Поиск по сайту журнала:

 

Страница из рукописи воспоминаний.Это письмо я получил от Мирьям Гинзбург из Канады. Он пишет о своей семье, которая связана многими поколениями с Витебском.

«Мой дедушка (з.л.), 1912 года рождения, Яков Давидович Штейнгард (фамилия могла писаться с окончанием дт – Штейнгардт), жил, насколько мне известно, в районе, называемом Слободка. (Витебские Песковатики – А.Ш.) Его папа Давид Штейнгард, был кузнецом. Кузнеца ему перешла, насколько я знаю, как приданное от жены Фрейды Берковны.

После революции он остался работать в той кузнице. Прадедушка Давид (з.л.)  был человеком очень набожным. Он часто оставался последним в пятницу вечером в синагоге, и потому брал с собой к субботней трапезе ешиботников. (Рад был сделать эту мицву, хотя другие поскорее убегали из синагоги, чтобы ешиботников с собой в гости не брать).

Однажды Давиду Штейнгарду представилась возможность переехать в дом побольше и поближе к дороге (что было лучше для бизнеса, по дороге ехали повозки, с запряжёнными в них, лошадьми, лошадей надо было подковывать – заработок для кузнеца). Давид отказался, так как они жили на улице рядом с синагогой. (Похоже, синагога была двухэтажная, с балконом для женщин). Подозреваю, что принадлежал он к Хабаду. Дедушка в моём детстве шутил, если я была нерасторопна и опаздывала вовремя одеться на прогулку: «Так мы придём к уйспаэнс (привожу идишское слово по памяти, думаю, он его произносил, именно, на витебском диалекте). Я спрашивала, что это значит, он отвечал: «В последней молитве есть часть, когда люди плюют. (Отплевывание «уйспайн/уйшпайн») Некоторые просыпали, и приходили в синагогу к последней молитве. Про них и говорили: «Пришёл к уйспайн».

Уже став религиозной, в Канаде, я спросила у раввина, про отплевывание и получила ответ, что раньше так делали все. Но потом литваки отказались от этой традиции, мол, негоже в синагоге плеваться. К началу 20-го века отплевывание сохраняли лишь хасиды Хабада (до сих пор вижу в Хабадской синагоге, как люди это делают). Так я поняла, что с большой степенью вероятности, мои предки были любавичскими хасидами. 

В кузнице работала вся семья Давида Штейнгарда, включая маленьких детей. Дедушка, пяти лет от роду уже вовсю управлялся с работой так, что люди приходили посмотреть – подивиться на чудо-мальчика. А мальчик оставался ребёнком, и однажды самостоятельно выковал набор крошечной кухонной утвари: ухваток, треног, ещё чего-то. На это ушёл весь заготовленный отцом материал, и дедушка был наказан за своё творчество. Кстати, Яков Давидович Штейнгард, всегда оставался удивительным, творческим человеком. Стал потом Заслуженным рационализатором.

По пятницам прадед с сыном ходили в баню. Дедушка рассказывал, как отец брал его на верхнюю полку, как обжигал пар...

Дедушка пошёл учиться в так называемую «еврейскую школу», где евсекторы всячески промывали детям мозги, внушая идеи атеизма и настраивая против традиций семьи. При этом преподавание шло на идиш. Но, видимо, искоренить то, что было заложено любящим отцом, и составляло большую часть жизни их семьи, не удалось. Дедушка верил в то, что когда-нибудь наступит коммунизм, и... придёт Машиах...

Яков Штейнгард в армии служил в коннице, и с тех пор обожал лошадей, считая их благородными и верными животными. Ещё, он поступил в музыкальное училище по классу кларнета, которое, впрочем, вскоре ему пришлось оставить, чтобы кормить семью после ранней смерти отца. Но он продолжал играть на баритоне в духовом оркестре. Помните «В городском саду играет духовой оркестр»? Вот так и играл оркестр в городском саду. А в нём молоденький Янькев Штейнгард. Он стал работать в локомотивном депо им. Ильича Белорусской железной дороги, где и встретил мою бабушку (з.л.) – любовь всей своей жизни Сорл, Сонечку.

Семья моей бабушки Софьи Марковны (Менделевны) Блох держала лавочку. Тихие набожные люди. Дедушка (по материнской линии), судя по домашним рассказам, был меламедом. Папа Мендель Шепселевич (з.л.) – славный, тихий человек, относящийся ко всему честно, заворачивающий товары для покупателей его лавочки в красивую лощённую недешевую бумагу (что было невыгодно, но – забота о покупателе!)

Его жена, Малка (з.л.) (в девичестве Скотневская). Не так давно услышала от дальнего родственника, что родом она из Польши из города Лодзь, и в Витебск вышла замуж.

У них были четыре дочки: Бэлла, Люба, Софья и Сима. Семья была очень дружной. Впоследствии, когда гонения на религию достигли того масштаба, что кошерного мяса было не достать, овдовевшая прабабушка Малка перешла на молоко, овощи и хлеб. Так и прожила.

Бабушка Сорл пошла в русскую школу. Была грамотной и говорила на чистом русском, в отличие от дедушки, говорящем всю жизнь с некоторым идишиским акцентом. Как я понимаю его сейчас, говоря на иврите и английском с ярким и тяжёлым московским акцентом!

Бабушка красиво пела на белорусском и идише. Молоденькой она участвовала в агитбригадах… Не по убеждению: из артистизма.

Проработала бухгалтером (расценщицей) в том же депо им. Ильича до пенсии, на которую ушла, когда я родилась, в 1968-м.

***

Жил до войны в Витебске Шолом Пук. Когда началась война и немцы стали подходить к Витебску, многие стали понимать – надо уходить на восток. От польских беженцев, они знали, что ожидает евреев после оккупации. И Шолом Пук это понимал. Но уйти на восток, эвакуироваться не мог. Его жена была прикована к инвалидной коляске.

И тогда Шолом, как самое дорогое решил сохранить свои воспоминания о детских годах, которые прошли в местечке Бешенковичи (сегодня, для многих это звучит странно). Он передал тетради, исписанные аккуратными идишискими буквами, другу детства сына  – Якову Штейнгарду. 64 странички текста под заголовком «Моя автобиография».

Вероятно, в последний момент Шолом всё же попытался покинуть Витебск. Может, потому что весь город горел, и деться было некуда, он вместе с женой ушли из дома. Впрочем, это мои догадки. Шолом и его жена погибли (по слухам) во время бомбёжки на мосту перед приходом немцев в Витебск.

Яков Штейнгард – работал на железной дороге. Он сумел отправить семью в эвакуацию в город Гурьев, и сам готовился уйти на фронт.

Но перед самой отправкой эшелона появился военный и сказал Якову, что он отменяет его мобилизацию, стране нужны специалисты-железнодорожники.

Железнодорожникам давали отсрочку от службы в Красной Армии и отправки на фронт. Требовалась бесперебойная работа железной дороги, которая связывала фронт и тыл, обеспечивала сырьём работу заводов, фабрик.

Яков Штейнгард оставался в городе. Потом рассказывал семье о жуткой бомбёжке Витебска. Чтобы спастись он забрался в какую-то широкую трубу, а затем, туда со всех сторон стали набиваться люди. С тех пор у Якова развилось что-то типа клаустрофобии. В Москве в метро у него нередко начинались приступы астмы.

С одним из последних эшелонов Якову удалось покинуть город. Он отправился догонять семью. Тетради с воспоминания Шолома Пука, судя по всему, были при нём.

Приехал к голодающей семье (ехал мимо Самарканда, где купил мешок фиников), которыми и спасались потом от голода его близкие. У него было двое детей: Давид и Марик. Марик, к сожалению, вскоре скончался. Один подслеповатый родственник, случайно на него наступил, влезая в дом через окно (а кроватка стояла рядом с окном). С тех пор ребёнок болел…

 Эшелон, в который Яков должен был отправиться на фронт, попал под бомбежку и его разбомбили.

Со Средней Азии Яков Штейнгард уехал в Москву, где работало железнодорожное депо. «Позже туда перебрались и бабушка с маленьким моим дядей Давидом, и его мама. А в 1944-м в Москве родилась у них дочка, Бэллочка, моя мама (з.л.) И стали они жить все в одной комнате 11-комнатного коммунального барака. Но это уже совсем другая история», – написала Мирьям Гинзбург.

Дневник Шолома Пука, судя по всему, был в семье Якова Штейнгарда.

Затем Яков передал его сыну Шолома, другу своего детства Пинхасу (Пете) Пуку. 

Пинхас и его жена Гения, сестра Якова Штейнгарда, в годы войны успели эвакуироваться на восток. Пинхас был учёным, геологом. "Его хотели репрессировать в сталинские годы, но он скрывался у моих дедушки с бабушкой", – сообщила мне Мирьям Гинзбург.

Дочь Пинхаса Дина Дудина написала книгу о жизни родителей на Севере. Интересная судьба семьи, и это тема отдельного рассказа.

А уж от Пинхаса воспоминания попали к Дине Дудиной. Она занимается литературой. Сейчас живёт в Хайфе.

Перевёл воспоминания на русский язык сын Дины – Евгений Дудин.

Вот такая непростая история, которую я узнал благодаря письмам Мирьям Малки Гинзбург, живущей ныне в Канаде.

***

Шолом Пук

Моя автобиография

Я родился в 1882 году в местечке Бешенковичи Витебской губернии. Как мы жили, когда я был ребёнком? Первых детских годов своих лет до пяти я не помню. В 5 лет мальчиков уже было положено отдавать в хедер. Обычай был такой: отец договаривался с меламедом, меламед приходил домой, приносил с собой алфавит и проверял ученика. Так было и со мной. Тогда был Песах, а мне даже ещё не было полных пяти лет — мой день рождения по еврейскому календарю 17 дня месяца Сивана, это как раз после еврейского праздника Шавуот. Но мой отец, наверное, хотел чтобы я пораньше стал раввином. А поскольку учебное время в хедере начиналось два раза в год — после Песаха и после Суккота, то в Песах отец договорился с меламедом. Когда я увидел в окно, что идёт меламед, я спрятался под кровать. Вы думаете, что я спрятался потому, что не хотел идти в хедер? Нет, не поэтому. А потому, что меламеда обзывали гадким прозвищем.

Вообще его звали Шолем, но прозвище его было Шисер. Может быть, вы подумали, что он был хорошим стрелком из винтовки? Дело вовсе не в этом, не стрелял он из винтовки и в жизни не видел винтовки. Его потому звали Шисер, потому что он часто «стрелял» своей задницей: где бы он ни ходил и где бы он ни стоял — стреляло из него как из пулемёта. Но Шолемом Шисером его звали взрослые люди, поскольку он всё-таки был меламедом, и его не следовало срамить, а мальчишки со всего местечка его звали Шолемом Фарцером. Из-за этого ни один мальчик не хотел ходить к нему в хедер. Вот почему я спрятался под кровать и не выходил из-под неё до тех пор, пока он не ушёл от нас. Но поскольку мой отец с ним договорился, было уже всё равно, хочу я или нет. Пришло время, когда нужно было идти в хедер. Моя мать взяла меня на руки и отнесла в хедер. Вы, конечно, хотите знать, почему мать меня взяла на руки? Во-первых, потому что я не хотел идти к меламеду, у которого было такое гадкое имя.

Во-вторых, у меня не было обуви, а в местечке в то время было очень грязно.

А в-третьих, ростом я был очень маленький. Когда мама принесла меня на руках в хедер, ребецн (жена меламеда), увидев меня, поразилась, что ученик очень маленький и сказала моей матери: «Вот у меня стоит колыбелька, положу его туда спать и покачаю».

Но после того, как ребе стал меня учить, сказала она потом моей маме: «Зря я смеялась над вашим мальчиком». Ребе выложил на стол доску, на доске был наклеен алфавит с большими буквами. Он взял меня и посадил на стул, потому что сам я не мог усесться на стул, так как был очень низкого роста (да и сейчас я низкого роста). Тут же ребе своей деревянной указкой, которую он сам выточил, указал мне на большой алеф и сказал мне: «Вот, это алеф, он как коромысло с двумя ведёрками, в каких носят воду», — и велел мне прокричать громко ввысь: «А-а-а-леф!». Спросил я у ребе: «Зачем нужно его кричать?» Ответил мне ребе: «Когда ты крикнешь, он тебе попадет прямо в голову». Мне стало очень интересно увидеть, как алеф оторвется от доски и полетит мне в голову. Я собрал всю силу и издал крик: «А-а-а-леф!» — и начал наблюдать за тем, как алеф будет отрываться от доски. Но алеф не двинулся с места. Ребе показывает мне своей указкой на бейс, но я все смотрю на алеф. Говорит мне ребе: «До каких пор ты будешь смотреть на алеф?» Говорю я ребе: вы же сказали, что алеф будет у меня прямо в голове, а я вижу, что он не двигается с места. «Почему — потом скажу, — отвечает ребе и показывает мне своей указкой на бейс. — Он как ящик, а внутри точка»,— и велит мне прокричать: «Бейс». Я кричу: «Бейс» — ребе показывает мне гимел и далет. Далет — он как крючок, hей — с отсечённой ножкой, вов — просто палочка, зайн — это сгорбленная палочка, хес — он как ворота, кривой куф — с горбатой спиной, ламед — с длинной шеей, мем — с открытым ртом. Дальше идёт кривой нун и длинный нун, фей и длинный фей, цадик и длинный цадик. Когда я дошёл до длинного цадика, я начал смеяться. Спросил меня ребе: «Что ты смеешься, мальчик?» Я ему ответил: «кривой цадик — он, наверное, хромой, а длинный цадик — вы, наверное, хотите сказать — высокий цадик?» Сказал мне ребе: «Откуда ты знаешь, что бывают цадики?» Я ему ответил, что мама мне рассказывает истории о хороших евреях и цадиках. А моя мама стоит рядом и кивает головой, что это правда. Так ребе дошёл со мной до конца, и я подумал, что я уже свободен. Но он снова своей указкой начал указывать, в обратном направлении: таф, шин, рейш, куф и так до алефа. Но для меня пройти обратно уже ничего не стоило, потому что я знал все буквы, и кривые и длинные. Когда я дошёл обратно до алефа, на меня стали сверху падать конфеты. Я поднял голову и хотел посмотреть, кто же это бросает? Но ничего не увидел. А ребе сказал мне, что это кинул божий ангел. Я хотел спросить у ребе: «Как же тогда они упали сквозь крышу и сквозь потолок?», — но не спросил этого, поскольку я уже много раз слышал от моей мамы, что о Боге не нужно спрашивать никаких вопросов, и что Бог всё может. Поэтому я не спросил и тут же стал собирать конфеты. И не успел я ещё их собрать, как ребе сказал мне: «Мальчик, видишь, все буквы теперь у тебя в голове». И я услышал, как ребецн говорит моей маме: «Я смеялась над вашим мальчиком и говорила, что его нужно ещё качать в колыбельке, но теперь я вижу, что вы ему должны радоваться — он будет хорошим учеником». И я видел, что ребе тоже мною доволен. Однако я не долго проучился у этого ребе, но не потому, что не хотел учиться, а потому, что заболел. Я простудился, поскольку ходил всё время с босыми ногами. И как я слышал из рассказов моей мамы, потом, когда я выздоровел, у меня было воспаление лёгких. А тогда мама говорила, что болезнь я схватил от сглаза. Но я всё же был доволен, потому что заболев, я избавился от ребе с таким гадким именем. Когда я выздоровел, меня уже не пускали ходить в хедер до второго срока начала занятий, то есть до исхода Суккота. Но в этот раз меня отдали другому ребе — Давиду Солдату. Он таки на самом деле был солдатом, побывавшим на военной службе. Много раз рассказывал, как его мучили во время службы. Ребе мне очень понравился: высокий, с чёрной бородой. В хедер к этому ребе я уже ходил один. Во-первых, потому что мне ребе нравился. Во-вторых, потому что мне купили ботинки, правда, не новые, но всё же лучше, чем ходить босиком. Это была первая пара обуви, которую я одел на свои ноги. Я ходил и красовался в них, как будто это была модная вещь, хотя мне было ясно, когда не холодно, лучше ходить босиком.

Пришёл я в хедер. Ребе спросил: «Чей ты? Как зовут твоего отца?» Я сказал ему: «Моего отца зовут Шолем-Эле». Зачем он спросил, как зовут моего отца, я не знаю, он ведь знал, что я сын Шолема-Эли, ведь в местечке все дети знали всех взрослых и все взрослые знали всех детей, ну, а меламед уж точно знал всех мальчиков. Я помню, что Давид-меламед спрашивал у меня самого в синагоге, когда был Суккот, чей я и хожу ли я уже в хедер. Я ему сказал чей я, и что в хедер я ещё не хожу. Потом я видел, как он разговаривает с моим отцом. Потом он меня спросил, как меня зовут, и умею ли я читать. Говорю ему, что знаю алеф-бейс. Но он всё-таки разложил алфавит, такой бумажный, не наклеенный на доску. Казалось, что он был покупной, потому что буквы были очень яркими. Спросил он меня, знаю ли я, как зовётся первая буква. Ответил я: «Алеф, бейс, гимл, далет...» — так и до конца. Не ожидая, пока ребе скажет мне прочитать назад, сам прочитал назад: «Тав, шин, рейш, куф...», и так до алефа. Тут ребе показывает мне на комец и говорит: «комец-алеф — «о», комец-бейс — «бо»...». Тут я уже понял, что комец-гимл — «го», комец далет — «до», и так я рассказал до конца и обратно, до алефа. Затем ребе показал мне пасех-алеф и сказал мне, что пасех-алеф — это «а», пасех-бейс — «ба» и так далее. Ребе уже не потребовал от меня повторять всё, и так же было с сеголом и с хириком и с хойлемом и с мелопм и с шуруком и с цейре. Очень скоро я уже выучил весь алеф-бейс. Затем ребе велел мне идти играть. Я познакомился с мальчиками: двух я уже хорошо знал, а остальных восемь мальчиков я знал чуть-чуть издалека. Это было так: первый вопрос — о себе, второй — как тебя зовут, и как зовут папу и маму, есть ли братья и сёстры и где живешь. Старшие мальчики ещё до этого начали молиться, ребе им время от времени подсказывал слова. Затем, когда они закончили молиться, я увидел, как один взял уголёк из печи и сделал на полу избы маленький кружок, вытащил из кармана брюк пуговицу, положил её вдалеке от круга и подтолкнул. Второй мальчик тоже достал из кармана пуговицу и подтолкнул её. А потом снова первый. И так до тех пор, пока первый не затолкал свою пуговицу в кружок. Тогда он забрал себе обе пуговицы. Это означало, что он у второго мальчика выиграл пуговицу. Я заинтересовался, что это за такая игра с пуговицами и думал, когда шёл домой, что дома я тоже раздобуду пуговицы. Но когда я пришёл домой, спросили у меня, что я выучил в хедере. Наверное, ответил я им, что я уже знаю весь алфавит. А я сильно хотел есть и попросил маму, чтобы она дала мне поесть, а потом стал искать, где бы отодрать пару пуговиц. Затем пришёл отец, и мама подала на стол ужин. Я поел и хотел уже продолжать дальше искать пару пуговиц. Но тут меня позвал хозяин квартиры, где мы жили, и велел мне сесть возле стола. Я думал, что он хочет дать мне что-то, что можно положить в рот. Тут он берёт и кладёт на стол сидур, говорит мне: «Слышал я, как ты хвастался перед мамой, что ты хорошо учишься», показывает мне на бейс и спрашивает: «Как это называют?» — Бейс, — говорю я ему. — А что после бейс? — спрашивает он меня. — Рейш, после рейш — вов, а после него длинный каф, — говорю я. — А что под бейсом? — Комец, получается — «бо». — А что значит вов с точкой, знаешь? — Так это мелопн, а мелопн-рейш значит «ру», и с длинным кафом вместе это «борух». Тут он меня спрашивает ещё слово — «ато». Говорю я: «Пасех-алеф — «а», комец тав — «то», вместе — «ато». Дальше два йуда, перед под первым йудом шва — это две точки друг над другом, и ещё под вторым йудом — комец. Я уже хотел сказать «Йейо», но он указал мне, что не так я говорю, что это слово Адоной. Я говорю ему, что ребе меня ещё этому не учил. Он меня похлопал по плечу, и говорит маме и папе, которые тоже стояли у стола: «Ваш сын будет хорошим мальчиком».

Вообще у Давида Меламеда проучился я один срок, то есть до Песаха. За это время я выучился молиться и начал Хумеш. Хумеш ребе начал со мной учить с главы Ваишлах. Хумеш мне давался без труда, потому что я часто слушал, как ребе учит Хумеш со старшими мальчиками. Я уже заранее знал перевод многих слов, например «Вайдабер» значит «И говорил», «Вайомер» — «И сказал», «Адоной» — Бог, и ещё много слов. Так я сам выучил много слов. Потом ребе мне объяснял то, чего я не знал, и я так учился до Шмини. Потом ребе начал учить тому же второго мальчика. И этот мальчик сидел и слушал, как я учу, и ещё как до меня учился один из старших мальчиков. Но он так и, ни выучил у ребе, ни слова. И ребе сказал ему: «Крестьянская ты башка! почему же Шлёмка все эти слова сам знает, а ты то же самое уже не раз слышал, но не знаешь ни одного слова?!». Я почувствовал себя таким довольным от этого комплимента, что мне сделал ребе. И придя домой рассказал маме с гордостью, что я уже учу Хумеш и знаю лучше всех. Так я хвалился перед мамой. Мама мне пожелала: «Дай бог, мой мальчик, сможешь хорошо учиться и станешь раввином». Отца ещё не было дома, когда я пришёл из хедера. После, когда папа пришёл домой, и мы поужинали, позвал меня хозяин квартиры, где мы жили и тужили. Почему я говорю «жили и тужили», а не «жили и не тужили»? Потому, что когда-то тот, у кого не было своего дома, должен был снимать квартиру, и таки жить и тужить. Я вам потом немного расскажу о квартире, где мы жили и тужили. Хозяина звали Изроэль Каспер. Почему его прозвали Каспером я не знаю, в местечке у нас таки были Касперы, всего одна семья. Но фамилия у него была Иоффе. И когда Изроэль Каспер позвал меня, я уже понял, почему: я видел, что он взял с полки Хумеш и положил его на стол. Он велел мне найти, где я учил. Я  поискал и нашел. Он сказал мне: «Я слышал, как ты похвалялся перед твоей мамой, что ты можешь читать лучше всех, ну давай, я послушаю, правда ли это». Я начал читать с Вайехи, и был Бэшалах, когда он сказал «Хватит, хватит, довольно!» И всё это было то, что я учил в хедере, то есть до Шмини. Я видел, что папа с мамой стоят рядом и довольны моим чтением, и Израэль Каспер, который меня проверял, тоже доволен. Взял он меня за ухо, но не сильно, и сказал моему отцу, он назвал его по имени: «Шломо Эли, вы должны знать, что из вашего Шломке вырастет илуй», — достал из кошелька две копейки и дал их мне на конфеты. Я убежал счастливый, но мне хотелось узнать, что это значит, что я стану илуем. Я спросил у мамы: «Что значит ''илуй''?», — и она мне ответила: «Станешь большим ребе». Почему я спросил у мамы, а не у папы? Потому что дети более привязаны к маме. Отец был человеком отстраненным, он мало говорил с детьми. Я думаю, что вам интересно вырос ли из меня великий рав или нет? Об этом я позже расскажу.

А сейчас я расскажу немного о том, кто был мой отец. Почему не о матери? Потому что в то время у женщин не было равных с мужчинами прав (по-правде говоря, у мужчин в то время тоже не было прав, я имею в виду в политическом отношении). Именно из-за этого, когда кто-либо спрашивал, чей я, говорили что я мальчик Шолема-Эли, а не Хаи-Сары. Поэтому я и расскажу о моём отце. В тот год, чего я сам не помню, но о чём мне рассказывала мама, на мою Брис-Милу выпили ведро водки — это двадцать бутылок. Почему выпили так много водки? Не потому, что я был первенцем у своих родителей на десятый год после их свадьбы, как иногда бывало. Я был у своих родителей уже четвёртым ребёнком. Думаете, может я был первым мальчиком? — тоже нет. У меня есть старший брат. И был ещё один, самый старший, которого больше нет. Я помню, как к моим родителям несколько раз приходил пристав с двумя десятниками, чтобы конфисковать наши домашние вещи. Потому после смерти брата отец не выписал его из метрической книги, а когда пришло время призыва, за то, что мертвый не явился на призыв, моего отца оштрафовали на триста рублей. Но, к своему большому сожалению, пристав уходил ни с чем. Об этом вы позже узнаете. А пока я расскажу о той водке, что выпили на моей Брис-Миле. Так было потому, что мой отец работал у самого большого богача в местечке, которого звали Арье Файкин. Работал мой отец в его конторе. Вы думаете, наверно, что он был бухгалтером? Вовсе нет, это была контора, где торговали водкой. Арье Файкин арендовал винокурню, которая находилась неподалеку от местечка у графа Бучинова, поскольку евреям было нельзя самим владеть производством спиртного, но готовое спиртное евреи всё-таки могли продавать. Вы уже знаете, что отец работал в конторе, где торговали спиртным. Думаете, что отец на самом деле был продавцом? Нет, он в рыночные дни помогал взвешивать, а деньги брал другой. Кроме того он убирал в конторе. Еще зимой он топил печи, ходил за керосином, заправлял лампы и зажигал их, когда приходила ночь. И ещё много таких мелких работ, что нужны были людям. Поэтому отец получал большую плату — 10 рублей в месяц. В те времена это была на самом деле хорошая плата, и всё местечко отцу завидовало, то есть бедняки со всего местечка. Ну, раз отец был в водочной конторе у Арье Файкина, вы думаете, он там взял много выпивки? Вовсе нет, все было не так: Арье Файкин сам велел дать ему много водки, и поэтому мой отец его сделал сандаком. Потому, что в старые времена было принято, что когда у бедняка рождался сын, положено было устраивать Брис-Милу, сколько бы это ни стоило. Поэтому бедный еврей обращался к богатому, и давал ему почетную роль сандака, а это считалось у евреев исполнением важной заповеди. А за это богач обычно давал 3 рубля. Поэтому мой отец тоже отдал эту важную заповедь Арье Файкину.

В местечке нашлись злые языки, и сказали Арье Файкину, что Шолем Эле живёт очень хорошо, и, наверное, это не от честного заработка. А Арье Файкин сразу становился настоящим врагом, если кто-то начинал хорошо жить, ему больше нравилось, когда люди мучаются. Понятно, что Арье Файкина не пришлось долго уговаривать, и он лишил отца этого хорошего места. Это случилось в 1886 году. С этого и начались те нехорошие годы, которые я уже помню. Вначале отец пошёл пешком в местечко Сиротино — там жил ребе, к которому приезжали люди и спрашивали совета, что делать в жизни. Ребе давал каждому копейку на удачу. Наверное, ребе моему отцу тоже дал копейку на удачу. И как я помню, что бы мой отец ни делал, удача просто танцевала перед ним! Первым делом отец продал избу, в которой он жил в те хорошие годы. Дали за дом 180 рублей. Отец решил, что нужно тут же купить другой дом, но поменьше, за 100 рублей, а 80 рублей ему останутся на организацию дела, чтобы жить на него. Ведь ребе дал ему копейку на удачу, и он стал более удачливым! Но на продажу не оказалось дома. Пришлось снять квартиру и платить за неё. А ещё нужно жить на что-то, а отец не работал совсем, я думал только о том, что ему следует делать. Пока он не придумал купить лошадь с телегой и начать ездить в деревню с небольшим количеством галантерейного товара, ведь жители села жили совсем неплохо. Но как обычно, не так легко дело делается, как сказка сказывается. Лошадь он купил до того, как купил телегу: один человек ему обещал продать упряжку, но потом передумал. И пришлось искать, где купить другую. А пока проходила неделя, другая, а лошадь нужно кормить, и самим тоже нужно есть. Ну, наконец, в один прекрасный день всё было готово. Ящик с галантерейным товаром тоже был закуплен и отец уехал в деревню. В каком доме он не предлагал купить, отвечали ему: «Это мы уже купили. Был у нас один старый знакомый, мы у него покупали». Вы думаете, что отец привёз товар обратно домой? Так нет, в то время, как он заходил в дома, спросить не нужно ли чего им, погреться или помолиться, пока он не вышел из дома, у него отпирали замок ящика с товаром и забирали то, что там лежало. Так было несколько раз, и более того, кто-то выбил из колеса клин, который держал колесо на оси, чтобы оно не свалилось. Когда отец немного отъехал от деревни, колесо отвалилось. А приподнять телегу, и надеть обратно колесо у него силы не было. Так он промучился несколько часов и не смог его одеть обратно. К тому же была зима, и было холодно стоять на одном месте. Была пятница — короткий день, и нужно было идти домой на Шабес. В общем плохо дело. Так он простоял там пока деревенские крестьяне не стали возвращаться назад в деревню из местечка. Уже наступили сумерки. Отец попросил их, чтобы они сжалились и помогли ему надеть колесо. Они надели ему колесо и умудрились вставить палку вместо клинышка. И он смог поехать домой. Но до дома было ещё очень далеко. Тем временем началась сильная метель, и снегом занесло дорогу. К тому же было уже темно. Наконец лошадь упала в канаву, что шла вдоль дороги, а телега перевернулась. Стало ещё хуже, и из местечка в деревню уже никто не ехал. Поскольку это была пятница, то в это время евреи уже закрыли лавки, никто ничего не покупал и не продавал, поэтому те крестьяне и поехали домой. Отец попробовал вытаскивать телегу из канавы, но это был бесполезный труд. В конце концов, он освободил лошадь от телеги и поздно ночью пришёл домой. Вы можете представить, что дома было с мамой, когда отец вернулся. Мама уже решила, что его убили разбойники или загрыз волк. Наконец, когда отец оказался дома, он был таким замерзшим и продрогшим, что не мог сказать ни слова в ответ маме, когда она начала спрашивать его, что с ним случилось. Больше он об этом почти ничего не говорил, кроме того, что «Лучше я сломаю себе ногу, чем поеду в эту деревню!» И лошадь не удалось привести домой, её потом нашли мёртвой. А телегу вытащили и притащили домой, когда уже было воскресение. Понятно, что это тоже было не просто так и стоило денег. Что делать дальше? Отец стал думать. Наверное, ему кто-то дал совет, чтобы он купил ещё лошадь и небольшую бочку, а телега уже была, и начать возить воду. Бог в помощь, и у него была копейка, которую ему дал ребе на удачу. Так он и сделал: купил лошадь с бочкой. Но нужно было иметь, кому возить. Воду в местечко привозили, а люди платили водовозу два раза в год, в то же время, когда мальчиков отдавали учиться в хедер, это значит после Песаха и после Суккота. Но поскольку отец хотел начать возить воду посреди срока, то куда бы он не ходил, ему отвечали, что воду уже привозят. Но бог не бросает человека: обычно на каждой улице был кто-то, кто не заплатил водовозу, и сам носил воду. Правда, тому, кто сам носил воду, скорее всего, было нечем платить. Но было это в середине зимы, и носить самому воду из реки было нелегко, а колодцы высохли: во-первых, потому, что была сухая осень, а во-вторых, потому что зимой был очень сильный мороз.

Возили мы воду до Песаха, каждый день ведра два воды. Заработали за это время один рубль, наверное. Отец нашёл самую малость клиентов. С бочонком воды он крутился по всему местечку. Но это была мелочь. И то, что его богатые клиенты не платили ему — тоже мелочь. Иногда мальчишка (скорее всего нееврейский) вытаскивал затычку из бочки, и вода выливалась, пока он заносил воду в дом, это тоже мелочь. Однажды лошадь провалилась в канаву, что идёт по сторонам улицы — в то время улицы были не мощеными, и поэтому вырывали канавы, чтобы воде было куда уходить. А сверху укладывали доски. А когда лошадь наступила на доску, она проломилась. Наверное, из той избы выбежали люди и дали отцу пару хороших тумаков. Но это тоже из мелочей. Но отец всё ещё держал при себе копейку на удачу от ребе. Постепенно он стал замечать, что лошадь очень часто сходит с середины дороги. Оказалось, что лошадь слепа на один глаз.

Что тут поделаешь, пришлось эту лошадь заменить: отдал лишних пять рублей и взял другую лошадь. Вторая, то бишь уже третья, лошадь была с двумя глазами. Зато у неё было три ноги. Вы думаете, у неё отрезали одну ногу или она родилась трёхногой? Не в этом дело, как бы плохо отец не разбирался в лошадях, заметил бы что у лошади три ноги. У лошади было таки четыре ноги, но одна из них была больной. Когда отец запряг лошадь в повозку и начал ездить к реке за водой, увидел, что лошадь хромает на одну ногу. «Немного хромает, чуточку, но всё же заметно», — подумал отец. Но когда он залил воду в бочку и велел лошади ехать с берега, сказала лошадка: «Нет, не могу я, у меня больная нога» И отцу пришлось вылить воду назад в реку, развернуться и приехать домой пустым. Ну, вот что было дальше: отец думал, что он сможет ещё два месяца развозить воду. А когда река откроется, будет настоящий заработок для того, у кого есть лошадь: торговцы, которые торгуют зерном, всё что они купили за зиму, везут по реке в Ригу. Поэтому нужно было возить с их складов на реку. Отец решил, что нужно ещё раз поменять лошадь. Увидев торговца лошадьми, он его поругал немного, что он его два раза обдурил, а тот оправдывался, что сам он тоже не знал. «Ну, вы же сами видели, как я ездил верхом на лошади. Она ведь тогда не хромала, — так ответил торговец лошадьми, — а сейчас у меня есть лошадь, не лошадь, а лев!» — так сказал торговец и показал отцу эту хорошую лошадь. Но отец не понимал совсем в лошадях, несмотря на то, что он покупал уже четвёртую лошадь. Поэтому отец сказал торговцу: «Я полагаюсь на вашу совесть». Начали торговаться за лошадь. Он хотел 35 рублей, но за эту лошадь отец заплатил 25 рублей. Отец думал, что он вернет ему ту лошадь назад, а тот заплатит ему 10 рублей. Но торговец о той лошади и говорить не хотел. Вкратце, та лошадь ушла у отца в пустую. Ни работать на ней, ни забить и получить шкуру. Получил отец за неё 5 рублей. А потерял тридцать и купил хорошую лошадь. На этот раз торговец таки смилостивился и продал хорошую лошадь. Это уже наверняка было благодаря копейке от ребе! Но только уж началось везение, так оно тут же и ушло. Однажды отец уехал на реку и залил воду в бочонок, но лошадь, хоть и хорошая, понесла она с берега вместе с бочкой с водой. Но как только лошадь оказалась на льду, она провалилась сквозь лёд и оказалась в воде. Но к счастью это было не в поле и не ночью. Прибежало много людей, и спасли отца, который тоже уже был в воде. Пытаясь помочь лошади, отец тоже провалился. Лошадь люди тоже спасли. Но отец сильно простудился и больше не мог возить воду. А лошадь отец решил продать, как только он выздоровеет. Поэтому он велел маме каждый день давать лошади есть столько, сколько нужно лошади. И когда здоровье у отца стало немного лучше, он пошёл посмотреть на хорошую лошадь, что как лев. Он надеялся, что за то время, пока он не работал, она стала как два льва. Но лошадь лежала и не желала вставать перед своим хозяином. Вот что было: во-первых, отец нашёл в стойле, где стояла лошадь, отодранную и приставленную обратно доску, так чтобы было незаметно, что доска оторвана. А во-вторых, главное, что была протоптана тропинка в снегу. А в другом дворе жил некто по имени Майне Моте. Почему его прозвали Майне Моте? Потому что жена его сразу после их свадьбы хотела похвалить своего мужа, а говорила она немного нечетко, и сказала она: «Майне Моте» потому, что его имя было Мотя. Короче, жена Майне Моти каждый день караулила, когда лошади будут давать, есть, и каждый день забирала у лошади еду. Это была на самом деле хорошая лошадь. Но всё же лошади не дано разума чтобы говорить с хозяином. И она ничего не говорила, пока хозяин не нашёл её лежащей мертвой. Понятно, что очень жалко было умершую от голода лошадь. Горевала вся наша семья, то есть отец с матерью и трое их детей, я был самым младшим. Вот вы и узнали о смерти лошади. Это была самая лучшая лошадь, и последняя. Потому что уже было не на что купить лошадь. На самом деле ещё были деньги, чтобы купить пятую лошадь, но отец видел, что кроме покупки лошади нужно было жить на что-то и за жилье платить, а для лошади тоже нужно было платить за стойло. Поэтому отец подумал, что нужно искать более лёгкий заработок. Чтобы это была не тяжёлая работа, решил он в этот раз стать процентщиком. А в местечке как раз был один человек, который нуждался в деньгах. Это был Тадойбе-сапожник. Что это за имя такое Тадойбе? Его обычное имя, которым его называли в синагоге, было Хаим-Лейб. Но он был деревенским сапожником, а крестьяне не могли выговаривать Хаим-Лейб и звали его Тадойб. Так и стало его имя Тадойб. Вот Тадойб-сапожник и нуждался в деньгах. На что ему могли быть нужны деньги? У него была своя собственная мастерская и свой дом. Но человек никогда не бывает доволен. Хотелось ему строить второй дом рядом с первым. И вот что было сделано: поставили четыре стены и крышу. А остальное, то, что обычно нужно в доме, было не на что закончить. Тадойбе услышал, что отец хочет ему дать денег под процент. Он повстречал отца и сказал, что ему нужны деньги и на что ему нужны деньги: «Вот мне нужно закончить мой дом, а мне не на что. Поэтому можешь ли ты дать мне в долг пятьдесят рублей? Я закончу дом, а вместо процентов я пущу тебя жить в старом доме без квартирной платы». Но на это моему отцу посоветовали не верить Тадойбе-сапожнику на слово, а написать письменный договор и взять вексель на деньги. Так и было сделано. Написано было в договоре так: «Я, Хаим-Лейб Гликман беру в долг у Шолема-Эли Пука пятьдесят рублей, и я обязуюсь ему вернуть деньги не позднее чем через шесть месяцев ровно. И за то, что я с помощью его денег завершу свой новый дом, я беру обязательство сдать свой старый дом Шломо-Эле Пуку на срок в двенадцать месяцев без квартирной платы». И за деньги он дал вексель на пятьдесят рублей. Он закончил свой дом и пустил отца с его семьей и имуществом в свой старый дом жить и тужить. Я говорю тужить, потому что мы там прожили не двенадцать месяцев, а шесть лет, и каждый день и каждую ночь мы там таки тужили и плакали. Если бы я мог нарисовать план дома, вы бы поняли, что это был за дом. Но я вам о нём немного расскажу. Размер его был два метра с улицы и два с половиной метра со двора. Это всё вместе с кухней — это печка, совсем небольшая. Между печкой и уличной стеной умещалась маленькая кровать. Возле кровати стоял столик, тоже совсем небольшой. А рядом с кроватью стоял топчан — это такая твёрдая кровать, только пошире. Ширина у топчана была как у софы. Вот и вся мебель. Я спал вместе с отцом на топчане. К топчану доставляли две табуретки, а между табуретками доска. Старшая сестра спала вместе с мамой на кровати, а самый старший брат спал на печи, но ему приходилось сворачиваться калачиком — колени его были прямо у головы. Мы думали, что брат никогда не сможет выпрямиться, ведь он очень редко слезал с печи: боялся, что я или сестра займём печку. Так было зимой. А летом он, кроме как ночью, больше не спал на печи. А теперь о высоте дома. Мы с сестрой и отцом могли свободно ходить по дому, не беспокоясь. Это потому, что отец был невысоким, и сестра тоже была невысокой, и сам я, если честно, не такой большой. Когда мы там поселились, мне было семь лет, сестре — десять, а брату — тринадцать. Первые несколько лет брат ещё мог свободно ходить по дому, но последнюю пару лет, когда мы там жили, брат уже не мог свободно ходить. И моя мама тоже не могла ходить свободно. Что значит свободно и несвободно? Это значит ходить и не бояться удариться головой о балку, что была поперек под теми двумя балками, что были вдоль дома. Мама очень остерегалась, потому что была высокой. Но по пятницам, когда пекли халу или грели чолнт, мама всё же забывала что нужно наклонять голову. И брат тоже, когда он стал больше, часто «целовался» с балкой. Вот какая была высота нашего дома. Теперь об окнах. Окон было два в доме: одно на улицу и второе во двор. Окно на улицу было четырехугольным (квадратным), с четырьмя стеклами размером четверть аршина каждое. Во двор тоже выходило четырехугольное окно, тоже с четырьмя стеклами, но размером чуть меньше. Никакого настила на полу не было в доме. Не потому, что он развалился — изба так и была построена без пола. Поэтому мама была избавлена от мытья полов. Раз в год в канун Песаха мама выгребала мотыгой верхний слой земли, приносила с берега реки песка и посыпала им. А целый год, каждый канун субботы, мама немного сметала сверху и досыпала чуть-чуть песка. Стены в помещении были такими же с виду, как и снаружи: круглые брёвна, а между ними виден высушенный мох. Но местами стена была заделана всякими тряпками, которыми заткнуты щели, чтобы не проникал холод. Вот такой был план нашей квартиры. Почему мы там прожили шесть лет, а не один год? Потому что хозяин дома не хотел возвращать пятьдесят рублей, которые он одолжил у отца. Он всё время просил подождать ещё немного, а потом ещё немного. И так до тех пор, пока не прошло два года. Когда отец уже понял, что он над ним смеется, отец предъявил в суд вексель. Когда пришло время и вызвали в суд, хозяин квартиры всё отрицал, как будто он не одалживал денег, не давал векселя и это не его подпись. В результате вышло, что он был прав, а отцу ещё полагался большой штраф за то, что он подделал подпись и хотел обманом получить у невинного человека деньги. Вероятно, отцу дали совет обратиться выше, а к векселю приложить письменный договор, который он подписал. Отец так и сделал. Вышестоящий суд был не в Бешенковичах, а в Лепеле. Там, во втором суде, он тоже отрицал свою подпись. Но тогда его стали спрашивать: «Живут ли у тебя в квартире?» или «Жили ли у тебя в квартире, за которую требует денег?» — и ещё несколько подобных вопросов. Он отвечал: «Да». Потом спросили, сколько мы платим за квартиру, и он не знал что ответить. Но потом сказал, что отец ничего не платит за квартиру. У него спросили, сколько времени ему не платят. Ответил он, что все время, которое мы живём в квартире, мы ему не платим. Спросили у него: «Что же ты не выгонишь его через суд?» Он промолчал. Тут ему предъявили письменный договор и спросили, писал ли он такой договор. Пришлось уж ему подтвердить, что он написал договор. Тогда сравнили подпись в договоре с подписью в векселе. И поскольку они совпали, суд признал, что отец прав и отцу дали «Исполнительный лист» — так назывался документ на взыскание денег. Что делать если он не отдаст денег или может нечего ему отдавать? Тогда нужно взять судебного пристава и идти описывать. В избе у хозяина можно было взять не больше, чем было у моего отца в то время, когда пришёл пристав описывать имущество за штраф, который назначили моему отцу за то, что мой старший брат не явился на призыв, поскольку умер, когда ему было полгода. Но ведь у хозяина ещё был дом, можно было бы описать дом. Но тогда в местечке будут говорить, что Шолем-Эле отобрал у бедного еврея его дом, и это было бы ещё хуже. Короче, хозяин стал упрашивать, чтобы не описывали его вещи, а он будет частями отдавать. Так и произошло — в первый раз он отдал пять рублей, что уже было хорошо, и пообещал каждый месяц отдавать по пять рублей. Отец был очень доволен. Но когда пришёл второй месяц отдал он не пять рублей, а один рубль. И так он платил два года по рублю в месяц, пока не выплатил двадцать пять рублей. А потом он устал платить. Но в то время, пока он платил, это сильно раздражало хозяйку дома. И когда хозяин приносил рубль, каждый такой день, приходила хозяйка и била окно, и не только летом, но и зимой тоже. Можно себе представить, как тепло становилось в доме, потому что и когда стекло было целым, четверть воды застывала на столе. Так мы и прожили со слезами шесть лет в этом доме, много что ещё есть рассказать. Но я всё же начал рассказывать о семи нехороших годах, что пришли после хороших лет. Сколько было хороших лет я не знаю, ну, а о «хорошей» квартире я уже рассказал. Но нужно было что-то есть. Отец всё занимался взятием процентов, но для жизни этого было недостаточно, а работы не было. А если раз в месяц на пару дней кому-либо из торговцев в местечке требовалась пара чернорабочих, то сбегались голодные люди со всего местечка, каждый отталкивал другого, и тот оставался. Поскольку моего отца первым отталкивали, он всегда оставался без работы, а дома никогда не было куска хлеба. Но как может жить человек всё время без еды? У бога не спрашивают, как он может кормить червя, что живёт под камнем, и человека он тоже может прокормить. Через два дома от нас жил меламед Мойлех Ушачер, это значило, что он родился в местечке Ушачи. Его жена, имя её — Сара, одно из имен праматерей наших: Сары, Ривки, Рахили, Леи. И была она достойна иметь такое имя. Эта Сара обычно заходила к маме под предлогом вроде: «Нельзя ли одолжить? Нужно сделать, то что купила на Шабес». Это было в четверг вечером. Она видела, как сидят дети с заплаканными глазами. Спросила у мамы «Почему дети плачут?» и сделала вид, что не понимает. Мама молчала не в силах отвечать. Из глаз начали катиться слёзы, и она едва смогла выговорить «Уже третий день, как нет ни кусочка хлеба». Тут Сара не присев ушла, а через минуту она возвратилась и принесла кусок хлеба, примерно на два фунта и сказала маме: «Вот я вам займу кусок хлеба» и ушла. Мама сказала ей: «Пусть это вам зачтется как мицва!», а слёзы лились не каплями, а струями, как при сильном дожде. А потом у меня с остальными детьми была большая радость — мама даёт нам куски хлеба, себе берёт немножко хлеба и оставляет кусок отцу. А утром, то есть в канун Шабес, Сара Мейлех, жена меламеда, не сидела, сложа руки. В середине дня она пришла, но уже без предлога, и развернула скатерть с большими кусками хлеба, и не чёрного — был там серый и совсем белый с тмином, а ещё две маленькие халы, немного картофеля в фартуке и 15 копеек мелочи. Так я увидел, как бог может накормить человека. И так было не один раз, та самая благочестивая еврейка Сара приходила так несколько раз в году. Сейчас мне ещё помнится вкус холодного сырого гороха, который Сара принесла утром в воскресенье, что у неё остался от субботней трапезы. Я никогда не смогу забыть ощущение вкуса, которое было в то время. Сколь бы хорошее блюдо я не ел теперь, не чувствую такого вкуса. А все те годы, что мы прожили в хорошей квартире, еда наверно была очень вкусной.

Но не об этом я хочу рассказать, главное — это о моём хедере. У Давида-Солдата я проучился не больше чем один срок и начал Хумеш с главы Бешалах. Старый хозяин, где мы раньше жили, высказал обо мне мнение, что я стану «илуем». Так что я расскажу о моей дальнейшей учёбе. От Давида-Солдата меня забрали не потому, что он плохо учил, а потому, что было нечем платить меламеду. Но мальчика всё же следует отдавать в хедер. Отдали меня в Талмуд-Тору к Янкелю-Эле Халату. Почему его прозвали Халат? Очень просто — потому что он носил ситцевый халат. Какого цвета был этот ситец трудно разобраться, поскольку он был самых разных цветов. Полы были того же цвета, как и нюхательный табак, но с блеском. Верх рукавов того же цвета, поскольку ими он вытирал нос от табака, который он всё время нюхал и чихал. Обычно он вытирал полами халата, но когда он шёл по улице в хедер или из хедера, он вытирал рукавом — летом он не носил штанов, и поднимать на улице полу халата было бы нехорошо. Поэтому вытирал он нос верхом рукава. Под плечами халат был белым как известь, а посередине — чёрным. А в самом низу он был такого цвета, как мокрая глина. Это было опять таки от вытирания, потому что он постоянно тёрся о печку, которая была в Лехевицкой синагоге, там где был мой хедер. Вообще-то печка была белой, но внизу она была закопчённой, поэтому так и получилось: верх был белым, а низ — чёрным. Самый низ — из-за того, что улица, где жил ребе, была постоянно грязной, хоть летом в самую жару, хоть зимой в мороз. А ещё на халате было полно заплат и дыр. Из-за всего этого мне захотелось выяснить, из какого ситца был этот халат. В тот момент ребе принялся бегать за учениками с железной кочергой в руках. Но мальчишки были лучшими бегунами чем ребе, и ребе не удалось никого достать кочергой. Это была таки божья милость, что ему не удалось достать никого из детей, а то бы не пришлось бы больше учиться. В то время, пока он гонялся за детьми, у него загнулся вовнутрь воротник, и стало видно, что изнанка воротника – в красный цветочек. У моей мамы был платок, который она носила на голове, в точно такой же цветочек, как халат. Мама называла его «турецкий платок», так что ситец халата, наверно, тоже был турецким. Но всё это не было важно, а важна учёба. Он находил в сидуре где нужно было читать. Потом, когда кто либо говорил с ошибкой, он велел этому мальчику повторить. Мальчик снова говорил с той же ошибкой. Ребе злился и начинал кашлять, а кашлял он всегда очень долго и сильно, и становился красно-синим, а прыщики, которых было полно его лицо, светились как красные огоньки. К тому времени, когда ребе хорошо откашливался, выплюнув целую реку мокроты, все дети уже уходили от стола и ребе снова их собирал. Когда дети усядутся вновь у стола, ребе уже засыпал, потому что он уже сильно устал, усаживая детей, потом откашливаясь и снова усаживая детей. И неудивительно, что он засыпал, ведь он не спал целыми ночами, но не потому, что он сидел и учился, а потому, что кашель не давал ему спать. Вот так я и учился, каждый день и каждую неделю, все три года, что я у него занимался: то есть не три года, а три лета, ведь зимой я сидел дома, потому что нечего мне было надеть на ноги и на тело. Так я потихоньку забывал то, что выучил в хедере у Давида Солдата. А мама видела, что я почти не могу молиться, потому что я зимой не ходил в хедер. Поэтому мама велела мне молиться дома. А мама умела молиться, поэтому она понимала, когда я говорю слова с ошибками. А тем временем мне уже исполнилось двенадцать лет и приближалось время Бар-Мицвы, а я не мог молиться. Сильно болело у мамы сердце от этого и она упрашивала того самого меламеда Мейлеха Усачера, у которого была жена – хорошая и благочестивая еврейка, чтобы он меня выучил молиться, понятно не в то время, что он преподает в хедере. Но он каждый раз отказывался заниматься со мной одним. В то время у него был родственник-сирота, и он тоже приходил ему на день и он проверял, как тот молится. И он сказал моей маме, чтобы я приходил в то же время, и я, таким образом, проучился у него два срока, то есть лето и зиму. В ту зиму я уже сам потратился на пару ботинок из своего собственного заработка. Но сначала это у меня было не как заработок, а как исполнение мицвы.

Был у нас в местечке один слепой по имени Эле-Моше. Он каждую пятницу проходил через местечко, чтобы собрать себе сколько-нибудь на жизнь на неделю. У Эле-Моше Слепого раньше был племянник, который водил его. Но его племянник вместе с его матерью уехал в Витебск. Поэтому бедняга ходил в одиночку, а в местечке с двух сторон каждой улицы были канавы, и часто случалось ему в эти канавы падать. Мне однажды пришлось это увидеть и помочь ему подняться, и я не дал ему дальше идти одному. Он мне сказал: «Пусть тебе это зачтётся, как мицва», а я это действительно сделал ради мицвы. Потом, когда я его провёл по всему местечку и довёл до синагоги что у нового рынка, потому что у той синагоги было его место жительства, он достал десять копеек и дал мне. Но я не взял, потому что решил, что если я у него возьму денег, то потеряю мицву. На следующую пятницу я уже пришёл к нему до того, как он вышел, чтобы ему не дай бог не случилось упасть в канаву. И я с ним проходил весь день. И когда я его привёл назад в синагогу он снова достал десять копеек и дал мне. Я не взял, потому что я тогда не выполню заповедь. Он говорит мне: «Мицву ты уже исполнил, а это чтобы ты собрал себе на пару ботинок», потому что он знал, что я хожу босым. Я ему ответил, что раз я не потеряю эту мицву, то он должен это оставить у себя, потому что у меня дома я это не сохраню. Так и стало: деньги копились у него. За десять пятниц отдал он мне рубль с двадцатью копейками, и мама купила мне пару ботинок. Теперь у меня была обувь, и я мог уже ходить зимой учиться к меламеду Мейлеху Ушачеру, а ещё мне не нужно с Эле-Мойше было ходить босиком. Спасибо ему, и пусть ему это будет засчитано как мицва! Ребе меня таки выучил молиться без ошибок, а за каждую ошибку, что я говорил, он давал две, а иногда три пощечины, когда я все ещё не понимал, что за слово написано в сидуре. Теперь я могу читать еврейскую газету, и немного писать на идиш он тоже меня научил. И за это я ему благодарен. Таким вот я стал «илуем».

А теперь я расскажу несколько слов о том, что происходило с моим отцом. Те семь плохих лет прошли. Ведь Бог одной рукой наказывает, а второй рукой милует. И Бог таки опять вспомнил о моём отце, поговорил с Арье Файкиным чтобы тот взял его снова и дал ему заработать на кусок хлеба. Всё же Арье Файкин был очень твёрдым человеком и не позволял себя уговорить, раз прошло так много времени. Но если Бог чего либо захочет, тут не поспоришь! Чего не может Бог сделать? Ведь бог смог создать небо и землю, и всё то, что находится в мире вместе с таким множеством богатых и ещё большим числом бедных людей. Вероятно, это он дал Арье Файкину совет. У Арье Файкина было три водяных мельницы. Что сделал Бог? Он сделал зиму очень снежной. А когда пришла весна стало очень много воды, и в одной из мельниц унесло плотину, что удерживала воду. Потом, когда вода спала, нужно было её снова строить. В обычных рабочих не было недостатка. Но Арье Файкину понадобился человек, чтобы следил за постройкой. И Арье Файкин наконец смягчил свое жесткое сердце, смиловался над моим отцом и послал одного из своих служащих позвать его. Но отца уже не было дома. Каждый день, только лишь помолившись, он уходил в местечко в надежде, что вдруг у кого-то удастся выпросить какую работу. Но когда Арье Файкин позвал его, мама и я с ней побежали в местечко, разыскали отца и послали его к Арье Файкину. Дома стало весело. Прождали его до ночи, но отец не вернулся домой, и мама не знала в чём тут дело. Рано утром мама ушла к Арье Файкину спросить об отце. Ей сказали, что его отправили в Кривин, это четыре километра от местечка, там где сломалась мельница. Там он пробыл до субботы. Когда мама узнала, что отец уже работает на Арье Файкина, она пошла в мучную лавку к Арье Файкину и попросила чтобы ей одолжили пока полпуда муки. Ей тут же достали и дали. Конечно, муку нельзя прямо взять и поесть, но всё-таки стало весело. Мама пошла к соседке и заняла два фунта хлеба, ведь уже было видно с чего отдавать. Рано утром, когда мама затопила печку, первым делом она взяла из квашни два куска теста и испекла два хлебца. Это был для меня как бы кусок радости, когда я начал есть этот хлебец ещё горячим. Сидеть у стола я не мог — радость поднимала меня на ноги. И мама плакала от радости и говорила: «Ой, вот какой Бог у нас!» И я тоже думал, что это от Бога.

Так начались следующие хорошие годы. В этот раз у Арье Файкина сердце стало совсем другим. Когда на мельнице закончился ремонт, отец боялся, что он его тут же уволит. Но у Арье Файкина были дела кроме мельниц. Баня, которая была в местечке, тоже принадлежала Арье Файкину. И как раз в это время умер банщик, который сидел в бане и брал плату за баню. Но поскольку жена банщика осталась вдовой и у неё были две девочки, никак нельзя было её увольнять. И когда топили баню для женщин, вдова банщика каждый раз там сидела в бане. Баня топилась два раза в неделю: в четверг для женщин в пятницу для мужчин. В те дни, когда топили для мужчин, Арье Файкин посылал отца сидеть в бане. А в остальные дни недели он был у него дома, на случай если понадобится сделать что либо, что Арье Файкин не сможет поручить русскому служащему. Такую вещь, например, как доставить бутылку вина «Кармель», потому что нееврею нельзя было тогда трогать бутылки с вином, если при этом не было еврея. Это было совершенно недопустимо, и сам я не знаю, почему так было. Или если Арье Файкину нужно было что-то передать раввину: во-первых, раввин не понимал ни слова по-русски, а во-вторых, не всё можно было русскому работнику доверить, как, например, вопросы ритуальной чистоты и тому подобные вещи. Поэтому Арье Файкин, самый большой богач в местечке, рассчитал что оно того стоит и платил отцу его зарплату. Зарплата была рубль и двадцать копеек каждую неделю с первого дня, когда отец ему понадобился на мельнице, все годы, что прожил Арье Файкин. И ту же работу, что он делал у Арье Файкина в последний год, осталась у него при наследнике, что сменил Арье Файкина, и он платил ему те же деньги. В последние годы Арье Файкин выстроил свою собственную синагогу. Во-первых, потому что он ни с кем ни ладил в синагоге, куда он раньше ходил молиться. Во-вторых, потому что ему приходилось ходить в неё и топтать местечковую грязь. А так он мог иметь у себя возле дома синагогу. А в-третьих, почему он должен платить за каждую вещь? А остальные богачи уже знали, что ему нравится, например «Психойс hорн» или «Ор Заруа» — это на Йом Кипур, а на Симхат-Тора он любил «Веитен Леха». А целый год люди тоже не могли оставаться ни с чем, то есть другие богачи, даже Шолем Мойскес, который специально предлагал очень высокую цену, тоже оставался ни с чем. Например, за «Ор Заруа» во всех синагогах платили до трёх рублей, а Шолем Мойскес торговался до 25 рублей. Поэтому он решил, что своя синагога будет ему стоить намного дешевле, и так и сделал. В то время, когда Арье Файкин выстроил свою синагогу, отцу уже не хватало работы. В синагогу нужно было два раза в день таскать воду, топить там печь и приносить дрова, зажигать лампы, убирать снег и делать другую подобную работу. И когда он заканчивал работу в синагоге, он постоянно был дома у Арье Файкина. Зарплата не повышалась за все годы. Но когда случилось однажды отцу заболеть воспалением легких, и он проболел четыре недели, и ещё много раз за все эти годы, когда отцу случалось заболеть, за время болезни Арье Файкин не платил.

Ушли в воспоминания те семь плохих лет, насколько жизнь стала хорошей, когда он платил рубль и пятьдесят копеек в неделю. Но понятно, что с этого нужно было платить за жильё, нужно было покупать дрова, а об обуви и одежде нечего было и думать. Вот, в общем и всё об отце. О том, когда я начал немножко зарабатывать, я уже рассказывал, как я зарабатывал по десять копеек каждую пятницу. И о том, что первым делом мне мама купила ботинки, я уже тоже рассказал. А ещё ведь нельзя зимой ходить без верхней одежды, а мне нужно было ходить днём учиться к Мейлеху Ушачеру. Мама подумала, что из её старого пальто, что она получила в наследство от её матери, можно для меня сделать пальто. Мама и сама могла хорошо шить, но кроить она не умела. Поэтому мама со мной пошла к Мене-Лавочнику попросить, чтобы он сделал кройку. Он уговорил маму, чтобы ему отдали это сшить. Мама согласилась и заплатила за работу 40 копеек. Почему я говорю Мене-Лавочник, а не Мене-Портной? Потому что он таки был лавочник, но на то время, когда река замерзала, он становился портным. У него не было машинки и утюга тоже не было, ничего кроме ножниц. Но ему не нужна была ни машинка, ни утюг, потому что он шил руками, а моё пальто было хорошо и без утюга. Он говорил, что он шьёт так ровно, что не нужно гладить. Так что у меня теперь было и пальто. Тем временем я заработал ещё денег и мне нужны были брюки, потому что те брюки, что мама сшила мне годом раньше из старых отцовских брюк, что он больше не мог одеть, на мне порвались, и невозможно было их дальше чинить. И поскольку я уже немножко зарабатывал, и у меня были деньги, мама купила два аршина вельветина на брюки. К тому же у меня скоро должна быть Бар-Мицва, это значит мне исполнится 13 лет и я должен был начать ходить в синагогу. Поэтому я попросил маму, чтобы она сама не шила штаны, а отдала их шить портному, потому что мне хотелось, чтобы они были сделаны с боковым швом. Мама сказала отнести к Шломке-Портному. Я принёс ему материал, и он с меня снял мерку. Когда я спросил, когда будет готово, он ответил, что к субботе. Но я забыл спросить у него, какую главу будут читать в ту субботу, когда будет готово. Я спросил, сколько будет стоить шитье. Он ответил, что пятьдесят копеек. Я с ним не торговался. Мама мне говорила, чтобы я с ним торговался, но я не умел торговаться. Я пришёл в пятницу за брюками, нужно спросить, готовы ли они, но я стеснялся. Но портной сам понял, зачем я пришёл, и сам сказал, что ещё не готовы, будет готово после субботы. Я опять не спросил после какой субботы. Так прошло много суббот и скоро уже был Песах и я к тому же у меня скоро Бар-Мицва. Я сильно вырос, но когда я приходил к Шлёмке-Портному я не говорил ни одного плохого слова, потому что я был очень застенчивым. Пока портной сам не вспомнил обо мне и не скроил их и не дал своей жене Мушке их сшить. Я пришёл в последнюю пятницу перед Песахом и увидел, что жена портного шьёт мои брюки вручную, а не на машинке. Тут я сильно разозлился, я знаю, что моя мама тоже может хорошо шить вручную, зачем же я тогда отдавал шить портному? Брюки должны были быть сшиты машинкой! Но всё я это подумал про себя, сказать портному об этом я не смог. А тем временем что-то подгорело на печке, портниха от брюк бросилась к печке: брюки на скамейке, а она ушла к печи. Я тут же беру брюки и смотрю, прошит ли боковой шов на машинке или нет. Тут я вижу, что он прошит и я уже доволен. Портниха же оставила иголку с ниткой воткнутой там, где она шила. Я беру и сажусь на скамейку, как она сидела, кладу одну ногу на другую и беру штанину, которую она шила, нахожу шов и прошиваю половину шва. Тем временем портниха управилась у плиты и собралась продолжить шов, но тут она увидела, что я уже прошил его. Она посмотрела, как я прошил его, а он лучше, чем у неё. Тут она взяла шитьё, отнесла к портному и показала ему. Портной посмотрел, удивился и спросил у меня: «Где ты научился так хорошо шить?» Ответил я ему: «Я смотрю, как мама шьёт». И я услышал, как он говорит своей жене: «Если б он учился на портного, из него бы вышел хороший портной». Я тогда ещё не понимал в чём разница между плохим и хорошим портным, если было сшито машинкой, то мне это было хорошо. Тут портной повернулся ко мне и спросил: «Ты хотел бы учиться на портного?» А я уже много раз дома слышал, как мама говорила папе, что должно быть дело: «Что он всё ходит попусту, у него уже скоро Бар-Мицва! Что толку, что он водит Эле Моше Слепого? И совсем плохо, что не все знают, что он его водит ради мицвы. В чём тут толк? Нужно понять, как его сделать каким-то работником». Отец ей отвечал, что он уже говорил и с тем и с этим, но все хотят денег вперёд, один требует двадцать, другой двадцать пять. Первый, правда, из жалости согласился уже на 15 рублей: «Где взять 15 рублей ты знаешь? Из платы Файкина в рубль и пятьдесят копеек в неделю можно ли накопить 15 рублей? И отдать под залог за 15 рублей тоже нечего. Да и если бы было что отдать под залог за 15 рублей, кто бы это тебе дал. Когда я отдавал рубль под залог, то приходилось ходить по всему местечку, а к тебе выходят со слезами до тех пор, пока ты это выносишь. Поэтому что ты от меня требуешь? Сходи и попробуй договориться с кем-нибудь!» Мама отвечала, что это положено делать хозяину дома (Ведь тогда у женщин не было равных прав с мужчинами). Так я увидел, что мама очень хочет, чтобы я стал работником. Поэтому я ответил портному, что я бы очень хотел. «Раз ты хочешь, то скажи своему отцу, чтобы он после Субботы пришёл мне, я хочу с ним поговорить о тебе». Я уже был чуточку доволен, не потому, что я стану работником, а потому, что я не мог видеть, как у мамы болит сердце от того, что я ничем не занимаюсь. Так и было, после Шабес отец пошёл к Шлёмке-Портному. Разговор начался, как и у всех: «На три года, первый год вы мне платите 25 рублей за обучение, на второй год я ему даю 15 рублей и на третий год я ему даю есть и 10 рублей вдобавок к еде». Но когда отец услышал, что тот хочет 25 рублей, он сказал: «Спасибо», — и собрался уходить. Но портному самому хотелось, чтобы я пришёл к нему учиться. Он отца вернул и стал ему предлагать скидки: «Вы знаете, пусть на самом деле будет 15 рублей, и ещё, если у вас нет сразу, пусть будет три платежа». Отец и на это не смог согласиться, тогда он скинул ещё 5 рублей. В общем, отец дал своё согласие на 10 рублей и на два платежа. Первый — два рубля, потому что отец знал, что у меня было 2 рубля моих заработков, что давал мне Эле Моше Слепой каждую пятницу по 10 копеек, а деньги были у Эле-Моше. А портной очень хотел, чтобы я уходил к нему учиться и тоже дал свое согласие. Отец пришёл домой и рассказал маме, что он договорился с Шломкой-Портным на три года, за первый нужно ему дать 10 рублей, но не за раз, а сначала нужно ему дать 2 рубля, а там посмотрим. А на второй год он заплатит 10 рублей. А на третий – 25 рублей. Мама была очень довольна и я тоже. Рано утром, первым делом помолившись и съев кусочек хлеба, я пошёл на работу. Мама говорит мне: «В добрый час! Во-первых, слушайся хозяина, а во-вторых, смотри, хорошо учись работе!» Я сказал маме: «Хорошо, я буду усерден в работе». Когда я пришёл, портной предложил мне присесть. Я присел и подумал, что он скоро начнет учить меня шить. Но он взял на руки своего мальчика, который у него появился на десятый год после свадьбы. Все эти годы, хоть это и не помогало, он каждый год ездил к Ребе. И в последний раз Ребе дал ему совет, чтобы он написал свиток Торы. Понятно, что он сам не мог писать свиток Торы, а должен был платить за это деньги. Так он приехал от ребе и начал писать свиток Торы. И как только сойфер написал пасук «Пру урву», его жена Мушка понесла ребёнка и у него родился мальчик. Вот он проснулся и стал плакать. Сказал мне хозяин: «Иди, покачай его немножко» Я помнил, как мама говорила мне, что первым делом я должен слушаться хозяина. Я его послушался, стал возле колыбельки и качал, качал и качал его. Но он кричал всё громче и громче, а хозяйки не было в доме. Хозяин велел мне, чтобы я взял латунную ступку с пестиком и начал греметь. Я послушался его снова, но это тоже не помогает. Портной велел мне, чтобы я взял его на руки. Я слушаюсь его и беру его на руки, он кричит, и я не знаю, что мне делать. Тут я почувствовал, что стало мокро – ребёнок мне «обновил» брюки Я не мог его положить, потому что ребёнок плакал, а ещё вдобавок к этому я почувствовал себя плохо и с меня начал литься пот. С трудом я дождался того, как пришла хозяйка и забрала у меня ребёнка. Я думал, что теперь уж портной будет показывать мне, как шить. Но нет, хозяйка сказала мне: «Слушай, ты, наверное, помогаешь своей маме чистить картошку? Возьми и почисти несколько картофелин, ты тоже будешь есть картошку». Ну, что же делать, нужно же слушаться. Начал я чистить картошку и чистил её, пока она не успокоила своего мальчика и не покачала его немного. Потом она позвала меня качать его и говорит: «Тихонько-тихонько качай его, и он заснет». Вот что я выучил в первый день. Во второй день, я думаю, портной уже начнет мне показывать, как шьют. Но опять то же самое – снова качать ребёнка. А ещё возьми ведро и помогай хозяйке таскать воду из колодца, и ещё подобная работа, каждый день другая: нужно было помогать хозяйке таскать бельё на реку и с реки, и воду с реки, зимой – на палках вместе с хозяйкой, а зимой – на санках. И так проходил день за днем, всё одно и то же. Портной мне ещё велел следить за работой, ходить к Саре-Гите в магазин за нитками или за кнопками. И очень часто ходить к кузнецу Давиду Гершину в кузницу, чтобы нагреть утюг. И когда я ходил в кузницу с утюгом, первым делом Давид Гершин меня приглашал к меху. Поскольку я был маленького роста, я не мог сам дотянуться до шнура и он доставал для меня шнур. А я уже стоял возле меха и качал. И я чувствовал, что у меня отнимается от усталости рука, потому что мех был слишком тяжелым для меня. К тому же я был очень маленького роста, поэтому было для меня это очень тяжело. Но как говорили мои родители, глаза боятся, а руки делают. Так что я не оставлял утюга не нагретым, и из последних сил стоял у мехов. Что делал кузнец Давид Гершин? Он клал утюг в сторону и говорил, чтобы я поторапливался. А я уже чувствовал, что уже совсем запыхался и едва мог выговорить «Реб Давид Гершин! Уже, наверно, можно греть утюг!» Чуть погодя он брал утюг и ставил его возле огня. А когда я, наконец, дожидался того, что утюг становился горячим и приносил его портному, тот мне давал второй утюг и я должен был идти греть его. Но это было еще не все, я расскажу, что нужно было делать с ним по дороге. Я опять шёл в кузницу. Всё было хорошо, когда было сухо на улице. Но в первый раз была очень большая грязь, так что лошади на этой улице застревали вместе с телегами и не могли сдвинуться. Я шёл и нёс горячий утюг на ухвате, споткнулся и не смог удержать утюг и он упал с ухвата в грязь. Я едва смог найти утюг в грязи, и он был весь в грязи и остывший. И я опять иду в кузницу и снова к мехам и думаю, как же донести его горячим к портному. И много раз случалось, что портной не мог дождаться утюга, сам приходил в кузницу и начинал кричать на меня и спрашивать, что меня так сильно задержало. Но кузнец Давид Гершин отвечал ему, что он задержал меня у меха. Таково было обучение работе: или помогать хозяйке в её делах или утюг греть. Вначале мне совсем не нравилось качать его ребёнка, но потом, когда я попробовал какого это греть утюг, я был уже готов весь день качать ребенка. А когда я приходил домой, мама меня расспрашивала, учит ли меня портной работе. Если бы я говорил правду, это бы наверное маму расстроило, а во-вторых, как можно доносить на хозяина? И я считал, что раз уж мама сказала мне, чтобы я слушался хозяина, то мне лучше немного помолчать, потому что иначе мне нужно было бы рассказывать, как он меня учит работать, а это уже была бы ложь, а даже если от человека требуется сказать ложь, все равно нельзя никому лгать, особенно родителям. Поэтому я молчал об этом. Но мама поняла мое молчание и однажды пришла к портному спросить, хорошо ли учусь ремеслу и спросила, что я уже могу шить. Я сказал, что я ещё ничего не умею. Портной перебил меня и сказал маме, что он ещё совсем ребёнок, нельзя же посадить такого ребёнка сразу за работу. Должен он сначала посмотреть, как работают. Когда он потом поставит меня работать, мне будет легче. Так вот почему мне нужно было смотреть, как кузнец Давид Гершин бьёт своим молотом по наковальне! И в доме мне нужно было смотреть, как спит мальчик, или помогать хозяйке во всяких делах. А когда у меня все же выдавалось несколько минут свободного времени и я смотрел, как он шьёт, я понимал столько же, как петух в руках, когда им крутят на Капойрес. Так прошло целое лето, и когда пришёл сезон тёплой одежды он мне начал в первый раз показывать, как нужно держать иголку в руке и дал мне кусок жёсткого меха чтобы я набил руку. И когда я уже смог держать иголку и пользоваться наперстком, он стал давать мне шить мех. И целую зиму ничего кроме меха я не шил. А когда работа с мехом закончилась и началась летняя работа он начал мне показывать, как шить брюки из вельветина. Что бы он мне ни показал, я делал эту вещь, и ему нравилась моя работа. А мне его работа не нравилась, шитьё его было грубым. А когда я однажды сказал об этом маме, она мне ответила: «Пока нужно выучиться тому, чему он может научить, потом выучишься лучше» А мне всё равно хочется лучше, нужно мне бросать этого портного и идти к другому. Но ведь тогда нужно опять работать год бесплатно, а этот портной мне за второй год должен будет заплатить 10 рублей. А главное, что отец об этом не захочет и слушать, и сам я этого не сделаю без его согласия. Поэтому я уже доволен, что портной начал меня учить работать. И я уже могу шить вельветовые брюки, могу пришить подкладку, сделать рукав и ещё разные мелочи. Но что касается жизни, то пришла беда: у меня появилась болезнь, которую ни один доктор не может вылечить. И это не такая болезнь, что ощущается заранее, или чувствуется только при работе или только при ходьбе по улице, или только во время еды, становится плохо, но остаешься в том же положении. Но когда приступ – это намного хуже. Потому что когда человек просто падает, его можно привезти в сознание холодной водой или нашатырным спиртом. Но во время приступа этой болезни даже доктор не может привести в сознание, пока он сам не пройдёт. Болезнь эта называется падучей, и никто не знает в чем её причина. Первый раз это случилось, я был дома у портного. Когда портной это увидел, он, не понимая что это было, тут же прибежал и рассказал об этом моим родителям. Люди побежали и привели доктора Юнгихерца. Когда я пришёл в себя, я увидел что мама стоит рядом со мной с заплаканными глазами. И с ослабевшим от горя голосом она сказала мне «Сыночек мой!» и стала меня целовать. Я не понимал, что со мной произошло. Вскоре это повторилось в доме портного, в то время когда я стоял возле стола и гладил. Я упал, а утюг с горячими углями упал на меня. Хорошо, что портной был дома, схватил утюг и смахнул с меня горячие угли, а то бы я обжёгся. И я совсем ничего не чувствовал, не видел и не помнил. А потом мне портной рассказал об этом. Поэтому так получилось, что мне пришлось прекратить работать. Во-первых, портной не хотел, чтобы я был у него дома, потому из-за этого могли случиться всякие несчастья. А во-вторых, я пугал его мальчика. Так я перестал работать. Как же я тогда стал портным? Это благодаря тому, что мой отец таки хорошо устроился и был на хорошем счету у Арье Файкина. Ни один портной не хотел меня брать на работу, но в месяц перед Пейсахом или перед Рош-Гашоне меня кто-нибудь просил помочь, но все из простых портных: Моте Михль или Файце-Портной.

Так что я работал месяц, не смотря на часы, до двенадцати часов, а то и до двух ночи. И в субботнюю ночь я работал, то есть после Маарив сразу за работу. За месяц работы мне платили два рубля, а больше трёх или четырёх месяцев в год у меня не выходило работать. Я зарабатывал в год шесть или восемь рублей, одежда у меня была. И не нужно было больше водить Эле-Моше Слепого.

Страница из рукописи воспоминаний.