвременье, когда воздух, наполненный свежестью, будоражит кровь. Старик сидел на колодке рядом с сараем и разговаривал сам с собой:
– Всё равно рухнешь, – азартно прикрикивал он. – Конец тебе.
Я оторопел от слов деда: уж не себя ли он собрался отпевать? А старик кулаком одной руки бил в ладонь другой и продолжал:
– Под корень режь.
– На кого вы? – спросил я.
– Про себя, – буркнул старик, а потом словно отлегло что-то, добавил: – Смотри, как сейчас вода сугроб смоет.
Я посмотрел, куда показывал палец старика.
Посреди большого слежавшегося и уже почерневшего снежного сугроба пробивал себе дорогу ручей. Упёршись в сугроб, он не искал обходных путей, а пробивал туннель прямо в снегу. На помощь приходила новая вода. Туннель становился шире, вода урчала уже где-то внутри его. Сугроб оседал прямо на глазах. Старик подбадривал ручей:
– Давай, давай.
Сугроб рухнул, и вода, подхватив комья снега, вырвалась на мощёную мостовую и понеслась вперёд.
Вдруг лицо старика изменилось.
– Вот так меня когда-нибудь унесут, – сказал он и добавил, наверное, успокаивая себя: – Чего о ней думать?
– У вас выходной сегодня? – спросил я.
– Выходной у бездельников бывает, я главную работу сделал.
Я подумал, что он сколотил себе гроб. И с каким-то внутренним содроганием заглянул в сарай.
На верстаке лежали два аккуратно сделанных скворечника.
…Много весенних вод утекло с тех пор. Море можно наполнить. Со временем этот случай стал забываться. Говорили, что старик в ту весну умер.
...Недавно я проходил мимо того места, где когда-то стоял сарай старика. Деревянные дома снесли, тем более сараи убрали. Там стоит девятиэтажный дом. На первом этаже магазины, ателье мод и – что удивительно – мастерская дизайнера. Оформляет картины, делает рамки для фотографий. Я зашёл в мастерскую и спросил:
– Это не ваш дед здесь когда-то работал? Делал рамки для фотографий.
Дизайнер исподлобья глянул на меня: что за странные вопросы? И чуть слышно ответил:
– Я приезжий. Заказать что-то хотите?
Я вышел на улицу. Весна. Солнце. Вдоль тротуара деревья. Только скворечников на них не было…
***
– Ох уж этот Береле, – говорила моя бабушка. И непонятно, чего в её словах больше – насмешки, злости или уважения. Обычно бабушка говорила по-еврейски, но эти слова про Береле почему-то произносила по-русски. Может, для того, чтобы их понимали русские мужчины и особенно женщины, которые всегда окружали её.
Каждый вечер, когда не было холодно, женщины с соседних домов собирались у нас на крыльце и обязательно говорили про Береле хотя бы пару слов. Было о чём сказать.
Береле работал ночным сторожем на базаре, с которого начиналась или в который упиралась улица. Конечно, вокруг базара был забор, но перемахнуть его не составляло труда даже пятилетнему пацану. Были ворота и дверь, которая закрывалась на большой навесной замок.
На базаре были длинные деревянные павильоны, где продавали молочное и мясное. Наверное, ещё с еврейских времён города повелось, что были раздельные мясной и молочный павильоны. К молочному или мясному присоединялись продавцы помидоров, огурцов, яблок, вишни, черешни и даже семечек.
А вот картошку продавали отдельно – без навеса. Стояли лавки и грубо сколоченные столы. Это охранять, конечно, тоже надо было. Но кому были нужны эти павильоны? Что там возьмёшь? И когда какой-нибудь пьяница, которого в очередной раз выгнали из дома, забирался спать под крышу в мясной или молочный павильон, Береле даже не обращал на это внимания. Главное, за чем он смотрел, были весовая и склад. В весовой хранились весы и всякие гири, которые каждый день брали продавцы и платили за них деньги. А ещё был большой железный сейф (скорее, шкаф), в котором хранились бухгалтерские документы. Правда, все знали, что когда в сейфе заедал замок, а это случалось каждый день, чтобы долго с ним не возиться, надо было сейф отодвинуть от стены, и там в сейфе была большущая дырка, через неё можно было достать все документы.
Никакой сигнализации тогда не было. Склад за ночь Береле проверял несколько раз. Там хранили товары, которые привозили на продажу. Например, арбузы или дыни. Не возить же их продавцам мелкими партиями. Однажды Береле на складе даже поймал преступника. Правда, какой он был преступник? Привозили откуда-то с юга арбузы, и человек, который их разгружал или должен был разгружать, остался со своими арбузами ночевать, потому что квартиру ещё не нашёл. Его закрыли на складе, а Береле об этом не предупредили. Ночью человеку захотелось писать, и он стал стучать в дверь – не писать же ему на складе. Береле услышал стук внутри склада и сразу решил – бандиты. Он подпёр дверь ломом и побежал за участковым Димой, который жил на нашей улице. Дима, мирно спавший со своей женой, ругался на чём свет стоит, но всё же приступил к исполнению должностных обязанностей. Он собрался и пошёл с Береле на базар. Они подошли к складу, Дима достал из кобуры пистолет, и Береле открыл дверь. Со склада выскочил ошалевший человек, плохо говоривший по-русски, и стал писать прямо у ног участкового Димы и Береле. Милиционер стал размахивать пистолетом и кричать, что такой наглости он не потерпит, а Береле на всякий случай взял в руки лом, которым он подпирал дверь.
Потом разобрались в чём дело. Дима сказал Береле, что он идиот, и пошёл дальше спать к своей законной жене. Но было за эту ночь и что-то хорошее для Береле. Его премировали за бдительность и дали десять рублей.
Береле гордился своей работой и каждый вечер, проходя мимо женщин, сидящих на нашем крыльце, громко сообщал:
– Иду на службу.
Именно «на службу», а не «на работу».
Рано утром, когда на базар приходили первые продавцы и покупатели, Береле возвращался домой, а через пару часов его снова видели на улице. Наверное, ночью на своей службе он всё-таки находил время, чтобы поспать.
Утром Береле ехал на базар на велосипеде. Это был немецкий трофейный велосипед, который весил килограммов пятнадцать, не меньше. Одна штанина у Береле была заколота бельевой прищепкой, чтобы не попала в спицы колеса, а на руле висело с каждой стороны по авоське.
Приезжая на базар, Береле слазил с велосипеда и катил его впереди себя.
Что он мог покупать каждый день? Представить не могу. Жил один, много одному надо? Другое дело, когда к нему приезжал сын из Москвы.
Жена у Береле умерла молодой, и он растил сына один. Парень был способный, окончил институт и работал кем-то в Москве. Летом он приезжал проведать отца. Я запомнил его потому, что у него интересно звучали имя и фамилия – Паша Песок. Насчёт фамилии
Песок – каких только еврейских фамилий не бывает. Но чтобы так вместе – Паша или Павел Песок, редкое сочетание.
Сын был гордостью Береле. Когда он приезжал, об этом знала вся улица, Береле каждому встречному сообщал: «Ко мне из Москвы приехал сын». Причём на словах «из Москвы» делал особенное ударение.
Так почему «ох уж этот Береле» моя бабушка произносила с насмешкой и даже со злостью? Всё из-за его женщин. Их было две. Наверное, одной Береле было мало.
Антонина Максимовна жила в начале улицы, в маленькой пристройке к дому Цымбалов. Была какая-то их дальняя родственница, и ей разрешили сделать небольшую пристройку с отдельным входом. В пристройке была кухонька, где вдвоём не развернуться, и комната чуть больших размеров, чем кухонька.
Семью Антонина Максимовна так и не завела. В послевоенное десятилетие таких женщин было немало. Война выбила мужчин. И многие женщины не смогли найти себе пару. Ходили слухи, что когда-то у Антонины Максимовны был женатый кавалер. Но его жена узнала про неё и хотела сжечь пристройку любовницы мужа, чтобы им негде было встречаться. Про это узнали Цымбалы, им было наплевать, с кем встречается Антонина Максимовна, но если подожгут пристройку, сгорит их дом. И они поставили условие: или гони своего любовника, или выметайся отсюда сама. Антонина Максимовна сделала выбор в пользу пристройки. Холера с ним, с мужиком, да и любовник он был не слишком хороший... «Найду себе другого», – решила она.
Как Антонина Максимовна умещалась в этой маленькой пристройке, особенно в кухоньке, я представить не мог.
Моя бабушка называла её «два в одном», говорила она это по-еврейски – «цвей ин ейным», и все понимали, о ком идёт речь. Наверное, такое прозвище бабушка дала Антонине Максимовне из-за размеров её попы и грудей.
Антонина Максимовна летом торговала квасом на площади рядом с базаром, а зимой была на раздаче в какой-то столовой. Кто за кем мог спрятаться: она за квасной бочкой или квасная бочка за ней, – трудно было сказать.
Береле однажды зашёл к Антонине Максимовне забор поправить, потом он решил, что надо спилить ветку у клёна, чтобы она не ложилась на её крышу. Вообще-то клён рос на улице, и до крыши Антонины Максимовны было метров десять, но она с радостью согласилась на это предложение. Потом Береле стал просто заходить к ней в пристройку.
– Надо же помочь одинокой женщине, – говорил он.
Антонина Максимовна, хотя у неё никто об этом не спрашивал, оправдывалась:
– Из-за Береле мою пристройку не сожгут, так что пускай заходит.
Когда велосипед Береле стоял во дворе у Антонины Максимовны и он долго от неё не уходил, все женщины обсуждали, сколько он там сегодня пробудет. Бабушка говорила:
– Пошёл кваску попить, пока целую бочку выпьет... Время же надо.
Второй женщиной Береле была Варя. Она жила в другом конце улицы. Была почти двухметрового роста и напоминала жердь, которой подпирают бельевую верёвку. На неё бы и в хорошие времена больших охотников не было, что уж говорить про те годы.
Варя работала на фабрике и жила вдвоём с мамой, старенькой глухой женщиной. Присутствие мамы не мешало Береле приходить к ним в гости. Он с Варей уходил в кладовку играть в карты. На какой интерес они играли, сказать не могу, а сплетничать не буду.
Иногда мама спрашивала у Вари, что этот еврей делает у них дома. Она была против его приходов.
Но если так случилось, сколько можно играть в карты? – интересовалась глухая мама.
Варя становилась в позу и отвечала:
– Мама, не лезьте в чужую жизнь. Мне с ним нравится играть в карты. Другого у меня нет.
Когда Береле на велосипеде проезжал мимо нашего дома и ехал в конец улицы, бабушка говорила:
– Наш Береле поехал её рост мерить.
Продолжалось это долго. Антонина Максимовна не знала про Варю, а Варя – про Антонину Максимовну. И каждая из них строила планы на одинокого Береле.
Мир не без добрых людей. Однажды им открыли глаза. Варя пришла к квасной бочке. Долго стояла чуть в стороне и мерила глазами фигуру соперницы. Антонина Максимовна оценила это и решила отомстить. Сначала с ног до головы осмотрела Варю, потом сделала обратный ход и провела взглядом с головы до ног. На это ушла целая минута.
– Будем квас пить или как? – спросила она.
К квасной бочке были приписаны два больших бокала, про которые говорили «по пять копеек», и два стакана «по две копейки». После каждого покупателя их, конечно, мыли, но без большого усердия. Но я что-то не помню, чтобы от квасных бочек расходилась какая-то инфекция?
Пока кружки и стаканы были заняты, люди спокойно ждали своей очереди.
– Надо про Береле поговорить, – сказала Варя.
Те, кто пили квас, мгновенно закрыли рты, а вся остальная очередь, наоборот, открыла их от удивления.
Антонина Максимовна ещё раз оценивающе осмотрела Варю сверху донизу.
«Будет жечь мою пристройку или нет?» – думала она.
Но вслух на всякий случай сказала:
– Ты ему никто, я в милицию заявлю.
Потом встала со своего стула с прогнувшимся сиденьем, вырвала у людей кружки и стаканы с недопитым квасом, со злостью захлопнула крышку квасной бочки и, обращаясь ко всей очереди, сказала:
– Что вылупили глаза? Обед у меня. Квас закончился. Приходите завтра.
Сказано было так, что все поняли: дальше лучше без слов, иначе можно стать мишенью для стула с прогнувшимся сиденьем.
У квасной бочки осталась только Варя.
– Как делить будем? – сказала Антонина Максимовна. – Тебе какую половину: ту, что сверху, или ту, что снизу?
– Умная какая, – ответила Варя. – Видать, со многими мужиков делила.
– Не твоё дело. Мужики меня любят, не то что некоторых…
– Значит, так, – со злостью сказала Варя. – Не будем на балалайке играть. Даём ему полгода. Полный бойкот. Ты меня поняла?
– Не поняла, – с ухмылкой сказала Антонина Максимовна. – Чего я целых полгода должна ждать? С какой стати?
– Допустишь к себе за этих полгода, я про тебя людям такое расскажу – на тебя мартовский кот смотреть не захочет.
– Что же такое про меня знаешь? – возмутилась Антонина Максимовна. – А если ты его до себя допустишь, что тогда?
– Если будет такое, при всех плюнь мне в рожу. А через полгода соберёмся втроём, и пускай выберет, с кем он дальше дела иметь будет, – сказала Варя и, как солдат по команде «кругом», развернулась и ушла от квасной бочки.
– Блядун обрезанный, – сказала Антонина Максимовна и запила слова квасом из трёхлитровой банки, которую собиралась отнести домой.
Под вечер ничего не знающий Береле заехал на велосипеде к Антонине Максимовне. На этот раз они вдвоём в маленькой кухоньке не поместились. Вначале из дверей вылетел Береле, а потом вышла Антонина Максимовна и с такой силой ударила ногой по трофейному велосипеду, что и велосипед, и нога теперь нуждались в срочном ремонте. Береле схватил велосипед и побежал со двора.
– А пойдёшь к Варьке, – вдогонку закричала Антонина Максимовна, – она тебя голой жопой на фонарный столб посадит.
Варькины угрозы и слова Антонины Максимовны мгновенно разлетелись по улице. Первый раз я видел, как бабушка смеялась, а вместе с ней смеялись все женщины на нашем крыльце.
Береле поутих. Он пробегал мимо нашего дома, когда направлялся на базар, и уже с гордостью не сообщал всем, что идёт на службу. И на велосипеде его никто не видел, наверное, ремонтировал его. Так продолжалось месяца три, а может, больше. Потом Береле стал оживать. Он снова ездил на велосипеде, и однажды женщины на нашем крыльце увидели, как Береле идёт с базара, и на руле его велосипеда висят две сумки застройщицы, а сама она шла рядом и о чём-то с ним разговаривала.
Застройщицей её называли потому, что свой дом она поставила позже остальных. Муж у неё умер, и она одна растила сына и дочку. На нашем крыльце она никогда не появлялась и в уличных посиделках не участвовала, хватало, видно, у неё домашней работы, и о похождениях Береле ничего не знала.
Береле теперь каждый раз подвозил с базара её сумки и с улыбкой говорил моей бабушке:
– Надо же помочь одинокой женщине. На то мы и мужчины.
Потом люди стали замечать, что и застройщица стала заходить в гости к Береле. Не ему же ходить к ней – там сын и дочка.
А Варька теперь, когда шла на фабрику или возвращалась домой, заходила на улицу с другой стороны, чтобы даже случайно не встретиться с Антониной Максимовной. Но однажды они всё же столкнулись где-то в городе.
– Ну что, поделили мужика? – ехидно спросила Антонина Максимовна. – Зато всё честно, поровну – ни тебе, ни мне. Кукуй теперь одна, дура, – сказала она и пошла дальше.
***
На нашей улице было старинное кладбище. При мне на нём уже не хоронили. По-моему, где-то с тридцатых годов оно было закрытым.
Посередине кладбища сохранились развалины старинной часовни. С двух сторон оставался фундамент, сложенный из тёмно-оранжевого кирпича. Внутри фундамента – площадка, сплошь усеянная битым щебнем, кусками бетона, камнями, стеклом, огрызками досок. Она была метра на полтора ниже уровня земли. Летом мы туда с разгона прыгали, и это была вторая по отчаянности и глупости забава. Первой – бросание в костёр патронов, оставшихся после войны. Найти их можно было где угодно.
С двух сторон фундамента были какие-то ниши. Мы придумывали, что это подземные ходы, которые ведут за Двину и тянутся прямо до Полоцка. В этих нишах, в часовне, наверное, что-то хранили, и были они по глубине небольшими, метра два-три. Но мы фантазировали, что задняя стенка ниши завалена, и если её разобрать, то попадёшь в подземный ход.
Развалины часовни и всё заброшенное кладбище были любимым местом наших игр. Мы играли в прятки. Однажды Валька, сын весовщицы с базара, спрятался так, что его искали целый час и не нашли. Мы испугались и побежали на базар за Валькиной мамой – тётей Аней. Она пришла в клетчатом фартуке, с нарукавниками и грязно-белой матерчатой короной на голове – даже снять не успела в весовой. Тётя Аня ходила по кладбищу и кричала: «Валя, Валя». Никто не отзывался. Мы решили, что Валька всё-таки нашёл подземный ход и ушёл по нему.
Пошли за милицией. Сначала пришёл участковый, а потом на мотоцикле приехали ещё два милиционера с собакой. На ноги подняли всю улицу. Кладбище было небольшое, и если его разделить на квадраты, то можно было прополоть каждую травинку. Но никто, кроме милиционеров и тёти Ани, Вальку не искал. Все стояли около большого дуба, который рос у входа на кладбище, и обсуждали, куда мог деться ребёнок.
В это время из кустов сирени, которые во многих местах делали кладбище непроходимым, выполз на коленях Валька с заспанным лицом и, увидев маму, удивлённо спросил:
– Чего ты здесь делаешь, чего не на работе?
В это время прибежал Валькин папа, дядя Коля, который работал в тюрьме охранником. Ему сообщили, что сын то ли в чью-то могилу провалился, то ли ушёл по подземному ходу. Выяснив, в чём дело, он схватил Вальку за ухо и поднял его до высоты своего лица.
– В следующий раз я найду тебя в тюрьме, – сказал он и пошёл на службу.
Потом кладбище снесли и на его месте построили детский сад. Любят на бывших кладбищах строить или детские сады, или стадионы.
Про это кладбище можно долго рассказывать. И как снимали старые ограды и носили их сдавать на базар на металлолом. Там работала лавка «Вторсырьё». Приёмщик, однорукий Гришка говорил: «Кладбищенское не принимаю». Потом давал нам мелочь, и мы, довольные, заносили кованые тяжеленные ограды в сарай, который был за лавкой.
Вместе с Гришкой работала его жена, которую звали редким по тем временам именем – Жанна. В лавку Жанна заходила только боком, потому что по-другому её попа в двери не влезала. Когда Жанна проходила по базару, мужики смотрели ей вслед и присвистывали. Тогда нам было совершенно непонятно, чего они свистят. Раз в месяц Гришка болел. Это значило, что три дня он пил водку и никуда из дома не выходил. Однажды, когда Гришки не было в лавке, один мужик посмелее подошёл к Жанне и сказал ей: «Бросай ты своего однорукого. Со мной лучше будет». Жанна сверху вниз колким взглядом осмотрела его, а потом ответила: «Мне Гришка детей не руками делает, а тем, чего у тебя нет». Больше с такими предложениями к Жанне никто не подходил.
Можно рассказать, как приезжали выкапывать покойников, чтобы перезахоронить на других кладбищах, какие-то вёрткие мужички крутились вокруг и собирали всякую всячину от умершего, например, пуговицы от мундиров.Помню, как лежали на земле эполеты, конечно, уже не для мундира, но ещё не сгнившие. На этом кладбище было похоронено много известных людей.
Но самым прибыльным делом были надгробные памятники. Их за несколько дней растащили по дворам, а потом Димка, бывший милиционер, перебивал надписи, и памятники снова поехали на кладбище, только уже на другое и для других покойников.
Помню, как на улице валялся чей-то череп. И мясник Семён, возвращавшийся как всегда с работы пьяным, спросил у черепа:
– Ты чего улёгся посередине улицы? Другого места себе не нашёл?
Потом Семён поднял череп, долго смотрел на него, наверное, чтобы сфокусировать взгляд, потерявший резкость, и в конце концов, сказал:
– Иди домой.
Он отнёс череп на кладбище.
Однажды, под конец летнего дня, мы увидели, как трое нехуденьких мужчин улеглись на кладбищенскую траву, достали бутылку водки и положили на газету колбасу. Это была не новость, на кладбище часто выпивали. Потом они достали большую пачку денег и стали её делить.
«Бандиты, – решили мы. – Кого-то ограбили, а теперь делят деньги. Надо быстро позвать милиционера, чтобы он арестовал бандитов».
Мы побежали на автобусную остановку. Где ещё искать милиционеров? Там где много людей. А на остановках всегда было много людей, потому что автобусы ходили редко. Ждали, пока, наконец, из автобуса не вышел настоящий милиционер. Бросились к нему и все вместе стали рассказывать про бандитов, которые делят на кладбище деньги. Не знаю, понял милиционер что-нибудь или нет, но вместе с нами пошёл на кладбище. Мы бежали впереди и в сотый раз рассказывали милиционеру одно и то же и каждый старался сказать громче других, чтобы на него обратили внимание.
Когда мы подошли к кладбищу, там уже никого не было. Но мы увидели, как трое мужчин уходили вниз по переулку.
– Вон они! – Закричали мы. – Держите бандитов!
Милиционер достал свисток и засвистел. Свистел он до тех пор, пока трое мужчин не посмотрели на него и не остановились.
– Получено сообщение, что вы на кладбище делили деньги, – сказал милиционер. – Прошу объяснить, что за деньги, и проследовать со мной в милицию.
Мужчины переглянулись и один из них, наверное, главный, сказал:
– Какие ещё деньги? Первый раз слышу.
– Делили, делили, – хором закричали мы. – Сами видели.
– Чтоб не было неприятностей, следуйте за мной в милицию.
Мужчины снова переглянулись, и главный сказал:
– Маляры мы. В колхозе красили коровник. Заплатили нам, – а потом добавил: – Убери пацанов.
Милиционер сказал нам отойти на десять шагов. И маляры с ним о чём-то тихо разговаривали. Потом милиционер сказал нам: «Спасибо за помощь советской милиции». И они куда-то ушли. Наверное, отправились по-новой делить деньги. Мы им были совсем не нужны.
***
Через дорогу от кладбища стояли два двухэтажных кирпичных дома. Их построили немецкие военнопленные после войны. Квартиры в домах получила в первые послевоенные годы публика посолиднее и при должностях.
На втором этаже жил Илья Григорьевич Генфон. Окна его квартиры выходили как раз на кладбище. Илья Григорьевич работал заместителем директора базы «Белбакалея». Был человеком уважаемым, как полагается при его должности, членом партии, правильным во всех отношениях, и думаю, что при деньгах. Но была у Ильи Григорьевича одна тайная страсть – он собирал анекдоты. Откуда это у него взялось, понять не могу. Может, потому что он жил напротив кладбища и всё время видел грусть, душа требовала компенсации, и она пришла в виде анекдотов. В конце концов, каждый сходит с ума по-своему. В это время за анекдоты уже нельзя было схлопотать срок, самые страшные времена прошли, но всё равно занятие было небезопасное, особенно для члена партии. Илья Григорьевич никому не рассказывал о своей страсти, даже жене. По вечерам он записывал на карточке новый, недавно услышанный анекдот и раскладывал их по порядку.
Анекдоты о том, как встретились русский, американец и француз – их было много... Но больше всего было анекдотов про тёщу. Ещё были анекдоты про попа, ксендза и раввина. Были анекдоты политические. Но их Илья Григорьевич когда записывал, шифровал, чтобы никто не понял, что он записал. Собралась большая гора бумаг, и Илья Григорьевич думал, что с ней делать. Тем более что от нашей жизни анекдоты прибавлялись не по одному, а по десятку в день. Так бы, наверное, продолжалось долго, но однажды Илью Григорьевича вызвали в горком партии. Сколько не гадал Илья Григорьевич, почему его вызвали, додуматься не мог, пока ему не сказал сам секретарь горкома:
– Вы уважаемый человек. Мы познакомились с вашей биографией, вы фронтовик, и решили выдвигать вас на должность директора базы «Белбакалея».
Илья Григорьевич от неожиданности даже поперхнулся, а потом, как положено, встал и отрапортовал:
– Оправдаю Ваше доверие, товарищ секретарь.
– Но, понимаете, есть одна небольшая загвоздка. Мы её быстро исправим. Ваша фамилия Генфон? – спросил секретарь горкома, как будто не знал фамилии Ильи Григорьевича.
– Генфон, – осторожно подтвердил Илья Григорьевич, ещё не понимая, куда клонит секретарь горкома.
– А как была девичья фамилия вашей мамы? – спросил секретарь горкома.
– Папкова, – ответил Илья Григорьевич. До него начало доходить, куда клонит секретарь горкома, и он тут же добавил: – Её звали Полина Давыдовна. Она тоже еврейка.
– Да что вы заладили – «еврейка, еврейка», – сказал секретарь горкома. – У меня, между прочим, лучший друг еврей.
Илья Григорьевич из жизненного опыта знал: если начинают говорить, что «лучший друг – еврей», значит, всё наоборот.
– А как девичья фамилия вашей жены? – продолжил задавать вопросы секретарь горкома.
– Заблоцкая, – ответил Илья Григорьевич и тут же добавил: – Белла Исааковна, – чтобы не было никаких сомнений, кто его жена.
– Так почему вам не поменять фамилию на Папков или Заблоцкий? Мы поможем, в течение дня всё сделают.
– Я привык к своей фамилии Генфон, – сказал Илья Григорьевич.
– Ну как вы не понимаете, – секретарь горкома стал нервничать. Он не ожидал, что Илья Григорьевич будет таким непонятливым. Ему должность предлагают, другой бы три раза «спасибо» сказал, а он носом воротит. – Вы же умный человек. У нас что ни база, то Генфон. Если бы директором завода чёрной металлургии – пожалуйста, или председателем колхоза в Дриссенском районе – я бы первым проголосовал «за». А база и Генфон – что люди подумают.
И вдруг нежданно-негаданно для самого себя Илья Григорьевич вспомнил анекдот, который недавно услышал и забыл записать. Про генсека. И буквально выпалил:
– Я готов поменять фамилию.
– Ну, – обрадованно сказал секретарь горкома.
– Фамилию Генфон поменять на фамилию Генсек, – Илья Григорьевич сказал это безо всякой иронии. Просто вошёл в какой-то ступор, когда язык ворочался быстрее, чем мысли.
– Что? – не понял секретарь горкома. Глаза у него округлились и стали больше пятикопеечных монет. – Не ожидал от вас такого.
– Я пошутил, – начал оправдываться Илья Григорьевич, до которого дошло, что он сказал. Он мгновенно перелистал в уме прожитые годы и подумал о будущих, если они будут. – Я согласен, пускай будет Папков или Заблоцкий. Можно даже через чёрточку – Папков-Заблоцкий.
Илья Григорьевич просто не знал, что ему сказать и как оправдаться за свой ляп.
– В этом кабинете… от члена партии… такие слова... – секретарь горкома говорил, как будто выносил приговор. – Вы свободны, – сказал секретарь горкома, а потом добавил: – Пока. Я обо всём доложу по инстанции.
Илья Григорьевич вышел из горкома и сел на лавочку.
«Жизнь закончилась, – решил он. – С партии турнут, с работы снимут, ревизоров пришлют… А потом сделают дома обыск. Деньги надо спрятать. Куда? Под пол? Нет. Под унитаз. Золото… Всё ей мало, – подумал он про жену. И анекдоты… Найдут анекдоты, всё расшифруют...»
Илья Григорьевич чуть ли не бегом отправился домой.
– Что случилось? – спросила Белла Исааковна, увидев, что на муже нет лица.
– Потом, потом, – торопливо сказал Илья Григорьевич. – Всё своё золото отнеси к сестре.
– Это с какой ещё стати? – спросила Белла Исааковна. – Чтоб она обзавидовалась? У неё же будет инфаркт.
– Смотри, чтобы у нас инфаркта не было.
Сгрузив все карточки с анекдотами в две авоськи, Илья Григорьевич стал думать, что с ними делать. Сначала он хотел закопать авоськи на кладбище, но там же всегда люди. «Увидят», – подумал он.
Потом решил выбросить авоськи в нишу старой часовни. Даже подошёл к ней. Но ведь жалко, столько собирал, и сейчас выбросить…
«Надо спрятать», – решил Илья Григорьевич и отправился к дочке. Он стал рассказывать ей про горком партии, про генсека, про анекдоты.
Дочка перебила его:
– Папа, оставь свои шутки для Штепселя с Тарапунькой. Скажи лучше, что вам прибыло?
Илья Григорьевич молча стоял с протянутыми авоськами. Дочка забрала их и кинула на подоконник.
– Так мы завтра приедем к тебе, построим, что завезли, – сказала она то, что говорила все последние годы. Других слов от неё Илья Григорьевич не слышал.
Он, с трудом переставляя ноги, пошёл домой. Всё рухнуло за один день.
«Кто тянул за язык? Идиот!» – сам себя ругал Илья Григорьевич. Дома он не мог найти себе места, ходил из угла в угол.
Вообще-то, даже по тем временам, ничего особенно страшного не случилось. Ну понятно, директором Илью Григорьевича не назначили бы. Не особенно он рвался к этой должности. Объявили бы выговор по партийной линии, в крайнем случае могли бы дать «строгача». Но Илья Григорьевич с каждой минутой накручивал себя всё больше и больше.
Вдруг в квартиру постучали.
«Уже», – Илья Григорьевич даже подавился воздухом и закашлялся, а потом сквозь кашель сказал:
– Входите.
Но никто не вошёл.
Он снова сказал:
– Входите, – и подошёл к дверям. Но стучали не в двери, стучали в окно. Илья Григорьевич подошёл к окну и увидел, как чья-то рука в чёрной перчатке стучит в его оконную раму.
Бывает, конечно, стучат и в окно. Но это второй и довольно высокий этаж. Балкона нет. И лестницы на крышу тоже нет. Илья Григорьевич выглянул в окно. Может, послышалось, померещилось… Он закрывал глаза и открывал их. И в это время в окно снова постучала чья-то рука в чёрной перчатке.
У Ильи Григорьевича всё поплыло перед глазами, он сел на пол. Даже не слышал, как в квартиру вошла Белла Исааковна. Увидев мужа, сидящего на полу, она подбежала к нему.
– Что случилось? – испуганно спросила Белла Исааковна.
– Что, что? – со злостью сказал Илья Григорьевич. – Голова закружилась.
– Понимаешь, какие шутники, – сказала Белла Исааковна. – Набили перчатку песком, посадили на длинный шест. Ходят, стучат в окна второго этажа и смеются: «Открывайте покойнику. Мы разбежались с кладбища».
– Кто это делает? – спросил Илья Григорьевич.
– Пацаны, – ответила Белла Исааковна.
– Пацаны... – повторил Илья Григорьевич. – Так это не за мной, – и первый раз за весь день у него отлегло от души.

***
Когда мы с братом были ещё маленькими, очень любили ходить в кино. В то время это считалось главным развлечением. Телевидения не было, не говоря уже о компьютерах и прочих новшествах. Слушали по радио концерты, передачу «Театр у микрофона». Отец, предварительно закрыв форточки, крутил радиолу «Москва» и настраивался на «вражеские голоса», которые прорывались сквозь треск глушилок.
Правда, гораздо чаще, чем теперь, ходили в гости друг к другу: пили чай с вареньем, во всяком случае, те компании, что собирались у нас дома, редко переходили к горячительным напиткам, играли в шахматы. Батя был любителем преферанса, у него собирались друзья, и они могли на кухне или летом на веранде (мы жили в деревянном доме) всю ночь расписывать «пульку».
Мы ходили в кинотеатр «Спартак», в то время это был главный кинотеатр города. Довоенный, с богатой историей, расположенный в центре, он, конечно же, получал для проката лучшие фильмы.
Впрочем, лучшие советские фильмы, а импортных тогда почти не было, нас заинтересовали позже, а пока мы ходили на первый сеанс, который начинался в девять утра. Крутили на этом сеансе фильмы для детей, обычно патриотические – про войну или революцию. Я толкал локтем брата, он старше меня на четыре года, и спрашивал: «Это наши или немцы?». Когда шли фильмы про войну, это было понятно, но когда про революцию, брат возмущался и зло отвечал: «Какие тебе немцы?»
В кино мы ходили по выходным или во время каникул. Обычно это происходило так: брат слышал на улице от своих друзей про какой-то фильм, приходил домой и начинал просить отца, чтобы тот позвонил в кинотеатр, где директором был его друг по фамилии Крикун, и тот пропустил бы бесплатно. Отец обычно соглашался, но с одним условием – чтобы брат взял меня в нагрузку. Ему этого не очень хотелось, во-первых, за руку тащить меня через дорогу, потом объяснять, где наши, а где немцы, а ещё не дай бог во время фильма я захочу в туалет. Брат предупреждал меня, что «лучше тебе обоссацца», но иногда меня так припирало, что я начинал ёрзать на кресле, и тогда он со злостью говорил: «Ладно, пошли». Одного меня родители запретили отпускать в туалет. Конечно, брату лучше было бы самому пойти в кино или с кем-нибудь из одноклассников, но в этом вопросе батя был твёрдый: «Возьмёшь его, – он показывал на меня, – пойдёшь в кино. А нет – звонить не буду». Без звонка надо было покупать билет, как сейчас помню, на утренний сеанс он стоил десять копеек. Где же их возьмёшь? И брат соглашался идти в кино со мной.
Однажды, когда у брата были весенние каникулы, я ещё в школу не ходил, мы отправились в кинотеатр «Спартак». Как назывался фильм, не помню. Почему-то запомнил свой первый увиденный фильм, там Рашид Бейбутов, был такой популярный азербайджанский певец, пел песню «Я встретил девушку, полумесяцем бровь…». А этого фильма не помню. Наверное, про войну.
На углу нашей улицы, там, где на горушке стояла парикмахерская, мы встретили Игоря, одноклассника брата. «Куда идёте?» – спросил он. «Кино смотреть», – выскочил я. Игорь переспросил, тот ли фильм мы идём смотреть, и глаза у него загорелись. Все мальчишки хотели посмотреть этот фильм. «Меня возьмёте?» – спросил он. К Крикуну в «Спартак» по батиным звонкам мы ходили не раз. И никогда нам никто не задавал вопросы, Крикун говорил, на какие места садиться, и мы отправлялись в зал. «Ладно, пошли», – сказал брат. И Игорь присоединился к нам.
На Больничной мы встретили Димку. Он был не один, а с братом, который приехал из деревни. Узнав, что мы идём в кино, он сказал, что уже видел этот фильм, а вот брат его ни разу в кино в городе не был. И стал канать, чтобы мы взяли его брата в кино. А когда получил согласие, сказал, что отпустить его одного не может. Мобильников, как теперь, не было, да и телефонов-автоматов тоже. И хотя у нас дома стоял телефон, единственный на улице (отцу как корреспонденту поставили), позвонить и предупредить мы не могли.
Прошли шагов десять, и нас догнал Колька рыжий. Мы никуда его брать не хотели, даже Игорь сорвал с него фуражку и перекинул её через забор садика. Но Колька рыжий перелез через забор, достал фуражку и пошёл за нами.
В кинотеатр «Спартак» мы пришли к самому началу сеанса. Попросили билетёра позвать Крикуна. Она подозрительно посмотрела на нас, но всё же громко назвав его по имени-отчеству, сказала: «К вам пришли».
Крикун подошёл к столику билетёрши и недоумённо посмотрел на нас. Тогда он казался мне стариком. Теперь я понимаю, что на самом деле ему было чуть больше пятидесяти лет.
«Что хотели, молодые люди?» – спросил он.
Брат толкнул меня локтем, и я стал лепетать. Это был отработанный приём: когда надо было что-то просить, просил я. И не потому, что был младше и этим хотели вызвать жалость, а потому, что был младше и обязан был делать всякую черновую работу. «Папа сказал, чтобы мы подошли к вам», – сказал я. В дверях нас толпилось пять человек и плюс Колька рыжий, который не отставал. Мы перегородили дорогу тем, кто опаздывал на сеанс.
Крикун отвёл нас в сторону и переспросил: «Чтобы все подошли ко мне?». «Конечно», – ответили Игорь и Димка. «Я тоже», – вставил Колька рыжий и получил от Игоря локтем под бок.
«Ну хорошо, стойте здесь», – сказал Крикун и подошёл к столику билетёрши, на нём стоял телефон. Он поднял трубку и попросил девушку соединить его с номером как сейчас помню 8 – 10.
«Лёва, – сказал он моему отцу. – Сколько у тебя сынов? Ты же говорил – два», – у Крикуна чувствовался южно-еврейский акцент. Наверное, он был из Молдавии или южной Украины. Не сомневаюсь, что батя подтвердил Крикуну, что у него действительно двое сыновей.
«Я тебе поздравляю, у тебя шесть мальчиков: трое с чёрными волосами, двое с белыми, и один с рыжими».
Крикун положил трубку, посмотрел на нас и сказал: «Пошли ко мне в кабинет, возьмёте стулья. Будете сидеть на стульях».
И мы, радостные, понесли стулья в темноту зрительного зала.

***
Ах, Пётр Иванович! Столько лет прошло. Стал писать об улице, где прошло детство, и вы сразу перед глазами. Как будто вчера расстались.
Я, мальчишка, под стол пешком ходил, а вы, повидавший виды человек, в дедушки мне годившийся, но было что-то особенное, притягательное в вас, что оставило в моей душе след на всю жизнь.
Высокий, стройный, зимой в шапке-пилотке. Не из каракуля, не из цигейки. Откуда такие деньги? Из чего-то искусственного. И воротник на тяжеленном зимнем пальто такой же. Смотрелось, как будто вы пришли прямо из фильмов, где сто лет назад гуляли по заснеженной Москве типажи старой России.
Мама говорила бабушке: «Смотри, как одевается!». Были в этом и зависть, и восхищение. А папа добавлял: «Порода». Обычно это слово говорил с иронией, даже язвительным тоном, а здесь произносил с уважением.
Про породу Пётр Иванович не распространялся. Опасное занятие, особенно для него, прошедшего через лагеря. Позднее я узнал, что он из дворян, фамилия известная в Москве. За это уже не наказывали, некоторые при случае щеголяли своим происхождением, но папа предупредил, чтобы «никому ни слова». Предупреждать не надо было. Я хорошо понимал: сказанное дома – за порог выносить нельзя.
После революции кто-то из братьев и сестёр Петра Ивановича уехал за границу. Он остался. Дом на Остуженке, где жила их семья, забрали. Петру Ивановичу с отцом и мамой выделили одну комнату под лестницей. Прежде в ней жил дворник и возмущался, что когда по лестнице ходят, он всё слышит и спать не может. Отец Петра Ивановича говорил: «Не барин, переживёт». А сейчас, когда сам вселился в эту комнату, понял, что дворник не врал: когда ходили по лестнице, как будто молоточками стучали по голове. Отец и мама не могли спокойно смотреть на всё, что происходит вокруг, не могли привыкнуть к новой жизни, от переживаний стали часто болеть и
нестарыми один за другим умерли в течение года.
Пётр Иванович остался один. До революции был человеком, далёким от политики, не любившим длинных разговоров и шумных встреч. А после потрясений и вовсе замкнулся. К восьми утра уходил на службу, работал бухгалтером в землеустроительной конторе, хотя получил хорошее образование, в шесть вечера приходил домой, готовил себе на примусе еду и уходил гулять по ближним улицам. Не хромал, но был всегда с тростью. Хотя трость, как и шляпа, в те годы считались опасным пережитком.
Наверное, так бы и прошла вся жизнь, но однажды в бухгалтерии появилась новая женщина, такая же молчаливая, как и Пётр Иванович. По каким-то отдельным словам, умению держать осанку или по чему-то ещё, постороннему человеку не заметному, они поняли, что являются родственными душами.
Через месяц или чуть больше эта женщина переселилась к Петру Ивановичу в комнату под лестницей.
Сначала у них родился мальчик, потом девочка. У них были те же имена и та же фамилия, что и у дедушки с бабушкой, которым когда-то принадлежал дом.
Петру Ивановичу вспомнили это в 1937 году. Мол, специально дал детям имена, чтобы никогда не забывали, что дед с бабушкой дворянских кровей, и росли классовыми врагами. Были и другие обвинения: следствие выбивало из Петра Ивановича признание, что он агент немецкой разведки и продал родину, чтобы вернуть фамильный особняк. Пётр Иванович от всего отказывался, но после трёх ночей беспрерывных допросов признался. Большое счастье, что получил только 25 лет лагерей. Могли и расстрельную статью подвести. Но, видно, план по этой статье уже выполнили.
Жену забрали через неделю и тоже отправили в лагерь. Говорят, сошла с ума, но так или нет – кто знает? Дети – мальчик и девочка – попали в детский дом. Им дали другую фамилию, а прежнюю приказали забыть. Дети сказали, что забыли, хотя на самом деле помнили фамилию отца.
Я это знал из каких-то отрывочных рассказов, которые слышал дома. Наверное, под настроение Пётр Иванович что-то иногда рассказывал.
Когда Сталина не стало, из лагерей стали возвращаться зэки. Пётр Иванович приехал в Москву, пошёл в свой дом на Остуженке, но в его комнате под лестницей была какая-то контора, за столами сидели упитанные женщины, а приходящие люди за что-то платили. Пётр Иванович хоть и был человек осторожный, особенно после лагерей, но всё же стал интересоваться: кто, по какому праву и куда ему теперь, и вскоре рядом с ним появился участковый. Он сопроводил Петра Ивановича в райотдел милиции. И вскоре тот понял, что не только жить в своей бывшей комнате под лестницей ему не полагается, но и вообще находиться в столице запрещено.
Пётр Иванович отправился на вокзал и сел в первый попавшийся поезд. Так оказался в Витебске.
Не знаю, случайность или нет, но Петра Ивановича поселили в «тюремном дворе».
Тюрьму в Витебске построили до революции. Её ограждал высокий кирпичный забор. Восемьдесят шагов в длину. Мы мерили, когда устраивали соревнования, кто быстрей пробежит вдоль стены. В ней было двое большущих деревянных ворот, оббитых железными полосами. Одни ворота никогда не открывались. В другие въезжали крытые машины. В войну, когда всё вокруг разбомбили и разобрали на кирпичи, тюрьму не тронули – нужна любой власти. И после войны тюрьма продолжала работать. На вышках сидели охранники, над кирпичной кладкой – колючая проволока. Заключённые через забор перебрасывали небольшие камни, к ним были привязаны письма. Мы собирали их, однажды я спросил у бабушки, что с ними делать. Бандитов боялись, но заключённых жалели, даже не зная, за что сидят. Бабушка посмотрела на конверты, читать не умела, что поняла, не знаю, но дала мелочь, сказала купить марки и отправить письма, только никому об этом не рассказывать.
Недалеко от тюрьмы стоял длинный деревянный барак. Построили пленные немцы. Вода из колонки, удобства на улице, рядом с уборной – большой воняющий ящик для мусора. В бараке жили охранники, работавшие в тюрьме, поэтому двор рядом с ним называли «тюремным». Потом им построили двухэтажный кирпичный дом, правда, с теми же удобствами. Охранники рангом повыше перебрались туда. А пустующие комнаты отдали городу для подменного фонда. Сюда переселяли из домов, где делали ремонт, или тех, кто только сейчас возвращался в город после войны. В одну из таких комнат, угловую, продуваемую, поселили Петра Ивановича.
Соседи отнеслись к нему с безразличием. Иногда здоровались, иногда – нет. Знали, откуда вернулся. Таких было немало. Любопытные в расспросы не вступали – опасно лезть в такие темы.
На нашей улице около домов сделали палисадники, посадили цветы, кусты сирени. Только наш дом не был ограждён – строили веранду, крыльцо, и до палисадника руки не доходили. На его месте перед окнами стояла скамейка, и Пётр Иванович, направляясь в город или возвращаясь к себе, отдыхал на ней.
Баба Паша каждый раз с любопытством смотрела в окно на него. Однажды спросила:
– Вы устали? Дать воды?
Пётр Иванович поблагодарил и сказал, что ему просто некуда торопиться.
Баба Паша была осторожным человеком, но, наверное, Пётр Иванович внушал доверие, она пригласила его в дом.
Они были ровесниками. Трудно отыскать малейшую точку соприкосновения в их биографиях, но они нашли общий язык. Вернее, разговоров было совсем мало. Лишь иногда Пётр Иванович прерывал молчание. Ему надо было с кем-то поговорить.
– Когда один у себя дома, не чувствуешь одиночества, – сказал он. – Всё вокруг твоё: и стены, и мебель, и даже пол скрипит, как будто с тобой разговаривает. А одиночество в чужом доме, в чужом городе угнетает, как будто голову в тиски взяли. Даже там было легче.
Пётр Иванович не уточнял, где «там», но баба Паша поняла это и без лишних слов.
Баба Паша не знала, что ответить. Она впервые в жизни разговаривала с такими людьми. И бабушка сказала привычные слова:
– Пётр Иванович, я дам вам кушать.
– Спасибо, Паша Абрамовна. Утром завтракал.
Пётр Иванович обращался к ней по имени и отчеству, единственный на улице, кроме участкового милиционера, который перед праздниками обходил все дома и лично убеждался, что вывесили флаги.
– Когда было утро, – сказала баба Паша, которая вставала в пять часов. – Я вас холодничком угощу. Вы такой не пробовали.
Пётр Иванович холодник никогда не пробовал и признался в этом. Бабушка налила ему полную миску, порезала зелёного лука, укропа и половину отваренного яйца. Сверху положила большую ложку базарной сметаны. Пётр Иванович, отвыкший от домашней пищи, съел холодник. Потом вытер ложку об остаток хлеба и доел его.
– Вы волшебно готовите.
Баба Паша не слышала таких слов. Она вытерла руки о передник и сказала:
– Приходите каждый день.
Каждый день Пётр Иванович не заходил, но когда бабушка готовила холодник и видела, что он идёт по улице, открывала окно и говорила:
– У меня сегодня холодник, заходите.
Говорила искренне, с добротой. И Пётр Иванович всегда отвечал:
– Не откажусь.
Летом у нас через день готовили то холодник, то щавель. Так что Пётр Иванович стал частым гостем. А когда узнал, что папа играет в преферанс и по пятницам вечером собираются «пулечники», приходил поиграть в карты.
Пока меня не прогоняли спать, я крутился вокруг преферансистов. Когда к Петру Ивановичу приходила хорошая карта, его очки поднимались на лоб и он объявлял «на арене девять пик».
Однажды я спросил:
– Где вы научились так хорошо играть?
Пётр Иванович обнял меня, вздохнул и сказал:
– Лучше тебе там никогда не бывать.
Как-то под осень случилось, что Петра Ивановича целую неделю не было видно. И баба Паша спросила у тёти Ривы, которая всё и про всех знала на улице:
– Может, он заболел?
– Жена к нему приехала, – ответила тётя Рива.
– Разыскала, – сказала бабушка. – Гелейбтос гот (Слава Богу – идиш).
– Не совсем, чтобы разыскала… – и тётя Рива, искоса поглядывая на меня, стала рассказывать бабушке новости. Говорила на идише, чтобы я ничего не понял. Но я всё понимал, просто делал вид, что их тайна остаётся тайной.
Пётр Иванович жил с Ольгой Вячеславовной. Она тоже вернулась из лагерей. Была москвичкой, но в Москву её не пустили. Наверное, кто-то рассказал ей про Петра Ивановича, и она приехала в Витебск.
Он уже не садился отдыхать на нашу лавочку, а бабушка не открывала окно и не звала его на холодник. Только по пятницам, ближе к вечеру Пётр Иванович приходил в наш дом, чтобы сыграть в преферанс. Однажды он сказал:
– В понедельник переезжаем. Ольга
Вячеславовна ходила в горисполком, и нам выделили комнату в новом доме. Квартира, правда, коммунальная, но комната хорошая.
– Мы поможем переехать, – предложил папа.
– Спасибо, Лев Абрамович. Всё добро унесём в руках. У нас два чемодана, – Пётр Иванович улыбнулся, редко я его видел улыбающимся, и добавил: – И ещё примус.
У Ольги Вячеславовны муж был большим учёным, когда его забрали в 37-м. Знакомые остались, они похлопотали, чтобы им дали квартиру в новом доме в центре города…
Прошло, наверное, около года. Сегодня кажется, что пролетело одно мгновение. Однажды Пётр Иванович опоздал на «пулю». Небывалый случай. Сели играть без него, через часок он появился. Извинился и сообщил, что Ольгу Вячеславовну нашли дети. Двое сыновей.
– Взрослые, самостоятельные, – сказал папа, надеясь, что они не очень обременят жизнь Петра Ивановича.
– Взрослых детей не бывает. Им уже двадцать и больше, но они после детдома и жизни не знают. Ольга Вячеславовна считает, что она в долгу перед ними и их надо всему учить.
– И где они будут жить? – осторожно спросил папа.
– Остановились у нас. Комната большая. Всем хватит места. Мама говорила, что семья должна быть большая, – Пётр Иванович говорил уверенно, но большой радости в его голосе не было.
Все переглянулись, четыре человека в одной комнате... Но никто не проронил ни слова.
Однажды ближе в лету Пётр Иванович появился на нашей скамейке. Баба Паша, увидев его, немедленно открыла окно и спросила:
– Вы здоровы?
– Не жалуюсь, – ответил Пётр Иванович.
– Заходите в дом. Холодничка у меня нет, но я поставила в печку латкес. Вы когда-нибудь пробовали латкес?
От угощений Пётр Иванович отказался, но в дом зашёл.
– У вас так хорошо, – сказал он. – Тихо, и голова отдыхает.
Бабушка с удивлением посмотрела на Петра Ивановича.
– Я, конечно, счастлив, – сказал он. – Меня разыскали дети. Дочка уже вышла замуж, у неё своя семья. Сын собрался в институт, в Москве не принимают, будет учиться здесь на врача.
– Как хорошо, – сказала баба Паша. – Приходите с сыном. А где он будет жить?
– С нами, – ответил Пётр Иванович. – Общежитие не дают, поскольку я здесь. Ольга Вячеславовна не против.
«Впятером в одной комнате», – подумала бабушка, но вслух ничего не сказал.
Зато Пётр Иванович повторил её мысли вслух:
– Впятером…

***
Со смехом и слезами вспоминаю историю о Карле Грузинском.
Он жил недалеко от нас в приличном деревянном доме. Хотя дома, построенные после войны, по сегодняшним меркам, трудно назвать приличными.
Карлу дом достался от родителей. Он был единственным сыном в небедной еврейской
семье. Папа вернулся с войны без правой руки, но это никак не отразилось на его хватке. Он был заведующим конторой, которая продавала керосин. Возле нашего дома тоже стояла «керосинка», как её называли. Там торговали денатуратом, хозяйственным мылом, но главное – керосином. Тогда газовых плит не было. Керосин был в цене. Здоровый мужик зачерпывал из большой цистерны, вкопанной в землю, металлической кружкой с длинной ручкой керосин и наливал в бидоны покупателей. Одна кружка – один литр.
Меня часто посылали за керосином. Там всегда стояли очереди, и взрослым не хватало времени или терпения их выстоять. Брали по 5-6 литров керосина. Может, кто-то брал и больше, но мне, пацану, говорили – не донесёшь. Кто смотрел, был в кружке литр или нет, полная она – или не полная. Работа хоть и огнеопасная, но денежная. Правда, могли прийти и сделать контрольный замер. Наверняка продавцы со всех «керосинок» несли Карлиному папе деньги. Он передавал кому-то наверх, и всем хватало.
Дом построили быстро, даже с удобствами внутри, что в те годы было признаком богатства.
Карлина мама нигде не работала. Всё время болела. Сколько помню, часто останавливалась и тяжело дышала. Может, поэтому у них был только один ребёнок.
Она умерла ночью. Уснула и не проснулась. Моя бабушка говорила: «Счастливая смерть». Я подумал: «Разве бывает счастливая смерть?». Бабушка сказала: «Главное, чтобы не было длинной кровати». Она говорила на идиш: «А лайнге бет». Потом я узнал: «длинная кровать» значит долгая болезнь.
Карлин папа после смерти жены никого в дом не привёл, управлялся со всеми делами сам. Карл помогал, особенно когда его пристыдят соседи, или кто-то ещё, но не очень спешил.
Женщины, особенно вдовы, их в те годы хватало, предлагали Карлиному папе помощь. Но он отказывался. «Память о жене бережёт, – говорила бабушка. – Никого в дом пускать не хочет».
Память действительно берёг. Но была ещё одна причина. Керосинщик однажды проболтался, я стоял в очереди и слышал:
– Боится, новая женщина всё к рукам приберёт.
Я пришёл домой и рассказал об этом бабушке. Она выслушала, тяжело вздохнула, потому что так думала и сама, но мне сказала:
– Не слушай, что эти пьяницы болтают.
Пьяницами она называла всех, кого хоть раз видела хорошо выпившим.
Так тянулось из года в год. Карл стал взрослым мужчиной, а его отец серьёзно постарел. Однажды я услышал, как бабушка сказала маме: «Он заболел». Она не назвала, кто именно, но когда добавила, что «керосина нанюхался», я понял: речь идёт о Карлином папе.
Его положили в больницу. Причина болезни была, конечно, не в керосине, да и где он мог его нанюхаться, сидя в конторе. Деньги не пахли керосином.
К концу лета Карлин отец вышел из больницы и больше не работал. Ходил по двору, сидел на крыльце. Когда с ним здоровались, в ответ кивал головой и смотрел куда-то в небо. Осенью опять лёг в больницу, и больше его не видели.
Карл Грузинский остался один. Ему было немногим больше тридцати лет.
Не был он ни Карлом, ни Грузинским. Просто был очень маленького росточка, как говорят, метр с кепочкой. Поэтому в армию не взяли. Его мама переживала, и, оправдываясь, разводила руки в стороны: «В кого такой?». Его называли карликом. Папа учил: «Не обращай внимания на дураков, мал да удал». Говорил, между прочим, как в воду глядел. Когда Карл стал взрослым, его перестали обзывать «карликом». Имя Карл ему даже нравилось. Он услышал где-то, что были цари с таким именем, и когда знакомился с девушками, говорил, что у него царское имя. Новые знакомые были уверены, что родители так назвали.
Карл стеснялся того, что он еврей. Хотя это было написано у него на лице. Когда спрашивали: «Откуда такой нос?» – отвечал: «У нас, у грузин, у всех носы такие». Если история с именем прокатывала, то над грузинским происхождением смеялись, потому что очень скоро узнавали, кто он на самом деле.
Карл Грузинский работать не хотел. Да и не надо было ему ежедневно корячиться. Оформился в какую-то строительную бригаду, которая строила и красила коровники и свинарники. За него работали другие и получали деньги, которые делили между собой. Он только в ведомости расписывался, которую ему приносили домой. Всем было хорошо…
Но папина деловая хватка и любовь к деньгам у Карла прочно жили. Он сделал ещё один вход в дом, перегородил его на две половины и вторую сдавал квартирантам с юга, которые торговали на базаре.
Участковый несколько раз приходил к Карлу, спрашивал, что за люди живут в доме, хотя об этом все знали. Но вскоре участковый перестал интересоваться, потому что Карл понял – милиционер тоже любит деньги – и пошёл ему навстречу.
Ни ростом, ни лицом Карл не вышел, но в другом был силён. Как говорится, пошёл в корень. Был большой любитель женщин. И женщины, надо сказать, положили на него глаз. Наверное, было за что. И пухленькие, и стройненькие, и блондинки, и брюнетки, и совсем молодые, и те, кто был старше Карла лет на десять. Но особенно ему нравились высокие женщины, которым он доставал до пупа.
– А выше и не надо, – говорила продавщица Люся, которая приходила к нему чаще других.
Когда он шёл с ней домой, касаясь лбом её попы, моя бабушка, глядя на это, говорила:
– Как только не стыдно…
Однажды я крутился рядом с крыльцом, когда бабушка сказала эти слова, и с детской наивностью спросил:
– Кому не стыдно, ему или ей?
Женщины, сидевшие на крыльце, засмеялись.
Когда Карл без подруги, иногда это бывало, проходил мимо нашего крыльца, бабушка говорила ему:
– У тебя была приличная мама, приличный отец, когда ты за ум возьмёшься?
– У меня есть за что взяться, – ни грамма не краснея, отвечал Карл. – Заведёшь жену и будешь её всю жизнь обслуживать…
– Стыдно им за тебя, – учила бабушка.
Но Карл только смеялся в ответ, чем ещё больше сердил бабушку, и она кричала вслед:
– Где ты таких дур находишь?
Однажды Карл стал сильно кашлять. Кашель не проходил неделю-другую. Он даже перестал приводить домой женщин, потому что кашель мешал радоваться жизни.
И Карл пошёл к врачу. Его слушали, прикладывали к груди трубочку, простукивали пальцами и выписали таблетки и микстуру.
Карл принимал всё, что прописали врачи. Бабушка дала ему малиновое варенье, и он пил чай с вареньем. Купил на базаре мёд и пил горячее молоко с мёдом. Кашель не унимался.
Продавщица Люся, с которой он уже две недели не встречался, сама пришла к нему домой. Она знала, что женщин у Карла много, ей было всё равно, но чтобы так долго не звал её – такого прежде не было. То ли заскучала Люся без Карла, то ли забеспокоилась, что надоела ему.
Услышав кашель, от которого могли трястись стёкла в окнах, Люся категорически сказала:
– Ложись.
Наверное, Карл подумал то, что думал всегда, и ответил:
– В другой раз. Лучше без кашля.
– Ложись, – снова приказала Люся. – Я буду тебя лечить.
Она пошла в аптеку, принесла горчичники и банки.
Но это не помогло. И тогда врачи отправили Карла на рентген.
Через три дня он пришёл в поликлинику и увидел доктора, который смотрел не на него, а в окно. Голосом, который почему-то дрогнул, спросил:
– Что?
– Придётся лечь в больницу, – ответил доктор.
– Что? – ещё раз спросил Карл.
– На обследование. Сейчас выпишем направление.
Карл встал со стула, чтобы видеть, что пишет доктор. Но ничего не понял в его каракулях и в третий раз громко спросил:
– Что?
– Есть проблемы, – ответил доктор. – Нехороший рентген.
Карл шёл домой, не видя белого света. Он вспоминал отца. Рентген, пятно на лёгких, больница, полгода – и всё.
Ночью Карл не спал. Он ходил по комнате, не включая свет.
У него не было родственников. Все остались здесь в войну и погибли...
Под утро тупой страх ушёл, и к Карлу стал возвращаться расчёт.
«Кому дом? – думал он. – Кому деньги? Не закапывать же их в землю. Памятник родителям не поставил, и кто подумает обо мне...»
Он посмотрел на часы. Продавщица Люся уже должна идти на работу. Одеваться Карлу не надо было, потому что он не раздевался. И даже не замыкая дверь, пошёл к Люсиному магазину.
Она увидела его и, ничего не понимая, спросила:
– Ты выздоровел? Не кашляешь? Но меня сейчас никто не отпустит. Давай вечером.
– Люська, будем дом переписывать на тебя, – ответил Карл.
– Как это?
– А вот так – подарю. А ты обещай: будешь смотреть за моими родителями и за мной.
Люся смотрела сверху вниз на Карла и трясла головой. Может, он с ума сошёл, кашель ударил по мозгам?
Карл стал рассказывать о своём визите к врачу и обо всём, что надумал за ночь.
– Так может, обойдётся? – осторожно спросила Люся, хотя в её голове уже сверлила мысль: она – хозяйка дома.
– Это у меня по наследству, – обречённо ответил Карл. – Отец от того же...
Уже открыли магазин, и Люся сказала:
– Я приду вечером, обо всем поговорим.
Карл поплёлся домой. Ноги были ватными, и он завалился на кровать. В это время нараспашку открылась дверь, и в комнату влетел врач. Город был небольшой, и все друг друга знали.
– Понимаешь, Семён Григорьевич, – первый раз врач назвал Карла его настоящим именем и отчеством, – произошла ошибка. Я как только понял, сразу бегом к тебе.
– Как ошибка? – глаза Карла, и без того находящиеся навыкате, готовы были вылезти на лоб.
– Это не ваш рентген, вообще женский снимок. Перепутали. У вас всё в порядке. Я бегом туда и обратно. В кабине никого.
И врач унёсся стрелой.
– Пе-ре-пу-та-ли… – по слогам повторял Карл самому себе это слово. – Пе-ре-пу-та-ли…
После работы Люся побежала к Карлу. Ни на одно свидание она так не спешила.
Около дома Карла стояла «скорая помощь».
– Как? – закричала Люся. – Не дождался.
– Довели, – сказала моя бабушка. – Сердце схватило. Чтобы только не было инфаркта.
– А дом?
– Что дом? – спросила ничего не понимающая бабушка. – Если что, я присмотрю за ним. Дай бог, всё обойдётся…
***
Кольку рыжего я увидел совсем недавно. Спустя пятьдесят лет.
...Рано утром зазвонил телефон.
Спросонья взял трубку и услышал:
– Не узнаёшь?
«Надо на ночь отключать телефон, – подумал я. – Наверное, опять номер перепутали».
– Аркадий, это Николай.
Сон стал проходить, я принялся перебирать в голове всех знакомых Николаев.
Он уловил затянувшуюся паузу и уточнил:
– Тимофеев я. Меня рыжим называли. На одной улице жили.
Стало доходить, кто звонит. Но спросил я, что крутилось в голове:
– Чего так рано звонишь?
– С Камчатки я. Никак к вашему времени не могу привыкнуть.
– Что делал на Камчатке?
– Служил там. Потом остался. Сейчас решил вернуться.
Колька старше меня на два года. Мы учились в разных школах, и особенно никогда не дружили, иногда играли вместе.
– Как мой телефон нашёл?
– В интернете нашёл. Больше никого найти не могу. У меня идея...
Через пятьдесят лет... Ни слуха, ни звука за все годы. Вряд ли узнаю. Вдруг – идея. Сон ушёл окончательно, я даже напрягся как-то.
– Давай сделаем вечер встречи, – сказал Николай.
– Кто с кем встречаться будет? – спросил я.
– Те, кто жили на нашей улице. Ты как к этому относишься?
«Всё ясно, – подумал я. – Энергии много, надо чем-то заняться. И мосты навести не мешает».
Николай как будто прочитал мои мысли и сказал:
– Одному как-то не по себе. Домой вернулся, а как будто в чужую страну приехал.
– Приду, – сказал я. – Сообщи, где и когда.
– Первый есть, – обрадовался Николай. – У тебя ничьих телефонов нет?
– Даже не знаю, кто где.
Николай звонил иногда по вечерам. Думаю, привык к нашему времени. Никого он не нашёл. И встретились мы вдвоём. Пришли на улицу, вернее, на то место, где когда-то за трамвайным кольцом и базаром была наша улица. Походили туда-сюда, повспоминали. А потом сели на лавочку под большим клёном. Дерево, мне кажется, осталось с того времени. Николай достал бутылку коньяка, бумажные стаканчики, и мы выпили за встречу.
Из соседнего дома выглянула какая-то старушка и прошамкала:
– Пьяницы... Нашли место...
– Пошли, – сказал Николай.
Он оставил пустую бутылку из-под «Хеннесси» около лавочки, спрятал бумажные стаканчики в карман пальто, чтобы не мусорить.
Мы отошли на несколько метров от лавочки, как старушка быстро отправилась за добычей - стеклотарой. Она подняла бутылку с земли, с удивлением смотрела на этикетку, потом даже понюхала содержимое, и я снова услышал её шамканье:
– «Хеннесси»... Ни х... себе пьяницы.