Владимир ХАНАН (Ханан Иосифович Бабинский), поэт, прозаик, драматург, представитель так называемого «питерского андеграунда».
Родился 9 мая 1945 года в Ереване. До репатриации в Израиль (1996) жил в Санкт-Петербурге и Царском Селе. Печатался в СССР («самиздат» до перестройки), США, Англии, Франции, ФРГ, Австрии, Литве, Израиле, Канаде и других странах. Автор 13 книг стихов и прозы. Стихи публиковались в десятках журналов и альманахах, в том числе и в «Мишпохе». Автор более двух сотен публицистических статей в периодике Израиля и США.
Живёт в Иерусалиме
АДРЕС ПРЕЖНИЙ
Германия их поразила, удивляться тут было нечему: они знали военную, и – немного – послевоенную, а сейчас, слава Богу, девяностые… Борис Иванович покинул её в сорок седьмом, Галина Петровна в сорок восьмом, после рождения второго ребёнка, сына.
Его призвали осенью сорок первого. После недолгой солдатской учёбы – фронт. Меньше чем через месяц, после первого же боя, в котором его часть была разбита, попал в плен. Не сразу, сначала они – остатки разных частей – пытались пробиться к своим, но удача повернулась задом, хотя кто знает, где у неё зад, а где перёд. Сперва небольшой лагерь на окраине какого-то белорусского городка, потом огромный, на территории Германии. Было дело, приезжали эмиссары Власова, агитировали вступать в Русскую Освободительную Армию, РОА, но Борис Иванович решил сразу: не пойдёт. Жизнь в лагере была тяжелей некуда, но война страшила его ещё больше: за свой первый бой столько повидал крови, что ни о каких боях и думать не хотел. Так и прожил – полужизнью – полусмертью до прихода американцев. Освободили, немного подкормили – и в лагерь для перемещённых лиц. Лагерь не меньше прежнего: перемещённых сразу после войны было пол-Европы. Там, в лагере, и встретил свою будущую жену.
Галину Петровну в сорок втором вместе с девушками её села угнали в Германию на принудительные работы. Там на каком-то подобии трудовой биржи её и выбрала хозяйка, фрау Ингрид, к которой теперь, почти полвека спустя, они ехали в гости.
Ту часть Германии, где жила фрау Ингрид, регулярно бомбила авиация союзников. После одной, особенно сильной бомбардировки, вместе с немецкими беженцами по разбитым дорогам ушла на запад и Галя, не очень понимая, куда и зачем. Так и шла, пока не очутилась в американском лагере, где спустя недолгое время познакомилась с советским военнопленным Борисом. Скоро они стали жить вместе. Весной сорок шестого у них родилась дочка, а зимой сорок седьмого, провожая мужа во Францию, куда он завербовался на работу в каком-то порту, она снова была с животом. Отец увидел сына только спустя год.
Берлинский аэропорт сверкал почище Шереметьева, тоже поразившего их невиданным комфортом. В аэропорту их встречал внук фрау Ингрид, державший на вытянутых руках плакат, на котором было написано крупными русскими буквами БОРИС ГАЛИНА, а ниже приписано ДОБРО ПОЖАЛОВАТ, правда, без мягкого знака. Внуку было на вид лет сорок, по-русски он не говорил, только постоянно улыбался, даже когда вёл машину, всё время оборачивался и, улыбаясь, говорил «посмотрите направо, посмотрите налево», естественно по-немецки, но при этом жестикулировал так, что они всё понимали. А справа и слева проплывали маленькие городки и деревни, аккуратные поля и кудрявые рощи. Даже деревья по обе стороны дороги казались заботливо причёсанными. Внук фрау Ингрид, как оказалось, специально приехал на встречу с ними из Вены, где руководил крупнейшим в стране оркестром. Когда выяснилось, что Борис Иванович и Галина Петровна не окончательно забыли французский, они смогли даже неплохо общаться.
Фрау Ингрид встречала их у входа в двухэтажную виллу. Галину Петровну она обняла и расцеловала, Борису Ивановичу пожала руку сухонькой, оказавшейся весьма крепкой, ладошкой. Кроме хозяйки гостей ожидали её сын с женой и сыном, родным братом встретившего их Гюнтера, и ещё одна женщина – дочка другого сына фрау Ингрид.
Первый день прошёл в тёплой, несколько суматошной обстановке, не без некоторой, впрочем, растерянности с обеих сторон. То вспыхивал общий разговор – с воспоминаниями и смехом – его добавляла языковая разноголосица. Борис Иванович и Галина Петровна успешно вспоминали французский, на котором свободно говорили хозяева, иногда даже – в основном Галина Петровна – немецкий, фрау Ингрид время от времени вставляла смешно звучавшие из-за акцента фразы на русском, что тут же вызывало смех её домочадцев. То разговор смолкал, и казалось, что больше не начнётся, но ещё через пару-тройку минут снова начинался: оказывалось, что есть ещё что вспомнить и рассказать, ведь столько прошло лет…
Хозяева были по-европейски дружелюбны и тактичны, Борис Иванович почувствовал себя если не как дома, то всё же достаточно раскованно. Он свободно перемещался по просторной гостиной, останавливаясь перед развешенными там и сям картинами и фотографиями. Фотографий было немного – в основном бравых пожилых мужчин с бритыми подбородками и закрученными вверх усами. Это мой отец, это наш дедушка, а это прадед – проходя мимо Бориса Ивановича поясняли то фрау Ингрид, то её сын, то внуки. У одной фотографии Борис Иванович задержался, сам не зная почему. На фото был молодой лет тридцати человек, чем-то неуловимо похожий на хозяйку дома. Внимание к себе приковывало очевидное несоответствие улыбки, игравшей на тонких губах и холодного настороженного взгляда светлых – бледно-голубых или серых глаз. Остановившаяся за плечом Бориса Ивановича фрау Ингрид сказала: мой старший сын, погиб в конце войны. И с почти извиняющейся интонацией добавила: он был врачом.
Об этом сыне Борис Иванович слышал от Гали – ещё там, в американском лагере. Познакомившись и ещё притираясь друг к другу, рассказывали о себе, избегая только двух тем: его лагеря и её «немецкой» работы. Об этом, естественно, говорили тоже, но редко и не помногу. Тогда это не казалось странным: за плечами каждого из «перемещённых» было так много страшного, что ни вешать друг на друга, ни принимать на себя чужие страдания ни у кого не было ни желания, ни сил. Во время их жизни во Франции военные воспоминания превратились в своеобразное табу – это было то, что требовалось забыть – и чем прочнее, тем лучше. Почти, конечно, только почти такое же положение сложилось в их советской жизни уже об их французском периоде.
Во Франции у них было как у всех: понемногу и хорошего, и плохого. Тяжёлая, особенно для послевоенного доходяги, работа в порту. Потом, когда Борис Иванович скопил немного денег и выписал к себе Галю уже с двумя детьми – работа полегче. Мир понемногу приводил себя в порядок, повышалась зарплата, начинали функционировать государственные и общественные учреждения, открывались детские сады. Со временем появилась своя квартира. Борис Иванович работал, Галина Петровна иногда подрабатывала мелким шитьём, научилась в Германии, а больше крутилась по дому. Дети пошли в школу, французский был прочно освоен, появились приятели из местных, хотя чаще и теплее общались с двумя русскими семьями с такой же или почти такой же, как их, историей. Казалось бы – живи и радуйся, дыши полной грудью, но что-то дышать именно полной грудью мешало – может быть, чувство или просто не проходящее ощущение себя перемещённым лицом, и это несмотря на несомненную прочность их положения: французское гражданство и всё ему сопутствующее. Ну, и ностальгия, наконец, куда же без неё, всё же больше десяти лет на чужбине. А родители, а братья и сёстры – что с ними и где они сейчас…
Мысль о возвращении в Россию зрела потихоньку, почти незаметно, даже не выговариваясь: было понятно, чего там ожидать – ничего хорошего. Но вот грянул ХХ съезд, сталинские методы руководства страной были осуждены, западная печать встретила перемены с восторгом, заговорили о российской демократии, о повороте к сближению с Западом, СССР из монстра превращался в обычную страну. Обычную – чего, спрашивается, и не переехать?
Решались долго, а собрались быстро. И вот уже за окном вагона восставшая из руин Германия, Польша… На последней перед советской границей польской станции Борис Иванович выскочил за едой, припасённые консервы кончились, толкнулся в закрытую дверь вокзального буфета, на ходу прыгнул в вагон. До Бреста было недолго, потерпели без еды, момент был в каком-то смысле торжественный…
В России – выбрали тихий городок рядом со столицей – им дали комнату в коммунальной квартире. Конечно, хуже их отдельной французской, но выбирать не приходилось, большинство советских людей жили именно так.
По наблюдениям Бориса Ивановича их семью особенно не дискриминировали, разве что дочку после школы не приняли несмотря на золотую медаль в престижный ВУЗ, а сына на работу на завод, так называемой «оборонки». То, что отец побывал в плену, а в их метриках местом рождения указывалась Западная Германия, для советских кадровиков по-прежнему имело серьёзное значение. Сам Борис Иванович до пенсии проработал на маленьких должностях, не высовываясь, душу отводил дома, мастеря разную бытовую технику, а Галина Петровна крутилась, как белка, обихаживая семью на две более чем скромные зарплаты. О Франции, по крайней мере, при детях, не вспоминали, чтобы не провоцировать на нежелательные сравнения. Вслух о той жизни стали говорить уже во время Перестройки, особенно давала волю языку Галина Петровна, потрясая слушателей то рассказом, как её хозяйка по-матерински журила её за поздний приход с танцев (это в сорок третьем году!), то обучала деревенскую девушку правильной осанке и вообще этикету. Ей же и пришла в голову идея разыскать эту самую фрау Ингрид.
Не известно было ничего: и где живёт – скорее всего, не на старом месте, дом был частично разрушен (его адрес Галина Петровна сохранила в памяти), да и жива ли ещё – почти пятьдесят лет, прошедших с тех пор, оставляли на это немного шансов. Надежда была только на немецкую аккуратность и обязательность. И действительно: письмо, отправленное по сомнительному адресу, попало, тем не менее, в нужные руки. Немцы так и передавали его из дома в дом, пока не дошло оно до изумившейся и обрадовавшейся старой немки.
В субботу младший сын фрау Ингрид возил их к себе, в находившийся неподалёку маленький городок, где у него тоже была вилла. И после по-немецки сытного второго завтрака повёз к неплохо сохранившемуся замку не то тринадцатого, не то четырнадцатого века с маленьким и, как они поняли, частным музейчиком. Культурная, так сказать, программа. Следующий день был целиком посвящён отдыху и воспоминаниям, и уже под вечер фрау Ингрид принесла из комнаты сверху огромный, старый, судя по его кожаному с металлическими застёжками футляру фотоальбом. И это, пожалуй, было интереснее любых экскурсий. Вереницы семейных фотографий с дедами и бабушками, племянниками и кузенами открывали жизнь чужой страны полнее и глубже любой лекции профессионального гида. А в самом конце фрау Ингрид с многозначительной улыбкой достала из кармашка в переплёте небольшой чёрный пакет и высыпала из него несколько – всего с десяток – фотографий.
К удивлению Бориса Ивановича и радости Галины Петровны на нескольких была изображена она – в простеньком, но хорошо сидящем тёмном платье, поверх которого был надет кокетливый белый фартучек с кружавчиками – и немного смущённой улыбкой на лице. На одной фотографии была она же – рядом с молодым человеком. Борис Иванович уже знал, что это старший сын фрау Ингрид. Медленно перебирая снимки, он дошёл до одного – и вдруг почувствовал, как кровь прилила к голове, и мгновенно пересохло во рту. На фото был всё тот же старший сын фрау Ингрид, но на этот раз в военной форме офицера вермахта. В одну секунду разъяснилось то, что мучило Бориса Ивановича, когда он глядел на фотографию в гостиной. На фото перед ним был врач того концлагеря, где Борис Иванович провёл три с половиной года. Не было сомнения – это был человек, который имел привычку прохаживаться на плацу перед строем заключённых во время переклички, и которого узники боялись больше самых свирепых капо, старост бараков из осуждённых уголовников. Заключённого, на которого показывал стеком этот никогда не повышавший голоса офицер, уводили в больничный барак и больше его никто никогда не видел. Только однажды, когда Бориса Ивановича послали в этот барак по какому-то делу, он увидел там на койке своего соседа по нарам татарина Рената Ишкинина, которого за неделю до того по указке врача вывели из строя. Рената Борис Иванович узнал по большому родимому пятну на щеке, в остальном лежащий на койке человек, обвешанный какими-то проводками и трубочками, был больше похож на высохший скелет, чем на живого человека.
Спустя какое-то время, сославшись на головную боль и приняв заботливо и настойчиво предложенную фрау Ингрид таблетку, Борис Иванович ушёл в отведённую им комнату. Галина Петровна осталась досматривать альбом.
О том, что немцы делают с попавшими к ним в плен евреями Берл Школьник узнал ещё в учебном лагере. Поэтому, блуждая по лесу после разгрома своей части, первым делом избавился от документов, а затем и обзавёлся новыми, позаимствовав их у одного из мёртвых красноармейцев, которых много тогда – после кровопролитных боёв осени сорок первого – лежало непогребёнными. Документы на имя Бориса Ивановича Ганнушкина пришлись ему впору – и возраст с разницей всего в один год, а главное, имя, к которому не нужно было привыкать: и в школе и во дворе, даже дома его чаще звали Борей, чем Берлом. Светловолосый и сероглазый, на семита он совсем не был похож. А на первом же построении в плену, когда несколько красноармейцев вытолкнули из шеренги человека, крича «Это еврей, это жид» – и вопрос был решён быстро: с утверждавшего, что он русский, попросту содрали штаны и тут же застрелили, Берл возблагодарил судьбу за то, что в маленьком городке, где он родился, не нашлось еврея – специалиста по обрезаниям, на что его родители, интеллигенты первого советского призыва, отреагировали равнодушно. «Целее будет», – сказал отец, и вопрос был закрыт.
Назваться чужим именем оказалось просто – труднее было вжиться в чужую кожу, тело, во всё то, что делает одного человека не похожим на других. Нужно было следить за речью, опасаясь специфических оборотов, интонаций, жестикуляции – так, например, одному блондину, в котором намётанный глаз Берла почти со стопроцентной уверенностью определил замаскировавшегося, как и он сам, еврея, когда тот колол дрова, охранник – украинец сказал со смехом: «Ты, Лёнька, дрова колешь, как еврей». И Берл вжился настолько, что когда пришли американцы, и скрываться уже было не нужно, назвался русским и русским же остался в лагере для «перемещённых». И не столько потому, что чего-то опасался – антисемитов хватало и среди бывших военнопленных – сколько потому, что уже врос в своё новое имя и свою новую жизнь так, что оторвать их от него можно было только вместе с мясом.
Лёжа на широкой кровати в просторной спальне немецкой виллы, он мучительно пытался разобраться. Собственно, мучительность и состояла в том, что было непонятно, в чём именно следует разбираться и нужно ли это вообще делать. Да и как?.. Ну, да, последние пятьдесят лет он жил под чужим именем и с чужой национальностью. Но ведь нет! Это имя и эта национальность уже давно стали его собственными. Не только жена и дети, не только коллеги и друзья во Франции – он сам уже давно искренне считал себя Борисом Ивановичем Ганнушкиным, а личность Берла Школьника была зарыта на такой глубине сознания, что даже никогда и не вспоминалась. И вдруг… Что же произошло? Немецкий врач из немецкого концлагеря? Немецкий дом на немецкой земле? Немецкая речь и, наконец, сами немцы? Это они – оживили, воскресили, вызвали к жизни давно сгинувшего еврея Берла Школьника? Или дело в самой Германии, где он когда-то исчез, а сейчас вдруг объявился и заявил о себе?
«Хорошо, – говорил себе Борис Иванович, – объявился некий Берл Школьник. Но ведь женщина, сидящая сейчас в соседней комнате, жена не Берла Школьника, а Бориса Ивановича Ганнушкина. Дома в России их ждут дети Бориса Ивановича и его внуки, не имеющие к Берлу Школьнику никакого отношения. Да и всё вообще…»
А это с непреложностью факта означает, что в действительности, в реальной, так сказать, жизни никакого Берла Школьника нет. Вовсе он не воскрес, а остался мертвецом вместе с другими погибшими евреями. То есть, ни на какую новую жизнь у него права нет и быть не может.
Из-за повысившегося у Бориса Ивановича в последние дни давления, фрау Ингрид убедила их возвращаться домой поездом. Неизменно любезный Гюнтер съездил и обменял билеты.
В поезде Берлин – Варшава – Москва Борис Иванович в основном молчал, слушая разговорившуюся Галину Петровну, а больше стоял в тамбуре, курил одну за одной слабые немецкие сигареты и думал. О чём? Трудно сказать. Собственно, мыслей не было, было только чувство. Эти две фотографии: его Гали рядом с сыном фрау Ингрид и этого же человека в военной форме требовали от него чего-то, что он даже не мог сформулировать. А если точнее, дело было даже не в них. Он просто почувствовал, что две его жизни, которые, как ему казалось, слились, срослись полностью, начали расходиться, как бы отодвигаться одна от другой. Нет, он не почувствовал, что его Галя стала ему чужой, и даже, что он стал чужим этой женщине, с которой была прожита, можно сказать, вся жизнь. Он не почувствовал, что стал чужим детям, которых он вырастил и воспитал. И они не стали ему чужими. Ведь чего только не было, сколько разных забот и хлопот, особенно с младшим… Нет, очевидность была другой: он стал чужим сам себе. Когда-то давно жизнь красноармейца Ганнушкина, пускай даже мёртвого, и его, Берла Школьника, соединились и стали одной жизнью. И вот сейчас – наверное, ещё с Германии, они стали разъединяться и уходить одна от другой. И с этим надо было что-то делать.
На последней перед белорусской границей польской станции он как был – без пальто и вещей – сошёл с поезда и не вернулся.
Галина Петровна хватилась мужа под утро, уже в Бресте. Запаниковав, подняла на ноги поездную бригаду, начальство вокзала и транспортную милицию. Поезд обыскали безрезультатно. Задерживать его дольше не имело смысла, растерянную Галину Петровну уговорили продолжать путь: найдём, никуда не денется и т.п.
Бориса Ивановича Ганнушкина искали по всей Брестской области и даже на территории Польши, но так и не нашли.
Берла Школьника никто не искал.