Поиск по сайту журнала:

 

 Оглядываясь на жизнь моего отца, поздняя часть которой (последние 55 лет) протекала на моих глазах, а ранняя (первые 27 лет) встаёт из его собственных рассказов и разных семейных воспоминаний, историй и баек, я не могу не думать о том, как же всё-таки ему в ней везло, как часто ему улыбалась «госпожа удача».
Он родился в 1928 году, в начале второго десятилетия существования советской власти, когда революционная стихия уже несколько улеглась, вошла в берега. Его родители, мои дед и бабка, Хаим и Бейля к тому времени успели пережить германскую войну, революцию и гражданку, погромы, голод, разруху, испанку, сыпняк и бог знает что ещё, выпавшее на долю их поколения, но, слава Б-гу, уцелели, и, молодые, здоровые, полные сил, встретились, полюбили друг друга и поженились.

 

Отец был их первенцем, любимым желанным, выстраданным. Бабушка Бейля вспоминала, какими тяжёлыми были роды, как много крови она потеряла… строку из еврейской свадебной песни о том, что «наши дети стоят нам немало крови» она всегда воспринимала буквально. Вот вам и первое везение – могли погибнуть в родах и мать, и ребёнок, – какое уж там в Самохваловичах в 28-м году родовспоможение! – а не погиб, выжил, и не остался сиротой!

Дед Хаим был выходцем из большой и довольно зажиточной семьи – потомственные скотопромышленники, гуртовщики, мясники – все братья рослые, статные, светловолосые и голубоглазые – ничего общего с расхожим стереотипом слабосильного чернявенького еврейчика: кулаком могли быка завалить и не понимали, как может болеть голова – это же кость! К 28-му году от былого семейного бизнеса остался только род занятий: умения хорошо разбираться в мясе у них было не отнять, но можно было отнять всё остальное. Бывшие самостоятельные хозяева превратились в «лишенцев», ограниченных в правах за непролетарское происхождение. И всё же не были, по-видимому, братья Сагальчики такими уж «буржуями», и им в очередной раз повезло: ограничить в правах и навесить клеймо «лишенца» – это не то же самое, что раскулачить, выслать, посадить или, не дай Б-г, расстрелять, как нетрудовой элемент. И живы остались, и работали, что называется, по специальности, так что мясо в доме всегда было, и не приходилось подрастающим в семье мальчикам: отцу и его младшему братишке Арончику, – страдать от недостатка белковой пищи,  которой, как известно, если в детстве недодать, трудно вырастить ребёнка сильным, здоровым и умным. А мальчишки Сагальчики росли именно такими – старший отлично учился в школе. И даже зловещая тень 37-го года не накрыла семью, несмотря на явные связи с заграницей: отец бабушки Бейли и её старшая сестра ещё до революции эмигрировали в Америку, сестра вышла замуж, родила детей и осталась там навсегда, а отец заболел полиомиелитом и на костылях вернулся домой, но продолжал переписываться с дочерью, получал от неё посылки к праздникам – диковинного вида твердая копчёная колбаса осталась в воспоминаниях детства… Видит Б-г, в 37-м за такое запросто могли «замести», но – повезло.

Полоса везения резко оборвалась в июне 41-го, когда «своя судьба» одной еврейской семьи вдруг сменилась общей судьбой, одной на тысячи других таких же семей – судьбой быть уничтоженными в Минском гетто. Увечный дед Гирш стал одной из самых первых жертв: фашистские солдаты, пришедшие чтобы увести его и бабушку, сообразили, что на костылях ему проблемно будет дойти до места планового уничтожения, и убили выстрелом в ухо прямо возле дома. Белоснежная борода деда в луже алой крови, бабушка Гися в белых бурочках, которую уводят от трупа убитого мужа, и она зовёт внука: «Мейшеньке!», а он с двоюродным братом прячется на чердаке, и всё видит, и всё слышит сквозь чердачное окошко! Отец рассказывал мне об этом, когда я была уже взрослой женщиной, матерью своих детей. Раньше – не мог. И каждый раз рассказывал именно так – если можно так выразиться – кинематографично, как будто эти цветовые пятна в кадре: алое на белом, – всегда стояли у него перед глазами. И каждый раз рассказывая, он – человек отнюдь не сентиментальный, а даже весьма жёсткий, не мог удержать слёз, катившихся из глаз. Сейчас у меня стоит перед глазами этот кадр: отец, рассказывающий о гибели своих дедушки и бабушки, слеза, катящаяся по его щеке. И я с ужасом понимаю, что какие-то детали, что-то такое про двойные рамы в том чердачном окне ушли из памяти, а уточнить, переспросить уже не у кого, и это – навсегда. 

Убиты дедушка и бабушка. В большом погроме 2 марта погиб младший брат Арончик. Но и он сам, и родители живы, вышли из гетто, и попали в еврейский партизанский отряд Шолома Зорина. Так карты легли, быть может, всего лишь у 1-2 % тех, кто в 41-м оказался за проволокой минского гетто – и это ли не потрясающее везение в той непрерывной игре со смертью, когда главный и единственный выигрыш – просто ЖИЗНЬ.

Вот что пишет в своей статье «Еврейский семейный партизанский отряд Ш. Зорина» иерусалимский исследователь М. Швейбиш: «Находясь в гетто, евреи чувствовали себя обречёнными. И всё же, когда им удавалось бежать из него, они не считали себя уже спасёнными, так как не имели поддержки и сочувствия неевреев (за редким исключением). Выйдя из гетто, они ждали проводников, которые уводили их в отряды. Но бывали случаи, когда бывшие узники не дожидались проводников и уходили искать партизан. Не найдя партизан, они возвращались в гетто. В нём, они знали, их ждёт смерть, но, быть может, не сразу, на какое-то время она будет отодвинута. А вне гетто они будут уничтожены сразу, как только будут обнаружены. Единственное место, где евреи были бы частично в безопасности,— это партизанские отряды, куда их принимали не очень часто и не очень охотно. Чаще отказывали.

Одно из многих партизанских формирований, созданных на оккупированной земле Белоруссии,— семейный отряд 106, или отряд Зорина. В приказе по отряду № 36 от 3 октября 1943 г. указывается, что представители «Партии и Правительства 5 месяцев тому назад поручили командиру отряда тов. Зорину организовать семейный отряд для сохранения жизни еврейских женщин, детей и стариков, мужья, сыновья и отцы которых сражаются за свободу народов на фронтах Отечественной войны».

Это же утверждает и Феликс Липский в своём материале об отряде, опубликованном в 1994 г. Автор попал в отряд четырёхлетним мальчиком вместе со своей матерью из Минского гетто. Вот что пишет Ф. Липский: «Одним из первых приказов командира Барановичского партизанского соединения Василия Чернышева («Платон») было решение создать из разрозненных групп, бежавших из гетто, семейный отряд. Для этой цели из отряда им. Буденного выделили кавалерийский взвод во главе с Шоломом Зориным»).

Бывший боец отряда 106 Фейгельман в интервью для Яд Вашем предлагает другую версию возникновения отряда 106. Суть её заключается в том, что когда он, Фейгельман, выбрался из Минского гетто и добрался до партизан, то встретился с командиром партизанского отряда им. Пархоменко Семёном Гонзенко и стал просить его принять в отряд бежавших с ним евреев. Но командир отряда отказал, мотивируя тем, что его отряд не имеет постоянного лагеря, он передвижной и дислоцируется в небольших лесах. Гонзенко тут же посоветовал евреям отправиться в Налибокскую пущу, куда из его отряда убежал Зорин, его бывший командир разведки, а вместе с ним бежали ещё десять вооружённых евреев-партизан. Тот же Гонзенко объяснил, что те бежали потому, что в отряд евреев не принимали.

Согласно тому же Фейгельману, по лесам бродили еврейские женщины, старики и дети, и Зорин этого перенести не мог и решил бежать, чтобы создать такой отряд, где найдётся место для любого еврея. Автор воспоминаний утверждает, что Гонзенко отдал приказ найти дезертира Зорина и живого или мёртвого доставить в отряд для расправы.

История создания отряда 106 отразилась в официальных документах. В цитате, которая была приведена выше из рапорта, мы видим, что была задача «сохранить жизни еврейских женщин, детей и стариков». Далее в этом рапорте говорится, что в момент создания отряда уничтожение евреев в Минском гетто приняло массовый характер, фашистские захватчики вынесли смертный приговор всему еврейскому населению и еврейская молодёжь уходит из гетто, чтобы вместе с другими мстить нацистам, приближать разгром вероломного врага. Но из гетто удаётся уйти не только молодым, но и сотням женщин, детей и стариков, которые стремятся спасти свои жизни.

«Но боевые отряды не имели возможности,— читаем в рапорте,— принять такое количество неспособных к боевым действиям людей: женщин, детей и стариков, ибо это грозило ослаблением боеспособности».

Повторим ещё раз, что в лесах вокруг Минска беспомощно бродили группы евреев, которые не могли попасть по известной уже нам причине в партизанские отряды. В документе указывается, что, «учитывая сложившееся положение и руководствуясь приказом товарища Сталина о сохранении жизни советских граждан, находившихся на территории оккупированной местности, командование Сталинского соединения отряда им. Буденного... одобрило командира конного взвода отряда Будённого Зорина Семёна Натановича, разрешив ему и оказав содействие в организации национального отряда».

В документальной повести «Десятый круг» приводятся воспоминания Ефима Фейгельмана: «В апреле сорок третьего из отряда Буденного, входившего в состав бригады имени Сталина, был выделен кавалерийский взвод для сбора разрозненных групп населения, скрывавшихся в лесах от оккупантов. Так началась биография 106-го отряда».

Итак, мой отец, пятнадцатилетний подросток, вместе с родителями оказывается в еврейском партизанском отряде. Отряд – кавалерийский, евреи-кавалеристы – тоже полное расхождение со стереотипами! А они ещё называют себя «особым казачьим (!) еврейским отрядом», и даже песню отрядную сочинили: «Когда еврейское казачество восстало, то немцам сразу очень-очень плохо стало», – такой она мне запомнилась в отцовском исполнении. Кавалерия – это конечно не женщины, старики и дети, а боеспособная часть отряда – мужчины и юноши – диверсионная группа, мой дед и мой отец в их числе.

Сохранившиеся в памяти отцовские рассказы о его партизанском прошлом это в основном какие-то разрозненные эпизоды. Когда нам случалось принести в дом чернику, отец по ассоциации вспоминал, как много черники уродилось в то лето, когда немцы обложили их отряд в Налибокской пуще, и какой крупной она была, а больше кушать было нечего. Моей старшей дочери помнится рассказ её деда о том, как они в отряде варили на костре лошадиное копыто прямо с подковой, а я этой истории не помню. Отдельные эпизоды, полустёршиеся из памяти рассказы, не складываются в цельную картину, и я опять обращаюсь к работе  М. Швейбиша.

«Жизнь отряда была тревожной. 13 июля 1943 г. началась большая блокада Налибокской пущи, которая продолжалась до 6 августа. Командованию отряда удалось вывести людей из вражеского окружения благодаря хорошо действовавшей разведке. При этом, чтобы уходить налегке, пришлось выпустить коров и лошадей. Семейный отряд был легко уязвим. Нацисты знали это и стремились уничтожить отряд Зорина. У одного из убитых карателей партизаны нашли планшетку с картой, на которой было обозначено расположение отряда с такой пометкой: «Юден-отряд, маловооружен». Это произошло до начала блокады. Таким образом, евреи-партизаны стали готовиться к блокаде и к передислокации лагеря. Но сняться с места было трудно из-за детей и стариков.

Во время блокады спасением стал остров среди болот, носивший название Красная Горка. Попасть туда можно было только через трясину. Евреи-партизаны пилили лес, гатили дорогу, переходили по настланным бревнам, потом растаскивали их, снова пилили, гатили и так до самого острова. Каратели боялись лезть в трясину. После снятия блокады отряд вернулся в старый лагерь, где вновь собрали скот.

Во время перехода пришлось двигаться цепочкой, один за другим, до половины в воде. «Маленькие котомки с вещами, картошкой или сухарями пришлось выбросить в болото, ведь не было сил тащить детей вместе с вещами.

После снятия блокады 16 августа 1943 г. приказом № 022 М. Пелес был назначен командиром строительной группы. Перед этой группой была поставлена задача, которую в приказе определили как боевую, потому что выполнение её имело громадное значение для жизни отряда. Тот же приказ определил график работы: начало работы в 5 часов утра, а окончание в 9 часов вечера. Завершить работу было приказано к 12 часам дня 17 августа 1943 года. (Ефим Фейгельман вспоминает: «Зимой жили в землянках, вырытых в сохранившихся траншеях первой мировой войны, летом в шалашах. Конечно, не до комфорта было».) В конце мая 1944 г. командование отряда получило разрешение от вышестоящего руководства на создание диверсионной группы, которая сразу же начала действовать. (…)

В начале июля 1944 г. отступающие немецкие части подошли к Налибокской пуще, где находился отряд. Отрядная разведка донесла, что из Клетища по направлению к Красной Горке движется немецкий отряд в 200 солдат, преимущественно автоматчики. Была устроена засада из 25 бойцов. Другая группа партизан отряда заняла вторую линию обороны.

В 11 часов нацисты подошли вплотную к засаде. Завязался бой, который длился около получаса, пока у партизан не кончились боеприпасы. В этом бою были ранены командир отряда Зорин, командир взвода Марошек и боец отряда Макс Конюх. Были убиты 6 нацистов, 2 ранено, а 5-х взяли в плен.

Об этом же вспоминает Ефим Фейгельман: «Шестого июля сорок четвертого (Минск уже был освобожден) и приняли последний, неравный бой в районе хутора Борки. Из дальнего дозора передали: группа немцев движется в нашем направлении. Оказалось, разведка. За ней шла хорошо вооружённая группа гитлеровцев, прорывавшихся на запад. Что делать? Открыть им дорогу? Ведь с нашими силами ставить заслон бесполезно. Решили сражаться до последнего. Бой выдался жестокий. Мы потеряли шесть бойцов, немцы оставили убитыми около сорока человек. Затем мы начали их преследовать. Помогли другие отряды. В итоге группа была уничтожена, несколько десятков фашистов взяты в плен. (…)»

Для того чтобы отряд жил нормальной жизнью, нужна была хорошо организованная хозяйственная деятельность. В отряде Зорина старались наладить эту форму деятельности, и не только для себя, но и для того, чтобы помочь соседним партизанским формированиям.

В приказах по отряду мы встречаем упоминания о различных должностях, которые свидетельствуют о развитой хозяйственной инфраструктуре. В отряде была должность начальника продовольственной части, заведующего скотным двором и др. Кроме этого, встречаем упоминания о строительной группе, о столовой, пекарне, колбасном цехе, мельнице, а так же о мастерских. Мастерские были разные, среди них сапожная и портняжная. Е. Фейгельман вспоминал, что у отряда было стадо коров в 50 голов и что это было большим подспорьем в условиях, когда из гетто к ним попадали люди, страдающие дистрофией.

Но и хозяйственная деятельность отряда часто сопровождалась боевыми действиями. Вот один из примеров. В ночь с 17 на 18 ноября 1943 г. группа бойцов еврейского отряда подъехала к деревне Дубнинки Ивенецкого района. На околице бойцы были остановлены постом польских легионеров, которые предупредили их о том, что в Дубнинках расположился польский отряд.

Узнав об этом, евреи-бойцы приняли решение в данную деревню не входить и направились в соседнюю — Собаковщину, расположенную в 500 метрах от Дубнинок, где приступили к выполнению своего хозяйственного задания. Уже было собрано полтора пуда ржи, полпуда овса и 2 рваные куртки. В это время крестьянин деревни Собаковщина Константин Воропай, возмущённый тем, что партизаны проводят сбор продуктов, побежал искать защиту у легионеров в Дубнинках и заявил: «Жиды грабят!»

Легионеры под командованием хорунжего польской кавалерии Наркевича окружили Собаковщину, в которой находились партизаны-евреи, и открыли пулемётный огонь. Бойцы еврейского отряда, не зная, что деревню окружили легионеры-поляки, решили, что попали под обстрел немцев или полицейских. Партизаны бросились к повозкам и лошадям, но пулемётный и ружейный огонь вынудил их отступить из деревни.

Через некоторое время, когда стрельба прекратилась, разведка донесла, что стреляли легионеры и что они увели лошадей и повозки. Тогда евреи направились в Дубнинки с требованием возвращения захваченных 4-х повозок и 6-ти лошадей.

Конные легионеры напали на евреев-партизан. Одному из них проломили череп, сломали руку, остальных избили, стремясь разоружить. Евреи оказали сопротивление. Но силы были неравными, и бойцам пришлось сдать оружие. Их связали и отвели в одну из изб, где над ними издевались остаток дня и всю ночь.

Утром следующего дня плененных бойцов по приказу Наркевича разделили на две группы: западников и восточников (то есть выходцев из восточных районов Белоруссии и западных, которые вошли в состав СССР после сентября 1939 г.).

— За что воюете? — спрашивал Наркевич у западников. Те отвечали ему:

— За Советскую власть!

Удары сыпались на них с новой силой. У одного из еврейских бойцов, Лени Оппенгейма, они спросили, не комсомолец ли он? Тот ответил, что комсомолец и что воюет за Сталина, за власть Советов. За это его жестоко избили.

Связав бойцов попарно, их повели через болото в лес, где расстреляли. Один из бойцов, Лев Черняк, упал и притворился мёртвым, но легионеры заметили это и ещё раз выстрелили в него. Пуля попала в фуражку. Он вновь уцелел и снова притворился мёртвым. Легионеры ушли. Этим воспользовались Черняк и раненый Абраша Теперь. Они добрались до своего лагеря и рассказали о смерти 10 евреев-партизан.
Феликс Липский называет десять имён погибших: Хаим Сагальчик, Лёня Фишкин, Ефим Раскин, Зяма Озерский, Гриша Чарно, Шолом Шолков, Михаил Плавчик, Лёня Оппенгейм, Израиль Загер, Зяма Аксельрод. В 1965 г. прах погибших был перезахоронен в г. Ивенец».

Хаим Сагальчик – это мой дед.

Сейчас, когда я читаю у Швейбиша (это единственный доступный мне источник информации) скупое бесстрастное описание трагических событий почти 70-летней давности, я вдруг осознаю, что мне безумно жаль всех участников этой истории. Деда, которого убили в тот день, и он никогда не узнал о том, что старший его сын выжил, что 12 лет спустя у него родилась дочь – я, внучка, не знавшая своего деда… Мальчика-комсомольца Лёню Оппенгейма, который умер с именем Сталина на устах,  и не узнал, как товарищ Сталин уже в 48 году, вскоре после победоносного завершения войны, начал решать еврейский вопрос в своей Советской стране. Но мне жаль и польского легионера Наркевича, у которого, несомненно, был свой счёт к Советской власти, и её, вероятно, олицетворяли в его глазах комиссары-евреи, вроде Когана-жида из поэмы Багрицкого:

«По оврагам и по скатам Коган волком рыщет,

Залезает носом в хаты, которые чище!

Глянет влево, глянет вправо, засопит сердито:

«Выгребайте из канавы спрятанное жито!»

Ну, а кто подымет бучу – не серчай, братишка:

Усом в мусорную кучу, расстрелять — и крышка!»

И то, что поквитаться за деяния тех комиссаров он решил именно с вот этими жидами, попавшимися ему в руки, тем более, что они тоже «за советскую власть!» – в этом есть только неумолимая логика истории, ничего личного. И даже крестьянина деревни Собаковщина Константина Воропая, возмущённого тем, что «Жиды грабят!», наверно, тоже можно понять: продукты были нужны его семье, может быть, его голодным детям, и их вовсе не хотелось отдавать чужим, да ещё и не своей крови.

Я задаю себе вопрос: почему еврейские партизаны, видя, что попались не немцам, которые, известно как поступают с юден, а полякам, так афишировали перед ними свою преданность Советам? Где была в тот момент пресловутая еврейская изворотливость, почему они, понимая, с кем имеют дело, не подчеркивали, что, как и те, воюют в первую очередь против немцев, против фашистов. Может, тогда их не расстреляли бы, ну, намяли бы бока, отняли бы рожь, овёс и рваные куртки, но отпустили бы? Но наверно, в людях, защищающих правое дело (которое в их тогдашнем понимании олицетворял Сталин) с оружием в руках, просыпается гордость, которая вытесняет, казалось бы, отпечатавшиеся в генетической памяти века унижений и вынужденной изворотливости? Или, может быть, они хорошо знали, что если бы, сохранив свою жизнь ценой отречения от ритуальной формулы «За Родину, за Сталина!», они вернулись в отряд без лошадей, без повозок и разоружёнными, им не поздоровилось бы от своих? В партизанском отряде дисциплина держалась тоже не на гуманизме и человеколюбии, и по части бдительности насчёт идейности личного состава всё было всерьёз.

Я не знаю насчёт мальчишек-комсомольцев, но уверена, что дед мой Хаим убеждённым сталинистом не был, мой отец рассказывал, что в семье Сталина называли не иначе как диБотес (сапоги), а его дедушка любил повторять «сталинс дор вил хобм курце ёр» («сталинскому поколению суждена короткая жизнь»).

Но к чему все эти мои рассуждения и домыслы? Случилось то, что случилось, дед и его боевые товарищи, выжившие в гетто, спасшиеся от фашистской машины уничтожения, погибли, преданные белорусским крестьянином, от рук польских легионеров. Меня пугает то, что, вместо того, чтобы просто и недвусмысленно ненавидеть убийц деда, я думаю о том, что все они, и жертвы, и палачи – все, по Б. Пастернаку, «тоже жертвы века», – я думаю: а не предаю ли я тем самым память своего отца, – но думать иначе у меня не получается. Но я очень хорошо понимаю, почему он вынес из своего жизненного опыта совершенно иные принципы. Я помню, как во время Шестидневной войны вся семья слушала «вражеские голоса» по приёмнику, как у отца блестели глаза от гордости за  евреев-победителей, и как он безапелляционно утверждал: «Хороший араб – мёртвый араб!» Я не принимала это в нём ни тогда, ни потом, мы жестко спорили, но каждый оставался при своём мнении. А могло ли быть иначе после того, что ему пришлось пережить? И в то же время в конце жизни он несколько раз ездил в Германию, и  никакой ненависти к сегодняшним немцам не было в его рассказах о путешествиях…

Впрочем, все эти рассуждения увели меня куда-то в сторону от рассказа о самом большом везении в жизни отца – ведь он тоже должен был быть в той группе бойцов еврейского отряда, которая отправилась в деревню за продовольствием в ночь с 17 на 18 ноября 1943 года, и пошёл бы, и погиб бы вместе со всеми, если бы не заболел чесоткой.

Об эпидемии чесотки в 106 отряде упоминается и в статье М. Швейбиша. «Ефим Фейгельман вспоминает: «Внезапно началась чесотка. Думали-гадали, чем лечить, и надумали. Взяли железную бочку, внутрь положили берёзовую кору, много коры. Разожгли под бочкой костёр, предварительно сделав в ней боковые отверстия. Оттуда потекла густая тёмная древесная смола — деготь. Намазали людей. И побороли чесотку».

И пока вымазанный с ног до головы дёгтем мой пятнадцатилетний отец лежал в землянке, его отец с группой ушёл на задание, с которого не вернулся. Да здравствует Sarcoptes scabiei – чесоточный клещ, если бы не он, произошёл бы ещё один разрыв в цепочке поколений – не было бы на свете ни меня, ни моих дочек, ни их будущих детей…  А с гибелью деда оборвалась ещё одна неначавшаяся жизнь. Бабушка Бейля была беременна, потеряв младшего сына в погроме, она снова ждала ребёнка. Но, после гибели мужа, не решилась его сохранить.

Когда в освобождённом Минске состоялся партизанский парад, в нём приняли участие и бойцы еврейского партизанского отряда 106. И мой шестнадцатилетний отец шёл там со своим боевым оружием – карабином за плечом.  Придя с тем же карабином за плечами в свой дом в Добролюбовском переулке и видя, что живущие в доме чужие люди уходить не собираются, он их недолго уговаривал – шарахнул прикладом по окну, и звон разбитого стекла поставил последнюю точку в разговоре. Мать и сын вернулись в свой дом, надо было снова начинать жить.

До войны отец успел окончить шесть классов, и учился, как я уже говорила, отлично, но после четырёх лет перерыва в учёбе переростком снова садиться за школьную парту? И он поступил в строительный техникум. Был, как партизан, принят без экзаменов. В первом своём диктанте по беларускай мове сделал 70 ошибок. А когда в следующем диктанте их оказалось уже только сорок, преподаватель сказал: «Поспехi ёсць, але пакуль што – дрэнна!» Эта фразочка у нас в семье употреблялась часто, а уж сколько раз в детстве я слышала её в свой адрес! Техникум он окончил с отличием, и с «красным дипломом» без экзаменов поступил в Политехнический институт. Примечательный выбор: не пошёл после техникума работать, чтобы сразу начать зарабатывать, сделать жизнь себе и матери хоть чуть-чуть полегче, а предпочёл учиться дальше. И речь вовсе не о продолжении «беззаботной» студенческой жизни. Все годы учёбы он и подрабатывал – в летние каникулы обязательно, а во время учебного года при любой подвернувшейся возможности, и делал мужскую работу в доме, например, заготавливал корм для коровы. (Корову Пролеску держали на паях с семьёй дяди и тёти, жившими во второй половине дома.) При такой жизни ещё пять лет грызть гранит науки в таком серьёзном ВУЗе, как Политехнический, это непростое решение. Традиционный еврейский подход: образование – высшая ценность? Уверенность в том, что способен достичь большего, нежелание зарывать талант в землю? Как бы там ни было, Политех он тоже закончил с красным дипломом и стал инженером-строителем. Сейчас слово инженер никакого ни то что пиетета, даже просто уважения не вызывает: инженеришка, нищенская зарплата – ассоциативный ряд примерно такой. А в те послевоенные годы?  Пожалуй, тогда оно ещё звучало иначе. Думаю, для бабушки Бейли – очень гордо: она, бедная вдова без образования и профессии, подняла сына и выучила на инженера практически одна! (Она была не совсем одна – после войны сошлась гражданским браком с Гришей Капилевичем, который тоже потерял всех своих близких – жену и четверых детей в гетто. Отчим был тихим незлым человеком, но пережитое так сильно надломило его  как личность, что можно было только предполагать, каким он был до войны, после же – просто никаким, не мужчина в доме, а тень человека. Таким его запомнила я, таким, по словам отца, он в их семье был всегда. И проку от него в доме было мало).

Я хорошо помню, как я, маленькая, жила летом в Рубежевичах на даче, которую мы снимали у пожилой польки Зофьи Викторовны. К моей бабушке с материнской стороны она обращалась не иначе как «пани профессорова», к маме – запросто: «пани Фреда», а к отцу: «пан инженер», и это было, знаете ли, весомо:  пан инженер – не хухры-мухры.

Свою трудовую деятельность он начал прорабом в 26-м строительном управлении 4-го Стройтреста, строил Камвольный комбинат, с 1954 по 1978 год работал «на линии»: вырос от прораба до начальника участка, а потом до начальника производственно-технического отдела, впоследствии перешёл на проектную работу, работал  ГИПом (главным инженером проекта) в разных проектных организациях, в частности, Белкоммунпроекте, в 1988 году вышел на пенсию, но ещё до 2009 года работал в различных строительных фирмах в должности ГИПа. За войну имел одну награду – медаль «Партизан отечественной войны», остальное – медали к годовщинам Победы, был мальчишкой, много не навоевал. В мирное время – масса грамот и благодарностей за высокие производственные показатели, за рацпредложения, «висел» на Доске почёта как «Лучший рационализатор треста», но других наград не имел – беспартийный «инвалид 5-й группы», он вообще очень скептически относился к карьерному (не путать с профессиональным!) росту, он его мало интересовал.

Отец гордился своей профессией. Когда он шёл со мной, школьницей, по городу (это случалось нечасто, просто бесцельных прогулок он вообще не признавал, а в городе, если направляешься куда-то с определённой целью, то, скорее всего, пользуешься транспортом), то не упускал случая сказать: а вот эти дома (это здание) я строил. Я, его единственная дочка, с выбором своей профессии определилась довольно рано – уже в 7 классе ходила в кружок «Юный медик» при мединституте, и он этому не препятствовал, не пытался «обратить в свою веру» (может быть, потому, что дочка – не сын), но когда я заводила свои неофитские разглагольствования о древнейшей, нужнейшей и благороднейшей профессии врача, он непременно замечал: а строитель – не менее древнейшая и уж никак не менее необходимая.

Он был настоящим инженером именно таким, о которых писал Александр Солженицын: «Инженер?! Мне пришлось воспитываться как раз в инженерной среде, и я хорошо помню инженеров двадцатых годов: этот открыто светящийся интеллект, этот свободный и необидный юмор, эта лёгкость и широта мысли, непринуждённость переключения из одной инженерной области в другую и вообще от техники к обществу, к искусству. Затем эту воспитанность, тонкость вкусов; хорошую речь, плавно согласованную и без сорных словечек; у одного немножко музицирование; у другого немножко живопись; и всегда у всех – духовная печать на лице».

В этой цитате – всё о моём отце, от первого до последнего слова, и это не пристрастный взгляд дочери. Блестящий интеллект, широту инженерной мысли и профессионального диапазона всегда отмечали все его коллеги, где бы он ни работал. Лучшее тому доказательство – его работа по специальности и на серьёзных должностях, таких, как главный инженер проекта, ещё в течение почти 20 лет после выхода на пенсию (окончательно уволился с работы в возрасте 81 с половиной года, уже будучи тяжело больным, за полгода до смерти). Причём работал он после выхода на пенсию в частных строительных фирмах, где, как известно, деньги считать умеют, и за прошлые заслуги никого держать не станут. А его не просто держали, а высоко ценили, и не только за знания и опыт, а за безупречную репутацию, которая в профессиональных кругах дорогого стоит, за то, что его подпись под проектом позволяла упростить многие согласования: все знали, что Сагальчик «фуфло» не подписывает. За несколько лет до смерти с ним произошёл такой случай. Фирма, в которой он работал, затеяла какой-то широкомасштабный проект, и отец эту затею поддержать отказался, сказав, что она бесперспективна и опасна для благополучия фирмы. Начальник вызвал его к себе и сказал: «Ну, Михаил Ефимович, любого другого я бы за это уволил». «Любого другого вы бы уволили, – ответил отец, – а я увольняюсь сам». И уволился. А назавтра ему, семидесяти…летнему пенсионеру, уже звонили из нескольких других частных строительных фирм:

– Говорят, вы уволились оттуда-то? Не пойдёте ли к нам работать?

И он пошёл в одну из этих фирм, и проработал в ней уже до смерти. А та, из которой  уволился, переживает не лучшие времена: то ли развалилась, то ли и вовсе кого-то посадили…

Боже, как я им тогда гордилась и как ему завидовала! У меня в то время тоже были неприятности на работе, но я точно знала, что меня, если я вздумаю уволиться, никто назавтра искать не будет. Я искала утешения в том, что не та профессия, не та система… Но в душе знала, что просто недотягиваю до его уровня.

Были в нём и природный артистизм, и тонкое восприятие искусства, и любовь к музыке, театру, настоящей литературе, особенно к поэзии. О том, сколько стихов разных русских и зарубежных поэтов знал наизусть Михаил Ефимыч, как любил читать их вслух, вспоминали многие молодые сослуживцы на поминках. Вспоминали с восхищением, но и с удивлением, видно то, что было типичным (по Солженицыну) для инженерной среды двадцатых годов, для современной среды стало скорее в диковинку. Я очень любила ходить с отцом в театр и в филармонию, у нас были схожие вкусы: духовая музыка, джаз, вечера поэзии. Он был лёгок на подъём, никогда не отказывался составить мне компанию, если вдруг «экспромтом» появлялись два лишних билетика на что-нибудь стоящее. И если у меня спрашивали: с кем вы идёте, Лидия Михайловна, я гордо и загадочно отвечала: иду … с красавцем-мужчиной.

 А чувство юмора у него было потрясающее. Он, как писал Фазиль Искандер, «издалека умел видеть смешное», причём при любых обстоятельствах. Когда в связи с тяжкими, но неизбежными хлопотами по организации его похорон мне пришлось посетить магазин похоронных принадлежностей, и я увидела в витрине надпись: «Трусы ритуальные. Изучение покупательского спроса», я не смогла, несмотря на скорбь, пройти мимо, не обратив на это внимание дочки со словами: «Смотри-ка, что тут, вот бы дедушка бы по этому поводу повеселился!» И она со мной согласилась.

И хорошую правильную русскую речь, «плавно согласованную и без сорных словечек» и, кстати, без певучих местечковых интонаций тоже хочется отметить, для выходца из среды, где говорили главным образом, на языке идиш, это не само собой разумеющееся. И ещё хочу особо сказать о его удивительно целомудренной речи. Отец не любил «фенольно-фекальный» юмор, при нём невозможно было рассказать сальный анекдот, а «русский матерный» в доме был не то что под запретом, он был просто неизвестен. Лучшее доказательство тому – курьёз, случившийся со мной на старшем курсе института, когда я пошла, подрабатывать ночной медсестрой в отделение реанимации, и попала в коллектив крутых матерщинников. Я просто не понимала обращённую ко мне речь, и не нашла ничего лучшего, как рассказать родителям о странных жаргонных словечках, которые широко употребляются на моей новой работе, и спросить, что они значат. Отец покраснел и не стал со мной это обсуждать, а мама потом, наедине, тоже краснея и запинаясь, объяснила мне, о чём речь. Как я ностальгирую по тем безвозвратно ушедшим идиллическим временам – моим собственным дочкам подобные разъяснения понадобились уже в детском саду, и меня к тому времени жизнь научила вполне компетентно разбираться в этом языковом пласте… А отец при его-то биографии не пил, не курил (как-то после аварии на стройке, в которой не был виноват, закурил, но спустя некоторое время бросил и уже навсегда), не сквернословил. И, к слову (как в старом анекдоте), жена у него была одна.

Мои родители поженились в день Победы – 9 мая 1954 года: 26-летний выпускник Политехнического Михаил Сагальчик и 22-летняя Фреда Михельсон, единственная дочь доцента Минского мединститута. Их роман длился больше года, романтическое ухаживание, серьёзная ссора, разрыв, примирение, любовь, вспыхнувшая с новой силой – всё как по французской пословице: разлука для любви – что ветер для огня, гасит слабое пламя и раздувает сильное. Обе семьи испытывали сомнения по поводу будущего брака детей: с точки зрения родителей невесты жених был выходцем из другой социальной среды, какое он там получил воспитание, будет ли беречь, не обидит ли единственную любимую доченьку. С точки зрения матери жениха: девочка слабая,  болезненная, из-за тяжёлой болезни почти год провалялась по больницам, наверняка изнеженная, избалованная, как станет заботиться о муже, сможет ли рожать? Обоснованные сомнения, но, к счастью, не подтвердившиеся. Брак оказался прочным, родители успели отметить не только золотую свадьбу, но и изумрудную – 55-пятилетие совместной жизни. И дождались двух внучек.

Выбор спутницы жизни сам отец считал своей самой большой жизненной удачей. Войдя в семью маминых родителей, он попал в иной круг общения, у него расширялся кругозор, сфера интересов, менялись вкусы и манеры. Но будучи человеком в высшей степени независимым, он при первой возможности предпочёл жить самостоятельно, получив первую собственную квартиру в новом районе, который сам же строил. И мама тоже, не задумываясь, ушла с ним в самостоятельную жизнь, хотя, может быть, с маленьким ребёнком (мне было полтора года) ей в родительском доме было бы полегче. Она вообще всегда и во всём поддерживала отца, никогда не спорила с ним на людях (а как они обсуждали спорные вопросы между собой – это касалось только их двоих). А о ссорах, а тем более, семейных скандалах с криками и битьём посуды, о супружеских изменах и сценах ревности я вообще знала только из книг и фильмов, а что такое встречается и в жизни просто не могла себе представить до довольно зрелого возраста. Родители прожили свою совместную жизнь душа в душу, ни разу не поссорившись по-крупному.

Бывали в семье, конечно и размолвки, но недолгие и не шумные. Это было, главным образом, заслугой мамы, которая умела сглаживать бурный темперамент мужа. Отец был очень вспыльчив (но и отходчив), причём проявлялось это в общении на близкой дистанции. Когда на поминках его сослуживцы говорили о том, какой был выдержанный человек Михаил Ефимович, как можно было с ним спокойно обсудить любой вопрос, я сначала очень удивилась, а потом подумала, что в этом я, пожалуй, на него похожа: для пациентов мне всегда терпения было не занимать, а если близкий человек чего-то не понимает (не желает понимать?), завожусь с пол-оборота. Вообще, с годами я нахожу в себе все больше сходства с отцом, а ещё в большем хотела бы быть такой как он, так же сохранить до старости (если доведется дожить до неё) ясный ум и совершенно молодой темперамент, так же остаться до самого конца востребованной профессионально. (Стареть так, как отец, рядом с любимым и любящим человеком, мне не суждено: семейная жизнь родителей задала для меня такую высокую планку, что я так и не сумела найти никого, о ком я думала бы, что смогу прожить с ним рядом так, как жили друг с другом мои отец и мать. Дай Б-г, чтобы моим дочкам повезло больше.)

9 мая  1954 года, у них и свадьбы-то не было: ни белого платья, ни фаты, ни шумного застолья, кто тогда об этом думал? Пошли, расписались в ЗАГСе, свидетели: лучший друг жениха и ближайшая подруга невесты, – вскоре сами поженились. Потом устроили чаепитие в доме для родственников и друзей. А потом день их свадьбы всегда проходил по одному сценарию: с утра – на праздничную демонстрацию, а в последние годы – на Яму, к памятнику жертвам фашизма, погибшим в Минском гетто, где собирались в день Победы пережившие войну узники, а потом домой к праздничному столу, и первый тост – за Победу, второй – за любовь. Так было и 9 мая 2009 года, когда отец (как оказалось, в последний раз) пришёл на Яму, и там вдруг потерял сознание от внезапного приступа слабости – это дало о себе знать прогрессирование смертельной болезни, которой он страдал уже год, но, нам тогда казалось, что она отступила после лечения. И всё же, после укола, который сделал врач приехавшей «Скорой помощи», он поднялся, сам доехал домой на метро и дошёл до кафе в нашем же доме, где мы давно уже заказали столик. Отметить с нами юбилей пришли старые друзья семьи, супружеская пара, ныне живущая в Германии, приехавшие в эти дни в Минск погостить, и ещё одна супружеская пара, мои друзья, живущие в Москве. Они тоже приехали в эти дни в Минск и захотели поздравить моих родителей. Праздник прошёл хорошо, как всегда проходили праздники в нашей семье: атмосфера была тёплой, душевной, застольная беседа искрометной, и отцу было, я надеюсь, хорошо в этой разновозрастной компании. И он сам, и все сидящие за столом понимали, что, очередную годовщину Победы и годовщину совместной жизни родители отмечают, скорее всего, в последний раз, хотя отчаянно хотели верить, что, даст Б-г, не в последний. Незнакомый мальчуган из-за соседнего столика опознал в нём ветерана по орденским колодкам на пиджаке и по случаю дня Победы преподнёс букет тюльпанов. А через неделю у отца пропал голос – опухоль передавила нерв, и наступил парез гортани. То, что это случилось не до юбилея, а после – это маленькое, но везение, как вы считаете?

Моих родителей любили все мои друзья, бывавшие у нас в доме, и не как «фоновых» персонажей, «предков» существовавших где-то там, на заднем плане, а как старших друзей, к которым можно обратиться и с вопросом, и с просьбой, а отца мои подруги, и школьные, институтские, просто обожали. Он всегда вёл себя с ними так, что каждая из них чувствовала себя Принцессой, и когда они были ещё неуклюжими девочками-подростками, и потом,  когда стали молодыми женщинами, а потом уже – не очень молодыми женщинами. Подтянутый, элегантный, он очень красиво старел, и его совершенно неотразимое мужское обаяние с годами лишь прибывало.

На его похороны пришли все мои друзья. Не только ради того, чтобы поддержать меня в горе. Ради него самого. Чтобы проститься.

В молодости мои родители были очень красивой парой. С возрастом мама располнела, от былой красоты осталось лишь безукоризненное благородство черт лица и роскошные волосы,  которые, по-прежнему густые, из чёрных стали серебристыми, а отец как будто не менялся, только тоже седел, чёрная шевелюра с годами приобрела цвет перца с солью, а потом и совсем побелела, и всегда таким внутренним светом светились их лица, обращённые друг к другу, что они по-прежнему оставались очень красивой парой.

Существует точка зрения, что самое лучшее, что отец может сделать для детей, это быть хорошим мужем их матери. В этом смысле, конечно, мой отец был на недосягаемой высоте, хотя собственно процессу воспитания дочери специально времени не уделял, просто жил, много работал, воспитывал самой своей жизнью как примером для подражания. Но я поняла, что его отцовство было всего лишь, если можно так выразиться, репетицией, когда увидела, каким он стал Дедом (с большой буквы). Обе мои дочки росли вдали от своих отцов, и дед для них стал поистине отцовской фигурой, тем мужчиной-авторитетом, мужчиной-защитником, мужчиной, бесконечно любящим и безгранично любимым, который обязательно должен быть у каждой маленькой девочки в детстве. И он был счастлив в своём «дедстве», дожил до того, что обе внучки выросли, встали на ноги, старшая, окончив институт, решила поехать жить в Израиль, а младшая сделала тот же выбор ещё в средней школе. В Израиле она окончила три старших класса школы и ещё успела приехать к деду с бабушкой повидаться перед уходом в армию. Отец ещё успел узнать о начале её службы в Армии Обороны Израиля, увидеть её первые армейские фотографии в форме и лихо заломленной пилотке. В последние месяцы его жизни утро начиналось с вопроса: ты почту проверяла? Как там наш солдат? И мы не раз с ним рассуждали о том, какие удивительные бывают в жизни повороты, и мог ли он, лежа в болотах в Налибокской пуще, спасаясь от немцев, пытавшихся уничтожить его и его товарищей просто за то, что они евреи, даже представить себе, что он доживёт до того, что его внучка будет служить в армии еврейского государства, которого тогда и на карте-то не было.

Надо отдать должное роли отца в формировании во мне и моих детях национального самосознания. Отец не был, что называется, национально озабоченным, никогда не руководствовался национальной принадлежностью в выборе друзей, не делил мир на евреев и не евреев. Но своим еврейством он гордился, и так же воспитывал дочь и потом внучек. В доме звучал язык идиш, и мне в голову не могло прийти, как некоторым моим сверстникам, что этого, как и своей национальности, надо стыдиться, или хотя бы не афишировать. Еврейский вопрос, положение евреев в Стране Советов – эта тема обсуждалась в доме достаточно открыто, и родители не беспокоились о том, не станет ли дочка рассказывать потом в школе о том, что слышит дома. Поэтому я, слава Б-гу, никогда не страдала от того, что было серьёзной проблемой для многих моих сверстников-евреев, которых родители, не желая портить детям жизнь, оберегали от лишней информации, и те, выросшие на официальной пропаганде о всеобщем равенстве в стране победившего социализма, не понимали, что происходит, когда их вдруг заваливали на экзамене в институт…

Помню, как отец  рассказывал при мне о женщине, которая была с ним в гетто, а после войны работала продавщицей в обувном магазине. В ответ на антисемитскую выходку покупателя, она «дала ему по морде туфлей». Я запомнила этот рассказ, но не сообразила, что туфля ей просто подвернулась (обувной же магазин!), а решила, что именно так следует отвечать на такое оскорбление, и когда меня в шестом кассе сосед по парте обозвал жидовкой за отказ дать списать, я тоже «дала ему по морде» и именно туфлей, снятой с ноги. (Кстати, никакого особенного продолжения та история не имела, с одноклассником мы помирились, а после окончания школы больше не виделись до прошлого года, когда он пришёл ко мне на консультацию. Мы встретились как родные.)

Почти перед самой смертью отец рассказал своей старшей внучке, приехавшей навестить его из Израиля (да так и оставшейся ухаживать за ним до самой его смерти) о том, как он однажды подрался на улице с человеком, который в очереди за апельсинами разглагольствовал о жидах проклятых, и выяснилось, что я эту историю слышу впервые. Он был очень закрытым человеком, мой отец.

Почти вся оставшаяся в живых родня отца – двоюродный брат и сестра с семьями уехали в Израиль. Ещё один брат с семьей оставался в Минске, и один уехал в Америку. Он очень скучал по родным, дважды ездил в Израиль в гости, но сам после некоторых колебаний на переезд не решился. Думаю, среди прочего, потому, что не представлял себя пенсионером, греющимся на солнышке на берегу Средиземного моря, а здесь он был профессионально востребован так, как не мог бы без знания языка надеяться быть востребованным там.

В последние годы, когда там оказались дочки, а он заболел, я предложила всем сняться с места, чтобы быть поближе к девочкам, а ему пройти лечение там, но он, не задумываясь, ответил: поздно. Обременять собой он никого не хотел.

Сейчас, думая о последнем годе его жизни, я думаю, что и в этом ему, как это ни кощунственно звучит, чуть-чуть повезло. Онкологи говорят: у каждого человека есть свой рак, но не каждый до него доживает. И если, в самом деле, обязательный сбой противоопухолевого иммунитета и, как следствие, неконтролируемый злокачественный рост клеток где-то в организме – это один из способов, предусмотренный природой для изъятия особи из популяции, чтобы продолжался бесконечный процесс смены поколений, то разве это не везение – не быть убитым мальчишкой на войне, не стать жертвой несчастного случая в 30, не заработать инфаркт в 60 и дожить до «своего» рака в возрасте за 80. Ему не повезло с локализацией – эту форму рака и сегодня лечить практически не умеют, среднестатистический срок жизни от момента постановки диагноза – 9 месяцев. Отец прожил почти 2 года, и качество его жизни до самых последних месяцев было вполне приемлемым. Полтора года из них он ещё работал. И ему повезло в том смысле, что около десяти лет назад я перешла работать в онкологию, и к тому времени, когда это коснулось его, и сама уже что-то научилась понимать в этой специальности, и приобрела друзей среди онкологов. И диагноз был поставлен своевременно (по статистике эта форма на такой ранней стадии у такого пожилого человека не диагностируется в нашей стране практически никогда!), и сделано было по максимуму всё, что можно в наших условиях, и при этом ему не пришлось испытать на себе прелести отечественного здравоохранения, когда ветераны ВОВ (так называемые «ВОВы») пытаются воспользоваться своим правом на первоочередной приём или на получение льготных рецептов, а многолюдная очередь не скрывает своего раздражения и буровит спину злобными взглядами, и замученный доктор не знает, как объяснить, почему почти ни на что из того, что действительно может помочь, он не имеет права выписать льготный рецепт. От всего этого он был избавлен: в очередях «отец Лидии Михайловны» не сидел, тут я беззастенчиво злоупотребляла служебным положением, а все нужные лекарства мы приобретали за полную стоимость, не пользовались социальной благотворительностью родного государства. Слава Б-гу, что была такая возможность: он прилично зарабатывал, и слава Б-гу, что я профессионал и сама знала, что именно нужно. Ведь очень часто наши пациенты недополучают того, что могло бы улучшить качество их жизни на последнем её отрезке только потому, что им никто не рассказывает про нужные, но дорогие лекарства, не подлежащие льготному отпуску, из опасения, что они пойдут скандалить и требовать… В общем, здесь всё было сделано по максимуму, и хотя я всё равно задаю себе вопрос: а нельзя ли было сделать ещё что-нибудь, не дольше ли бы он прожил, если бы я всё-таки настояла на лечении в Израиле, – я стараюсь на этом «не застревать» и принимать неизбежное с той же мудростью и спокойным мужеством, с каким принимал свою болезнь мой отец, с самого начала знавший всю правду (так он хотел, и так, по западным, а не по принятым у нас стандартам, я себя с ним вела – ничего не скрывала). Мужество, которое требуется для того чтобы справляться с такой ситуацией, – совсем особого рода, это я, как онколог, знаю лучше других. В каком-то смысле тут нужно больше мужества, чем на войне: там всё-таки всегда есть шанс, что пуля-дура пролетит мимо, и ты молод, и «есть упоение в бою». А тут ты знаешь, что жизнь практически прожита, а впереди только страдания и неотвратимый мучительный конец, и, всё равно, живёшь день за днём, уже не ради себя, а ради своих близких, которые так не хотят расставаться.

За несколько дней до смерти отец сделал распоряжения о том, где и как он хочет быть похороненным, где лежит список сослуживцев, которых надо известить, а потом сказал: «Фреда, посиди со мной. Нам недолго осталось быть вместе».

Он скончался в 12 часов в ночь с 18 на 19 марта 2010 года ровно через 2 месяца и одну неделю после своего 82-го дня рождения, который он ещё встретил, как всегда, за праздничным столом в окружении друзей и родственников и с бокалом вина в руке. Рядом при последних его минутах были жена, дочь и старшая внучка (младшую, солдатку, отец велел «не дергать», они ведь виделись несколько месяцев назад, и он хотел, чтобы она запомнила деда не таким ослабевшим, каким он стал в последние недели).

З9 лет назад 19 марта 1971 года свихнувшимся на почве антисемитской пропаганды пациентом был застрелен его тесть, мой дед по материнской линии, доктор медицины Абрам Иосифович Михельсон, которого отец очень уважал и любил. Такое вот неожиданное мистическое совпадение.

Все его распоряжения относительно похорон мы выполнили. Он пожелал быть кремированным, что не положено по еврейской религии, но он ведь не был верующим человеком. Распорядителем ритуала на похоронах был не казенный служащий крематория, а старый товарищ отца по партизанскому отряду Михаил Абрамович Трейстер. Было сказано много тёплых слов в адрес покойного. Не было только того, что он терпеть не мог при жизни – гедунгене кадейшем. У евреев поминальную молитву кадиш должен читать по усопшему потомок мужского пола, но если таковых не осталось, положено нанимать мальчика, который прочитает кадиш за деньги. И именно этими словами: гедунгенер кадиш – поминовение не от души, а за плату, по обязанности, – отец всегда называл всякую казенщину, обязаловку и отбываловку, он это ненавидел. И на его похоронах этого не было. Было многолюдно: пришли и те, кто постоянно бывал в нашем доме, и те, кто знал его только по совместной работе, и даже те, кто много лет с ним не виделся, однокурсники по техникуму и институту, такие же старики, которым нелегко было прийти проститься, но не прийти они не могли. Было тепло и душевно, как всегда бывало в нашем доме при его жизни, была скорбь и слёзы, а на поминках уже был и смех сквозь слёзы, когда вспоминали разные смешные и трогательные случаи из его жизни.

Его жизнь была долгой и в высшей степени достойной, и – опять повторю: как мне кажется – полной удач. Светлая ему память.

Лидия Сагалчик

Михаил Ефимович Сагалчик.