Пожилые люди, живущие в маленьких городках, удивительно гостеприимны. Не избалованные вниманием, они рады, что к ним приехали, интересуются прошлым – в нем вся жизнь. Правда, Глафира Ивановна поначалу восприняла меня несколько настороженно: вдруг у ее мужа появились какие-то еврейские секреты. Но после того, как я сфотографировал супругов вместе, несмотря на ее протесты (пускай молодые фотографируются), и она убедилась, что никакого тайного сговора не предвидится, принялась ставить на стол, и до этого момента не пустовавший, одно угощение за другим. Я вполне заслуженно нахваливал их. Глафира Ивановна, довольная, улыбалась и говорила мужу:
– Все мое хвалит, все нравится, – и отправлялась за новым солением, копчением, консервированием.
Михаил Иосифович Эпельман, взволнованный нашим разговором, спросил:
– Вам дома есть, с кем поговорить про евреев?
Я улыбнулся и кивнул головой.
– А я один еврей на все Подсвилье, – вздохнул он. – В пятидесятые годы нас было трое: Вайсман, я и еще один, забыл фамилию.
– У всех троих жены были русские, – уточнила Глафира Ивановна.
– Ее родители не хотели, чтобы она шла за еврея, – сказал Михаил Иосифович.
– Нашел, чего вспоминать, – махнула рукой Глафира Ивановна.
– Она нянечкой в туберкулезной больнице была, а я – киномехаником. Меня сначала в Освею отправили работать. Там после войны все было разрушено. Я стал проситься в другое место, мне предложили Подсвилье – тогда это был районный центр.
– Он у меня хороший, – сказала Глафира Ивановна. – В Москву меня возил к своим родственникам, и так – обходительный.
– Потом мы этот дом построили: просторный, сами видите. Детей подняли. Сыновья живут в Подсвилье. Старший работает на бензовозе, младший – мастер на все руки, за что ни возьмется, все доведет до конца. Печку нам сложил. Помогает с огородом, самим управиться тяжело. Внуки уже взрослые, в Витебске живут, не забывают, приезжают в гости. Один работает на железной дороге. Миша зовут, в мою честь назвали.
– Всем помогли квартиры построить, – сказала Глафира Ивановна. – Он немецкие марки, как узник, получал…
– Вот так и живем, считай, шестьдесят лет вместе…
Я обратил внимание, что в каждой комнате в красном углу висит по несколько икон.
– Он меня не агитирует за свою веру, а я его в свою не зову, – призналась Глафира Ивановна. – На Пасху к нам батюшка приходит, освещает Пасху. Хороший батюшка.
Михаил Иосифович за весь разговор впервые улыбнулся и полушутя пересказал мне разговор со священником.
«Жена у тебя православная, – сказал он мне. – Давай и тебя крестим. Тебе уже восемьдесят шесть лет. Всякое может случиться. Где я тебе раввина буду искать, чтобы по-людски похоронить?»
– Я не согласился, каким родился, таким и помру… – сказал Михаил Иосифович.
На разные темы мы говорили в тот вечер. Но время от времени, казалось бы, невпопад, Михаил Иосифович спрашивал: «Кто твоя жена?», «Ты понимаешь по-еврейски?». Или вдруг сказал: «В Глубоком был один еврей, иногда мы с ним встречались, но он умер». Я понимал, почему Михаил Иосифович задавал мне эти вопросы. Всю послевоенную жизнь он прожил среди белорусов и чувствует себя белорусом. Так же, как белорусами чувствуют себя его дети и, конечно же, внуки. Еврейство осталось далеко-далеко в прошлом. Но иногда всплывают острова этой памяти. И Глафира Ивановна понимает это, чувствует настроения мужа.
– Тебя не забывают, – сказала она. – Из Полоцкого благотворительного центра и посылки передают, и лекарства: ему и мне. И французы к тебе приезжали, кино снимали, ты им рассказывал…
Мне было приятно в этом простом и искреннем доме. Я расспрашивал о детстве, о родителях, о семье. Михаил Иосифович удивленно смотрел на меня и интересовался:
– Кому это интересно? – Но потом подробно рассказывал. – Родился в Борисове в 1924 году. Мама была домохозяйкой, ее звали Белла Нисневич. Папа – Иосиф Аронович Эпельман, работал на фабрике, был мастером цеха. Там выпускали ученические пеналы. Мы жили возле Березины. Дом большой на два хозяина. Нашим соседом был еврей Кузинец. Дедушка и бабушка, родители отца, жили в деревне Рваничская Слобода Червеньского района. Откуда такое название? Наверное, когда-то там селились бедные люди. Правда, мои дедушка и бабушка и их сыновья – мельники, бедняками не были, много работали и жили неплохо.
У меня было три брата и сестра. Старшего звали Соломон, потом шла сестра – Циля, еще одного брата звали Арон. Меня в детстве звали Самуил (Муля), это уже в партизанах я сменил имя и стал Михаилом. Отец ходил в синагогу, а мама, по-моему, никогда там не была. Синагога находилась в старом Борисове. У нас дома на дверном косяке была прикреплена мезуза.
Михаил Иосифович не мог вспомнить, как она называется, и я помог ему.
Он покачал головой и сказал:
– Первое детское воспоминание, как отец учил меня целовать пальцы и прикладывать их к мезузе. А я забыл, как она называется... Дома разговаривали на идише, – продолжил Эпельман рассказ. – Но я ходил в белорусскую школу, она рядом была. Так что дома я говорил на еврейском, в школе – на белорусском. До войны окончил неполную школу. Мне было около семнадцати лет. Старший брат Соломон окончил школу, прошел фабрично-заводское обучение и поступил в политехнический институт. Его призвали в армию еще до войны, он служил в Литве. Циля окончила школу и поступила в медицинский институт. Арон погиб до войны, нырял с друзьями, прыгнул в Березину и ударился головой о дно. Это было в 1940 году, ему исполнилось 18 лет.
Война рассекла жизнь Михаила Иосифовича, его ровесников, всего поколения на две части. В одной остались большие семьи, шумные родственники, вера в добро, другая – начиналась со слез по погибшим, с обманутых надежд, и все же – с желания жить, любить, растить детей.
– Я хорошо помню день 22 июня 1941 года, – сказал Михаил Иосифович. – Мама поручила мне купить керосин. Ларек был на той стороне Березины на Базарной площади. Я купил керосин, возвращаюсь домой, вижу у калитки стоит мама и плачет. «Чего ты плачешь?» – спрашиваю. Она сказала: «Война началась». Соломон уже служил в армии, и она думала, в первую очередь, про него. Никто не понимал тогда, что войны хлебнут все: и старые, и малые. Назавтра возле магазина уже стояла очередь за хлебом, и немецкий самолет летал над городом. По нему стреляли, но не сбили. Родители сразу решили: «Будем уцякаць». Отец взял лошадь на заводе, у нас корова была, мы привязали ее к повозке и поехали: мама, папа, я и Циля. Это было где-то 27 или 28 июня. Отъехали от Борисова километров сорок-пятьдесят. Немцы ночью сбросили десант и перерезали дорогу. Поднялась паника, и родители решили не ехать дальше на восток, а повернуть в Рваничскую Слободу. Там жили два брата отца – мельники. Одного звали Эля, а второго – Абрам. Думали, что вместе будет легче выжить. Люди говорили, что в деревнях немцы не будут трогать людей и бомбить деревни не будут. В Рваничской Слободе жило человек сто, может больше, из них человек тридцать было евреев. Мы прожили в деревне, наверное, с месяц.
Несколько эпизодов из большого рассказа Михаила Иосифовича остались в моей памяти особняком. Не хотелось верить, но мне рассказывал человек, прочувствовавший все это на себе, рассказывал чуть ли не со слезами на глазах.
– Был теплый летний день. Мы с отцом с утра ушли в поле. Пришел один местный мужчина и говорит: «Идите домой, приехал немец, будет вас отправлять в Червень». Я сказал отцу: «Не пойду, останусь здесь». «Нельзя так, – ответил отец. – Раз приказывают, надо идти». Пришли мы в Рваничскую Слободу, узнали, что немец приехал за нами на лошади, разрешил брать с собой – сколько унесем. А до Червеня 35 километров. Взяли самое необходимое. Немец сел на повозку, не разрешил нам положить к себе свои пожитки и погнал нас.
– Один немец гнал тридцать евреев? – переспросил я.
– Да, – ответил Михаил Иосифович.
– И полицаев не было? – уточнил я.
– Еще не было у нас полицаев.
– И вы не пытались убежать?
– А куда бежать? Шли не только мужчины, но и дети, старухи…
– Ваш отец, его братья-мельники, другие мужчины могли этого немца скрутить в два счета, – сказал я.
– Могли, конечно, – ответил Михаил Иосифович. – Если б знали, чем все закончится. Но отец до последней минуты не верил, что немцы будут расстреливать евреев. И другие не верили. И закона они боялись больше, чем вооруженного немца. Все евреи из деревни пошли в Червень, никто не убежал, даже попытки такой не сделал. Если б люди знали, что немцы делают с евреями… – еще раз повторил Эпельман. – Но власти молчали, а старики вспоминали Первую мировую войну – с мирными жителями тогда немцы не воевали.
– Как сегодня помню, – сказал Михаил Иосифович. – Почти у самого Червеня выстроились люди вдоль дороги и смотрели на нас, а одна баба, я бы ее сейчас прибил, кричала вслед: «Ага, няма больш вашага Сталина».
Никто из жителей Червеньского района тогда не знал страшного слова «гетто». И вряд ли могли предположить, что из-за стремления к власти, к наживе, или из чувства мести некоторые из бывших соседей пойдут в полицию, будут доносить, убивать.
– Привели нас к райисполкому, – продолжил рассказ Михаил Иосифович. – Загнали в подвал, а там маленькое окошечко и решетка. У входа стоял молодой немец с березовой палкой. Он бил всех подряд палкой по голове. На меня как зарычит: «Чего смотришь?» и ударил. Я чуть сознание не потерял. В подвале мы сидели примерно полдня. Потом всех стали сгонять в гетто. Русских переселили в еврейские дома, а нас загнали по пятьдесят человек в один дом. На полу места не было, где прилечь.
Червеньское гетто находилось в домах по улицам Грядка и Советской.
– Кушать нечего. Давали в день по сто пятьдесят граммов хлеба пополам с опилками, – продолжил рассказ Михаил Иосифович. – Работали: торф копали на болоте. Немцы и полицаи издевались над нами, как хотели. Женщин заставляли вилками вырывать траву между булыжниками на мостовой. Гетто было огорожено колючей проволокой, его охраняли полицаи. Когда мы работали на торфе, охранял нас один полицай. Только куда мы убежим? Кто и где нас ждал? Морозы стояли страшные. Уйти в лес можно было. Но замерзнешь за одну ночь, и расстреляют в гетто всю семью. Слышали мы про расстрелы в других местечках, но отец все равно никому не верил. Он говорил: «А за что нас убивать?» В гетто приходили полицаи, забирали по несколько человек и уводили на работу. Меня полицай отводил в воинскую часть, я с немцем дрова пилил. Не знаю, почему не могли отдать эту работу двум евреям. Я хорошо говорил на идише, и немец доволен был, что я его понимаю, и он понимает меня. Он мне сказал однажды: «Ты думаешь, мы виноваты, что над вами издеваются? Это Гитлер виноват». Этот немец подкармливал меня. Однажды полицай не пришел за мной в воинскую часть. Возвращался я сам в гетто. Иду по тротуару, навстречу два полицая. Повязки у них белые на левой руке, и на повязке латинская буква «Р». У меня на правой руке белая повязка и на ней шестиконечная звезда. Один полицай командует мне: «Стой. Чего идешь по тротуару? Не знаешь, что должен посередине дороги идти? Там, где скот ходит. Пошли в комендатуру». Если в комендатуру заведет, – думаю я, – немец обязательно прикажет: «Шисен, расстрелять». Я стал проситься: «Дяденьки, я же не знал. Больше никогда не пойду». И на колени бросился. Второй полицай говорит: «На кой… он тебе сдался». И на меня: «П… домой». Я побежал.
…Зима перевалила за половину. Узники гетто надеялись и просили Бога, чтобы их дети дожили до теплых дней. Даже у стариков улетучились последние иллюзии, и все понимали: спасение нужно искать в лесу или у тех, кто рискнет спрятать евреев.
Но даже когда 1 февраля 1942 года в 6 часов утра в гетто приехало на санях много немцев и полицаев, и на каждом возке лежала лопата, и было понятно, что будут расстреливать, нашлись люди, которые снова стали говорить: «Нас не тронут. Возьмут молодых на работу, а нас оставят. Кому мы нужны?» До этого не раз в гетто приезжали немцы и полицаи, отбирали десять-пятнадцать молодых ребят, увозили их, якобы на работу, правда, обратно никто не возвращался, и люди только догадывались, что молодых ребят расстреляли. Отец Михаила Иосифовича тоже сказал: «Возьмут молодых». Он замкнул сына в сарае. Туда же успел заскочить еще один парень из Польши.
– Сидим в сарае, слышим, стучат по замку прикладом или топором, – вспоминает Михаил Эпельман. – В углу сарая были сложены дрова, мы за ними спрятались. Немец сбил замок, открыл дверь и вошел в сарай. Пописал на дрова и закричал: «Евреи, выходи». Мы замерли. Немец развернулся и ушел.
Старый сарай стоял близко у дороги. Между досками были большие щели. Я видел, как гнали евреев, как били палками тех, кто не хотел идти.
Даже отец Михаила, когда увидел, что всех узников гетто стали выгонять на улицу, понял: надеяться больше не на что – впереди только расстрел. Отец, мать, сестра Михаила и еще одна семья – сапожника, залезли на чердак и затащили за собой лестницу.
Сегодня никто не скажет точное число расстрелянных евреев – узников Червеньского гетто. Марат Ботвинник в книге «Памятники геноцида евреев Беларуси» (Минск, «Беларуская навука», 2000), основываясь на архивных документах, описывает этот страшный день: «На улице Замковой (Глинище) была вырыта большая яма, к ней пригнали евреев. К могиле подгоняли по 30 – 40 человек, раздевали до нательного белья и расстреливали. В расстреле и истязаниях евреев активно участвовали полицаи Шилов, Размыслович, Лунец. Замучено и убито свыше 2000 (1500) евреев, большинство стариков, женщин, детей (Архив Яд Вашема, ф. М 33, ед. хр. 435, л. 14)».
– Все утро мы просидели в сарае, – рассказывает Михаил Эпельман. – Слышали, как по хатам ходили полицаи, наверное, золото искали. Потом все стихло. Из сарая надо было выбираться. Мой напарник говорит: «Давай залезем в хату, возьмем хлеба, его не успели раздать, и полезем под печку, там пересидим». Рядом находился дом, в который привозили хлеб для узников гетто, там хранился запас на весь день. Я ответил, что за хлебом пойду, а под печкой оставаться не буду. Надо быстрее уходить отсюда. Мы вышли из сарая. Смотрю: отец лестницу спускает с чердака. И все по ней сошли на землю. Мы к лесу побежали, наверное, нас заметили, и слышно было, как стреляли. Я с отцом впереди бежал, мама с сестрой – сзади. Мы думали, что они бегут за нами. А они свернули и выбрались на дорогу. Ехал по дороге человек на лошади, увидел их, соскочил с саней и сорвал с них повязки узников гетто. Они забыли их снять.
Ноги сами привели нас в Рвановичскую Слободу. Мать с сестрой пришли туда раньше нас – днем. Люди видели их. Я с отцом до ночи прятался в лесу. Решили пойти на хутор, в двух километрах от деревни. Там жила знакомая отца. Она приняла нас. Но кто-то выдал. Назавтра – смотрю в окно – полицай идет. Мы спрятались в подпол. Полицай зашел в хату и говорит: «Манька, у тебя жиды хаваются». А она отвечает: «Погляди под юбку, может, сидят». Она на стол бутылку самогона поставила, закуску, а потом спрашивает: «А что бы ты делал, если бы их поймал?» Полицай отвечает: «А на что они мне сдались?» И ушел. Мы остались на хуторе. Пару дней пробыли. Опасно было оставаться. Отец с мамой уходили в лес и только ночью возвращались в дом. Сестра не похожа была на еврейку, она скрывалась у человека, который был связным в партизанском отряде. Всем говорил, что пришла его дальняя родственница. А я сразу в лес ушел, вечером подойду к какой-нибудь деревне, постучу в крайний дом: кто кусок хлеба даст, кто сала. Никто не выдал, хотя многие знали, кто я. Иду однажды, смотрю: стежка в снегу вытоптана. Пошел по ней, уперся в дом. Лесник жил. Я зашел к нему: «Может, покушать дадите?» Он накормил меня. Я спросил: «Вы знаете, где партизаны?» Он вдруг отвечает: «Я им хлеб пеку». У меня такая радость. «Иди в пуню на сено, ложись спать, а утром рано, если я не приду, уходи».
Утром 10 апреля 1942 года приходит за мной лесник и говорит: «Пришли партизаны». Захожу в дом, стоят двое в полушубках. Один с автоматом, другой – с винтовкой.
– Будешь Родину защищать? – спрашивают.
– Буду, – я от радости даже закричал.
– Пошли с нами.
Думаю, приведут, дадут поесть, я на печь залезу и погреюсь. Приводят в лес, горит костер, шесть человек и я – седьмой. Весь отряд был. Командир Костенко спрашивает:
– Ты с оружием знаком?
Что я буду врать?..
– Нет, не знаком.
– Ну-ка, объясните ему.
Показали мне оружие. Так я стал партизаном.
Сестра тоже попала в отряд. А отца с мамой не брали. Возраст, оружия нет, будут только обузой – так считало руководство. А куда им податься? Вот они и были возле отряда в лесу.
Однажды нас шло восемь партизан через деревню. Видим, в одной хате лампа горит. Тогда люди не зажигали ламп, керосина не было. Нам кричат: «Стой». Поняли: там полицаи. Стали отходить к лесу. Одного из наших нет. Его из-за линии фронта прислали. Позже, когда образовалась партизанская бригада «Разгром», он стал комиссаром. Оказалось, спрятался в укрытии. Но мы подумали, что его взяли в плен и он на нашу базу может привести немцев. Возвращаться туда было опасно.
Отца с мамой после того дня я больше не встречал. Потом, случайно, увидел отцовские карманные часы. Я ошибиться не мог – это точно были его часы. Они лежали на нарах, рядом со мной, на месте, где спал мой сосед.
Я все события сопоставил и понял, отца с мамой убили в тот день сами партизаны. Испугались, что немцы и полицаи устроят в лесу облаву, найдут их и они покажут, где находится наша база. Убил их, по приказу командования, мой сосед по землянке.
– Что было дальше? – осторожно спросил я.
– Надо было молчать, – ответил Михаил Иосифович. – А то и меня убили бы. В лесу всякое случалось. Я только сестре сказал про часы. Она в то время была в отряде. И сестра мне сказала: «Молчи».
Этот эпизод, рассказанный Михаилом Иосифовичем, я вспоминал чаще других. Пытался представить, что чувствовал Эпельман, его сестра и не мог этого сделать. Воображения не хватало.
После затянувшейся паузы Михаил Иосифович сказал мне:
– А что, было бы лучше, если бы погиб я, сестра? Отца с мамой мы спасти не могли. Нам надо было жить… – я чувствовал, что эта тема не дает ему до сих пор спокойно спать и он пытается оправдаться, в первую очередь, перед самим собой. Отцу не было шестидесяти, а мама была намного моложе отца…
Михаил Иосифович Эпельман в бою был храбрый солдат. Никто из собратьев по партизанской борьбе не мог сказать, что он когда-нибудь прятался за чужие спины.
В книге «Суровая быль» командир партизанской бригады «Разгром», в послевоенные годы министр легкой промышленности Белорусской ССР Иван Леонович Сацункевич, написал: «Едва ли не с первых дней организации отряда «Разгром» пришли туда брат и сестра Эпельманы. Михаилу было лет шестнадцать. Рослый, сильный, он сразу же стал равноправным бойцом. 20-летняя Циля взяла на себя хозяйственные заботы молодого отряда. Она, недавняя студентка, не чуралась никакой работы. Вскоре Анна Ивановна, как стали ее называть в отряде, пользовалась непререкаемым авторитетом доброй хозяйки (Минск, 1975 г., «Беларусь»).
Михаил Иосифович достал из шкафа справки из Национального архива Беларуси. На пожелтевших листах пару десятков лет назад был напечатан текст на пишущей машинке. Буквы от времени стали чуть видны, а сами листки на изгибах протерлись. Справки много раз читались. Во всяком случае, Михаил Иосифович знает их содержание наизусть и помогал мне разобрать непонятные слова.
«В документах Белорусского штаба партизанского движения имеются сведения о том, что Эпельман Михаил Иосифович, 1924 г.р., с 10 апреля 1942 года по июль 1944 года числился рядовым бойцом отдельного отряда «Разгром» Минской области, затем отряда «Разгром» бригады «Разгром». 25 мая 1944 года Эпельман командованием отряда «Разгром» был представлен к ордену «Красной звезды».
Приказом начальника …от 12 июля 1944 года по вышеуказанному представлению был награжден медалью «Партизан Отечественной войны 1 степени».
Краткое описание боевого подвига.
Товарищ Эпельман Михаил Иосифович за время пребывания в партизанском отряде участвовал в его боевых операциях, в подрыве железнодорожного полотна четыре раза, где подорвано 307 рельс, движение поездов приостановлено на 65 часов. Участвовал в разгроме двух вражеских гарнизонов Пересаны Борисовского района и Заречье Смолевичского района, где убито и ранено 50 гитлеровцев. Особо отличился 25 апреля 1944 года в огневом налете на вражеский эшелон на перегоне Смолевичи – Колодещи, где он, будучи вторым номеров бронебойщика, в ночное время подбил паровоз, в результате был разбит паровоз – 24 платформы, 26 автомашин, убито и ранено гитлеровцев более 50. Движение поездов остановлено на 63 часа. 14 мая 1944 года в разгроме вражеского гарнизона Заречье Смолевичского района – метким огнем… разбил противника, пытавшегося устроить засаду во время отхода партизан, что обеспечило успех операции».
Эпельман ушел в другую комнату, а через несколько минут вернулся в пиджаке, на котором в два ряда висели медали и орден «Отечественной войны».
– Это юбилейные, – сказал он. А потом дотронулся пальцами до партизанской медали и с каким-то особым чувством сказал: – Это – боевая. В Подсвилье осталось пять ветеранов войны, из них половина не слышали, как пули свистят.
– Как к вам относились в партизанском отряде? – спросил я.
– Мы сплоченные были. Антисемитизма в отряде не было. Никто ни меня, ни сестру никогда жидами не назвал.
Михаил Эпельман и его сестра принимали участие в партизанском параде, который состоялся в освобожденном Минске в 1944 году.
– Я после войны киномехаником работал, часто крутил документальный фильм про партизанский парад. Там впереди колонны партизан идет козел. Я участвовал в параде и козла не видел.
Наверное, все-таки домашнее животное как-то попало на парад, но Эпельман его не заметил.
Перед парадом партизаны в «Парке Челюскинцев» оставили все боеприпасы и с незаряженным оружием прошли по площади мимо трибуны у Дома Правительства.
А после парада им дали американскую тушенку и одежду, которая тоже пришла от союзников.
Партизанский отряд был расформирован. Надо было решать, что делать дальше. Сестра вернулась в медицинский институт, чтобы продолжить учебу. А Михаил Эпельман отправился в военкомат. Его направили в 51-й батальон войск МВД. В нем служили девушки и восемь партизан из бригады «Разгром». Стояли на постах, охраняли военные объекты...
9 мая 1945 года в Минске из динамика, который был установлен на железнодорожном вокзале, Михаил Иосифович услышал голос Юрия Левитана, который сообщал о победе над Германией.
Потом была дальнейшая служба в армии. Демобилизовали только в 1949 году. Хотел Эпельман поехать в Москву, где жил его старший брат Соломон, прошедший всю войну от звонка до звонка и работавший на оборонном заводе. За москвича вышла замуж и сестра Циля. Но Михаила Иосифовича в столице не захотели ставить на военный учет. Наступили антисемитские времена, евреев собирались выселять из городов России, а не то, что прописывать в столице. Эпельман вернулся в Минск и поступил учиться в годичную школу киномехаников. Потом была работа киномехаником, киномастером.
...От Михаила Иосифовича я вышел, когда небольшой городской поселок Подсвилье ждал наступление ночи, чтобы, отложив все дела, успокоиться до утра. Моросил мелкий дождь, и на улицах, которые и так немноголюдны, я не встретил ни одного прохожего. Лишь, как маяк, вдалеке горела реклама магазина, в котором можно было купить все для автомобиля. И реклама, и магазин, и строящийся рядом трехэтажный дом его хозяина еще несколько лет назад казались чужеродными в этом маленьком населенном пункте. Но сейчас многое изменилось.
Я шел на железнодорожную станцию, чтобы продолжить свое путешествие. Поезд на Лынтупы был в час ночи. Михаил Иосифович Эпельман и его жена Глафира Ивановна знали об этом и не хотели меня отпускать.
– Ну, куда вы пойдете? – говорила она. – Еще перекусите, выпьем по рюмке.
– До станции километра два. Как я ее найду? – отвечал я.
– У нас одна дорога, – сказал Михаил Иосифович. – Не собьетесь.
…Я не обратил внимания, как прошел по ночной незнакомой дороге. Впереди были кирпичные казармы, построенные еще в польское время. Они пустуют много лет, хотя можно было найти им и лучшее применение. А за ними – железнодорожный вокзал. В зале ожидания я был единственным пассажиром. Уселся на деревянные скамейки, выкрашенные в синий цвет, и еще раз вспомнил гостеприимных хозяев и весь многочасовой разговор.
***
Дождь не успокаивался. Пробежав по перрону, я уселся на поезд, который шел из Витебска в Лынтупы. В Подсвилье он останавливается на одну минуту.
Добраться до Лынтуп тяжело. Поезд, отмечающийся на каждом полустанке, приходит сюда рано утром, а уходит – ночью. Да еще рейсовый автобус раз в день может отвезти вас в районный центр – Поставы. До райцентра 40 километров, до областного центра – 292. А вот до границы с Литвой рукой подать – всего четыре километра. Поэтому, прежде чем продать железнодорожный билет, у вас спросят, к кому едете, зачем, есть ли разрешение. А на станции тут же подойдет пограничник, представится и попросит документы для проверки.
Узнав, с какой целью я приехал в Лынтупы, пограничник вначале удивился, а потом подробно объяснил, что вначале лучше зайти в сельсовет, а потом уже встречаться с людьми. Время было раннее, до начала рабочего дня оставалось несколько часов, дождь не прекращался, и на железнодорожной станции мне предложили чаю.