ДЕД
Мой дед по маме Яков Мордухович, его супруга Рива Шепелевна Семятитская и все их семеро детей родились в Польше в местечке за Высоко-Литовском. В 1914 году (по рассказу моей мамы), под предлогом строительства оборонительных сооружений, семью вынудили перебраться на восток, дав возможность забрать с собой все имущество и живность, после чего местечко сожгли у них на глазах. Дед с тремя детьми осел в Минске, а старшие сыновья разъехались – один в Гомель, второй – в Палестину, третий – в Чикаго, четвертый – в Детройт. Примерно в 1928 году бабушка умерла, а деда свалил инсульт.
К тому времени дед одиноко жил в Минске на Еврейской улице в небольшом двухэтажном доме, стоявшем позади известного здания, в котором состоялся Первый съезд сионистов. Очевидно, что оба здания в прошлом были построены одним хозяином. Дед был тяжелым инвалидом. Это его очень угнетало, поэтому моей обязанностью было спрятать его трясущуюся руку в карман пальто или пиджака. А дрожь ноги он маскировал своей старческой походкой.
Несмотря на свой недуг, дед был очень подвижен и не ленился приходить к нам в гости на Фрунзенскую улицу, чтобы давать маме бесконечные указания, как главбух, пекущийся о своем детище. Он имел переписку со своими уехавшими из страны сыновьями, которые его поддерживали деньгами и посылками. Дед никогда не забывал прихватить из этих посылок для меня что-нибудь вкусненькое. Переписку он вел сам, приговаривая, что уже стар и ему за это ничего не будет, а молодым в переписку встревать опасно. В этом он был совершенно прав, так как тогда в анкетах была графа о родственниках, живущих за границей. Таких людей власти держали на заметке, как потенциальных шпионов.
Дед, не будучи религиозным, запоем читал еврейские книги и пытался привить этот интерес и мне. Я еще цепко держался за мамину юбку: мама считала, что еврейские знания уже устарели и в жизни не пригодятся. А вот газеты дед недолюбливал, в них отражался настоящий день с еврейскими погромами в Третьем рейхе. Он кричал: «Это все подстроено. Я лучше вас знаю немцев, так как жил с ними по соседству. Это – культурная нация порядка и работоспособности, которая никогда не допустит никакого безобразия». Переубедить его не было никакой возможности.
Дед был «кустарем-одиночкой» и не любил, чтобы к нему приходили. Дома он все делал сам, включая покупку всего необходимого и приготовление пищи. У него было много друзей, но я ни разу не видел их у него. Очевидно, что он вращался в кругу своих единомышленников и вместе с ними, тяжелыми на подъем, в войну разделил судьбу большинства евреев Белоруссии. Никто из выживших узников гетто не мог рассказать, как умирали эти старики.
А домик его остался цел. После войны там жили совершенно другие люди, которые искренне удивились нашему вопросу об отце и деде…
ДЯДЯ ВОВА
Дядя Вова – старший брат моей мамы, до войны жил в здании 12й школы, где его жена – тетя Белла была директором и учительницей одновременно. Он работал в Белгосуниверситете, имел ученое звание и преподавал химию. Мы с мамой часто гостили у них, а порой оставались и ночевать.
В войну дядя Вова был мобилизован в первый же день, а тетя Белла и их дочь Фаина остались в Минске. До войны ни у кого из нас не было телефонов и согласовать свои действия мы не могли, a Hapкомат просвещения сработал не четко из-за наступивших каникул. Без информации и руководства семья дяди Вовы осталась в Минске и попала в гетто. Уже после войны один из школьников старших классов подошел ко мне, заинтересовавшись моей фамилией, и рассказал, что он тоже был в гетто, был включен вместе с Фаиной в список уходящих в партизаны, но Фаина поставила условие, что уйдет только вместе с мамой, с чем еврейское руководство не согласилось. Учительница почему-то партизанам была без надобности.
В войну дядя Вова при своем невысоком майорском звании был начхимом армии. У него были небольшие подразделения в частях, которым, к счастью, почти не пришлось воевать (немцы так и не решились развязать химическую войну). Но всплески химических атак все же имели место. Одна из таких вспышек произошла в районе Кенигсберга, где враг особенно ожесточенно сопротивлялся. На каком-то участке он использовал химические снаряды, надеясь, что это остановит наше наступление.
Когда дядя Вова со своими людьми прибыл на этот участок, чтобы разобраться в случившемся, на них был обрушен буквально град разрывных снарядов. Очевидно, где-то поблизости затаился вражеский корректировщик. Один из осколков тяжело ранил в правую почку дядю Вову, и война для него была закончена.
Его рану обработали и срочно перебросили в глубокий тыл. Начались бесконечные хождения по врачам. Никто не знал, как поведет себя почка, пробитая осколком, и как это может отразиться на второй почке. Но все сходились на одном: почку трогать нельзя, как и осколок, a caмое правильное – понаблюдать, как все будет развиваться.
Вскоре после окончания войны дядя Вова приехал в Минск и поселился у нас. Он мог ходить сам, не торопясь и нередко прикладывая руку к больному месту.
Отдохнув несколько дней, он вместе с мамой отправился смотреть свое жилище. Школа № 12 сохранила только скелет: окон, дверей, даже крыши не было. Внутри повсюду были видны следы пожара. Но что-то подтолкнуло дядю Вову осмотреть и рядом стоящие неказистые дома, которые сохранились и сегодня. Они были трехэтажными, первый этаж сиротой выглядывал из земли. Заглянув в одно из этих окон, дядя Вова неожиданно увидел свою мебель и постучал в дверь. Там спокойно жили те же люди, что и перед войной. Они узнали друг друга, обнялись и начали рассказывать, как спасли эту мебель из огня, будучи уверенными, что хозяева на свое пожарище непременно вернутся. В этот же день все опознанные предметы мебели стояли у нас.
Дядя Вова ходил по врачам, по военным и по гражданским, титулованным и народным. Вылечить его не брался никто. Через полтора больных года он умер от почечной недостаточности. Мы успели его похоронить на старом еврейском кладбище, но уже тогда его стали исподволь уничтожать, поскольку громадным бельмом нервировало оно руководство восстанавливаемой и обновляемой столицы.
Место для могилы выделили рядом с Обувной улицей в той части кладбища, где по соседству находилось кольцо трамвая №2. Когда сейчас прихожу к этому месту, превращенному в сквер, всякий раз думаю, что никто из нас представить себе не мог, что станет с могилой дяди Вовы и с самим кладбищем. Сегодня нигде нет даже соответствующей надписи о прошлом этого места.
От дяди нам осталась не только мебель, но еще и три фотографии, его награды и главное – огромная книга на немецком языке, которым покойный владел в совершенстве. Эта книга была о химических отравляющих веществах, имевшихся на момент войны в Германии, где она и была издана для служебного пользования. Я представляю, с каким трудом наша разведка добыла и передала в войска эту книгу, чтобы заранее подготовиться к любым пакостям фашистов.
Большим недостатком этой книги, испещренной вдоль и поперек рукой дяди Вовы химическими формулами ответных мер, способных нейтрализовать нападение врага, были огромные свастики на обложках с обеих сторон книги. Они так и лезли нахально в глаза. Чтобы скрыть это, я завернул книгу в газету и даже клеем приклеил газету изнутри.
Но все это не помогло. Один пацан с соседней улицы повадился к нам заходить. Однажды он заинтересовался тем, что прячется под газетой. Он надорвал ее и с криком: «А я донесу, донесу!» – умчался восвояси. Мы с мамой посоветовались и пришли к выводу, что книгу безопаснее уничтожить. Я изорвал ее в клочья и под видом мусора сжег на огороде.
А поклонник Павлика Морозова с тех пор даже не смел появляться на нашей улице: очевидно, что его родители, узнав от него щекотливые подробности, задали ему соответствующую взбучку.
По крайней мере, к нам по этому вопросу никто не приходил.
ДЯДЯ ЮЛИК
Дядя Юлик был самым младшим братом моей мамы. Может быть, по этой причине или из-за его веселого нрава за ним на всю жизнь закрепилось это детское имя. Даже я называл его на «ты», а он не обижался. В семье их было трое: он, жена тетя Соня и малыш Сеня. Жили они в районе Ляховки. В начале войны исход минчан из пылающего города подхватил и их. И они благополучно дошли до Могилева, откуда их эвакуировали в тыл. Там дядя Юлик, как строитель, получил бронь (его не имели права призвать в действующую армию) и строил оборонные заводы.
С помощью центра информации об эвакуированных он нашел нас и завязал переписку. Когда мы вернулись в Минск, а он сумел завершить свои строительные дела, немедленно приехал к нам. Вместе мы прожили недолго: он, как строитель, получил квартиру в районе нынешнего велозавода. Впрягся в работу, но по выходным дням часто приглашал меня к себе.
Он, как и до войны, крутил патефон с самыми новыми пластинками, среди которых были и еврейские песни, которым он умело подпевал, поощряя и меня к пению. Но я слов не знал, поэтому подхватывал только мелодию. Кроме того, мы с ним отчаянно резались в шахматы, я бы сказал, на равных.
Лет через восемь о нем неожиданно вспомнил военкомат, который, очевидно, решил, что восстановление столицы завершено и дальнейшее строительство обойдется без него. Там учли его огромный опыт военного строительства в восточных районах страны, поэтому призвали в армию, присвоили звание старшего лейтенанта, учитывая опыт и возраст (40 лет), прикрепили к стройбатам и вместе с семьей отправили на край света. Письма от него стали приходить из таких мест, которые выговорить или запомнить просто невозможно. Видно, страна, учтя прошлую войну, решила укрепить наши южные и восточные рубежи. Естественно, что повсюду он возил с собой и семью. Это продолжалось лет шестнадцать и закончилось в Барнауле. Только один раз за все это время его отпустили к нам на несколько дней, скорее всего, по какой-то военной надобности. От этого приезда осталось несколько фотографий, сделанных неразлучной «Сменой». Переехать из Барнаула в Минск уже не было ни сил, ни возможностей: болел Сеня.
И все же еще одна моя встреча с дядей Юликом состоялась. Я работал над снегоочистителем, двигатель к которому поставлял Барнаул, и был вызван туда поучаствовать в испытаниях дизеля.
Моим благоустройством занялся сам дядя Юлик. Мне был выделен отдельный зальчик, который у них служил столовой и местом игр и развлечений. Посередине его стоял большой круглый стол, под который втиснули раскладушку для моего сна. Из-под стола ночью была видна только моя голова. Но всего за одну неделю я привык пользоваться этой роскошью. Тетя Соня меня кормила завтраками и ужинами. Патефона у них уже не было, а телевизор смотрели, усевшись на стулья вокруг стола. Играли в шашки, домино и особенно часто в лото.
На дворе был сорокачетырех-градусный мороз, когда дыхания хватало только на перебежку от одного магазина в другой. Зато в оттепель –250, катались на лыжах или прогуливались по городу. И тогда дядя Юлик демонстрировал строительные новинки, рассказывал об истории города. Но ни разу не обмолвился о том, что он строил шестнадцать долгих лет: это было табу.
В узком коридорчике его квартиры зимняя одежда висела вдоль стены. Я предложил сделать или купить ему небольшой шкаф и поставить в угол коридора, чтобы пальто и шубы не мозолили глаза. Он искренне удивился: «Как же меня вынесут из квартиры, когда я умру?» Я опешил и рассердился: «Как это можно жить и думать о смерти? Пусть лучше она о тебе думает, а ты живи и радуйся жизни». Он промолчал.
Закончив свои испытания и сердечно распрощавшись со своими пенсионерами, я вылетел в Минск. Вылетел в девять утра и прилетел тоже в девять утра, впервые познав относительность времени.
Спустя года три узнал от тети Сони, что Юлик умер. Мне не сказали причину смерти, но я догадывался, что она связана со службой в армии.
ДЯДЯ HЕMA
Это было в 1947 году. Мы уже жили на Крымской улице у отчима, и жизнь начала входить в спокойное русло. И вдруг это спокойствие раскололось. К нам в квартиру ворвалась рыдающая женщина и бросилась маме на шею. Мама в ответ обняла ее и зарыдала тоже, как над покойником. Слышать все это было просто невозможно, и я вышел на улицу.
Женщину эту я видел впервые и терялся в догадках: кто она? Прогулявшись часа полтора, я вернулся домой и застал женщин успокоившимися. Наша гостья оказалась вдовой маминого брата, жившего в Гомеле и ставшего жертвой 1937 года. Но плакали они сейчас не о дяде Неме, а о его единственной дочери, которая болела раком и лежала в больнице № 1. Договорились завтра встретиться там.
Я засыпал маму вопросами о дяде, и главный вопрос: «Почему я о нем ничего не знал?» – «А тебе и знать не надо было, ты еще маленький, хватит тебе твоего отца, у дяди было точно то же самое». Я обиделся на маму: «Почему от сына важное надо скрывать и почему надо забыть о человеке, если ему дали десять лет без права переписки? Он же вернется…»
Назавтра в больничной палате я просто ахнул, увидев двоюродную сестру: настолько она переняла гутермановские черты лица. А мама ахала совершенно по другому поводу: у племянницы были точно такие же симптомы болезни, как у ее мамы Ривы. А девушке только исполнился 21 год. Попотчевав какими-то столичными снадобьями, ее вернули в Гомель умирать.
МАМА БЕРТА
Мама родилась в 1910 году. Девушкой работала на гребенной фабрике на Сторожовке, откуда ее отправили учиться на рабфак, который распределил ее в Наркомат лесной промышленности. Он размещался в Доме правительства, и запомнился мне катанием на канцелярских счетах по его широким коридорам. В 1931 году мама вышла замуж за моего отца. После меня мама еще дважды рожала, но братьев в дом принести не могла: у нее выявился отрицательный резус крови, при котором выживает только первенец.
В конце 1937 года мы потеряли мужа и отца: десять лет без права переписки. Через полгода маму, первоклассную машинистку, взял к себе личным секретарем нарком, чтобы защитить от возможных преследований. В 1939 году маме удалось обменять квартиру и поселиться вблизи Наркомлеса и моей школы № 7, чтобы я был в поле ее зрения.
Война для нас началась 23 июня 1941 года, когда мы пришли к маме на работу. Враг нещадно обстреливал и бомбил центр города. По сигналам тревоги спускались в бомбоубежище, после отбоя в приемной заставали крошки стекла. К нам заглядывали взволнованные сотрудники и просили транспорт, чтобы вывезти свои семьи из этого ада. Мама, озвучивая официальную версию, говорила сотрудникам, чтобы они не паниковали: «Это – всего лишь провокация, идите и спокойно работайте».
24 июня фашисты особенно усердствовали в центре города. И нам все чаще и на более длительное время приходилось спускаться в бомбоубежище. На рабочих местах оставались только ветераны прежних войн... Это нас и спасло, так как, когда большинство сотрудников, включая нас с мамой и наркома, находилось в убежище, во двор упала бомба, а поврежденная часть здания засыпала вход в убежище, но нас достаточно быстро откопали.
Этот эпизод, несомненно, проветрил головы нашим верхам: 25 июня нарком через маму вызвал руководящих работников Наркомата (теперь налеты на центр ослабли, так как главной целью стала периферия города) и дал указания. После обеда прямо в приемной состоялся совет актива, который проводили упомянутые ветераны, сказавшие, что дальше оставаться в городе – верная смерть. Собираемся к 12 часам ночи у входа на Ляховку, с собой привести домочадцев и иметь при себе документы, деньги и запас еды на 45 дней. Уходим в лес переждать бомбежки. Мама все это отстукивала на своей машинке, чтобы дать делу законное основание.
В ночь на 26 июня мы вышли на Могилевское шоссе колонной, умноженной в несколько раз пролетариатом промышленной Ляховки. По шоссе в полном молчании шли десятки тысяч минчан. К утру я заметил с левой стороны рослых военных, идущих с определенным интервалом друг за другом. В районе Смиловичей из-за деревьев показалась целая группа таких же военных, один из которых стал вызывать по имени-отчеству шедших людей. Они выходили к военным и исчезали вместе с ними. Это от нас под покровом темноты уезжало правительство.
К следующей ночи нас, подходивших к Червеню, остановила милиция и указала место слева от шоссе, на котором можно отдыхать. Ночью эти же милиционеры ходили вблизи спящих и запускали осветительные ракеты. Налетавший самолет прицельно бил по людям. Наши ветераны спасли нас, выведя в болотце, в котором мы с мамой потеряли всех сослуживцев.
Из случившегося мама сделала вывод: безопаснее в Могилев идти одним, и мы бесстрашно покинули плотные ряды минчан, свернув вправо от шоссе. Пошли звериными тропинками по лесам и болотам, доверяясь только белорусским женщинам, которые нас подкармливали и указывали безопасную дорогу к Могилеву. Верили больше слуху, чем зрению, боясь больше всего людей в форме и, когда видели таких, прятались, как зверьки. На одиннадцатый день блужданий вновь вышли на шоссе, почти сразу наткнулись на трупы в красноармейской форме, но не остановились: у убитых под гимнастерками виднелась немецкая форма.
Через пропускной пункт женщин и детей пропускали беспрепятственно. Мы дошли до одинокого полустанка, перед которым стоял товарный вагон с двухэтажными нарами. Подняться по настилу помогали красноармейцы. Они же закатили вагон в лес, когда он был наполнен. Ночью 10 июля эшелон поехал на восток через Кричев, вблизи которого был атакован несколько раз самолетами противника. При обстрелах мама всегда ложилась на меня. В последний налет у нее раскрылась сумочка, и мы остались без денег и документов.
В Курске нас высадили, и почти сразу мама заметила в толпе свою близкую подругу, которая предложила остановиться во Льгове. В тот же день маму приняли на работу в горком партии и обеспечили жильем. Через несколько дней мама пришла с работы с оглушительным известием: сегодня через город проезжало белорусское правительство (между 15 и 18 июля), был устроен прием, на котором она обо всем переговорила с наркомом. Тот решил все наши проблемы на время эвакуации: письменно удостоверил наши личности, причем я стал тоже Гутерманом, дал рабочую характеристику и указал, куда надо обращаться при дальнейшей эвакуации. Поэтому, когда горком эвакуировали, мы с ними проехали только часть пути, так как нас ждал город Чкалов. В нужное нам учреждение мама вошла одна и очень скоро вышла с направлением.
Вскоре за нами пришла машина и привезла в 3ю Чкаловскую военную авиационную школу пилотов для службы. А я успел к занятиям в школе.
Весной 1944 года маму перевели в Чкаловский военный трибунал, здесь мы жили в здании Дворца пионеров.
Маму вызвали в Минск в апреле 1945 года. В Наркомлесе ей дали должность советника наркома. В начале 1947 года мама вторично вышла замуж, и мы переехали к отчиму на Крымскую, 11, поблизости от рынка и печально знаменитой Ямы, в которой я по неведению катался на лыжах. Однажды мама пришла с рынка и сообщила, что она дала пятерку для возведения в Яме памятника погибшим в гетто. Пришлось кататься в другом месте. В следующем году, в связи с получением паспорта, я распрощался с фамилией Гутерман, а еще через два года поступил в лесотехнический институт.
Мама приезжала в Бобруйск устраивать мой быт, когда я там работал на фабрике, и сделала через Наркомлес мой перевод в Минск.
В 1958 году я женился, и мама пригрела нас в маленькой квартире. Ее не стало в 1972 году…
ЭПИЛОГ
К сожалению, я не имею никаких сведений о семьях троих оставшихся Гутерманах: Сролика в Израиле и братьев мамы в США, живших в Чикаго и Детройте, имена которых стерлись из моей памяти. Поэтому надеюсь на поддержку читателей.