Г.М. Скоблов у памятника расстрелянным евреям Сиротино, 2006 г.Стоял холодный апрель 41­го. Весна уже вступила в свои права, но студеный северный ветер еще налетал на проталины, отнимал у них тепло, приносил дождевую пасмурь, торгуясь и споря с красной весной. Он пробегал по улицам и заулкам Сиротино, стучал в ворота и окна, слонялся по закоулкам, выторговывал у весны день за днем и, обдавая холодом сельчанина, удовлетворенно подсчитывал свои последние барыши.

Лазарька перешел в шестой класс, а его приятель Гришка уже окончил шестилетку. За спиной остались экзамены, поздравления, золотой пионерский костер с хороводами и песнями, в котором всегда сгорали все мальчишеские неудачи прошедшего учебного года.

Впереди была неохватная вольница каждого подростка. Можно было гонять мяч, ловить рыбу в Чернице, мастерить аэропланы и запускать бумажных змеев. А Лазарька в этом деле был мастером среди одногодок: дух занимало, когда его картонный друг, подхваченный упругим ветром, поднимался все выше и выше, ну совсем, как в песне о летчиках, что часто звучала по радио. Змей исчезал в небесной синеве, а Лазарька размышлял: «Вот долетел бы до Москвы» и мастерил нового, на котором снова писал: «Привет столице от белорусской пионерии».

Гриша был заядлым кружковцем, научился собирать радиоприемники. Родители натешиться не могли: «Этот будет ученым­инженером, вот закончит семилетку, и отдадим его в Витебск в техникум».

А нынешний холод подростков не донимал: один старый пиджак с отцовского плеча, тюбетейку на голову, вот и вся забота.

Первый месяц лета так же выдался холодным, но сиротинские мальчишки этого не замечали из­за беготни по улицам да по заречным лугам. А когда закончилось холодное пролетье и запели поздние весенние птицы, как бы наверстывая время, заполыхали луга желтыми и сиреневыми цветами, можно было уже и планы строить, как лучше провести лето.

«Я родился в местечке Сиротино в 1929 году», – вспоминает житель немецкого города Бремена Григорий Меерович Скоблов. «В Сиротино прошло мое детство. Родители работали в колхозе имени Урицкого. Жили мы скромно, семья была большая, детей полный дом, и все мы, мальчишки, спали на одной большой кровати, на которую ложились поперек, подставляя к ней широкую лавку. В школе я учился хорошо, меня часто вызывали на олимпиаду в Шумилино, иногда я становился победителем.

У нас был такой обычай: кто окончит год на «отлично», того мама везет к своей сестре – тете Мире, в город Витебск на две­три недели. Чудная это была пора, когда ты у тети Миры. Мороженое, хрустящие булки, езда на трамвае, карусели, кино – всего­то и не опишешь. Удача в тот год снова выбрала меня. И вот я у тети. Как всегда, побежал в свой любимый магазин купить радиодетали, стал рассматривать киноафиши, хрустя булкой. Моему счастью не было конца. Но это продлилось не долго. Однажды, это было в воскресный день, тетя Мира пришла с работы рано (работала на хлебо­булочном заводе), и в тот же день за мною приехала мать. «Война, сынок, срочно уезжаем домой», – сухо сказала мать. «Война», – закричала во дворе черная тарелка репродуктора. «Война», – заголосили в подъезде женщины. И могильным холодом поселился в сердце страх.

Вечером в тот же день мы вернулись домой. А назавтра я увидел, как быстро изменилось лицо нашего поселка, словно у занемогшего человека: осунулось, посерьезнело, изменило цвет. Взрослые весь день прятали колхозную технику в лесу. Во второй половине дня самолеты сбросили на местечко бомбы. Летели самолеты высоко, и бомбы упали рядом с поселком на колхозные поля.

Старожилы хорошо помнили 1920 год, когда белополяки прорвали фронт и вражья конница ворвалась в Сиротино, но через несколько дней она отхлынула назад, и спрятанных в лесу коров и лошадей удалось сохранить. Думали, что и на этот раз будет так же. Кто же знал, что затянется война на четыре года и будет такой кровопролитной... Через несколько дней нашу технику в лесу обнаружили немецкие самолеты и разбомбили.

Вскоре мы увидели отступающие советские войска, они шли на Дретунь через наше местечко.

Вести были неутешительными, немцы заняли Полоцк. Стало уходить из Сиротино местное население. Череда беженцев на запряженных лошадях потянулась в сторону Городка, Витебска.

Уходили и поближе, в глухие деревни к родственникам и знакомым. Но в путь пускались не все, часть населения осталась в Сиротино.

Осталась и семья Массарских. Лазарька, как и все подростки, особенно не переживал – война для взрослых, а не для них, но когда возле поселка упали бомбы, и стар и млад в одночасье поняли: война – вещь беспощадная, у нее нет правил. А Скобловы запрягли в телегу свою буренку, погрузили домашний скарб и подались в деревню Старинки к знакомым.

В первых числах июля Сиротино заняли немцы. С местным населением они поначалу общались вежливо, можно сказать галантно. Детям раздавали шоколад, распевали свои песни и загорали на реке Черница, слушая приемники. Стояла сильная жара, и немцы ходили по поселку полуголыми. Грабежей и насилия не было.

По дороге Витебск – Полоцк беспрерывной колонной двигались их войска. Дорогу нельзя было перейти. Связь с Шумилино – прервана. «К нам в Стариничи из Сиротино, – вспоминает Григорий Меерович, – прибежал посыльной: «Возвращайтесь, говорит, назад. Немцы ничего плохого не делают, только конфеты раздают да загорают, как на курорте». Мы возвратились назад. В Сиротино уже стали привыкать к «безобидным» захватчикам и заниматься домашним хозяйством.

Прошло еще пару дней, пастухи вернулись с пастбища и сказали, что из Мишневичей движутся на поселок советские войска. Наверное, у них был приказ взять под контроль дорогу Витебск – Полоцк. Только мы загнали буренку в хлев, как по поселку ударила наша артиллерия. Била прицельно по местам скопления немцев, в основном по центру и по реке Черница, где загорали немцы. Затем в Сиротино ворвались наши войска, и начался рукопашный бой. Полуголые немцы заметались как ошалелые. Всех охватила паника. Мы всей семьей побежали в лес, но по дороге вспомнили, что забыли дома бабушку Малку.

Улица Мишневичская, где мы проживали, уже занялась огнем. Я побежал назад, в деревню. Наш дом был еще целым, но соседний уже горел, вокруг все тряслось и грохотало. Бабушка Малка лежала на полу возле порога и молилась, через разбитые окна из улицы проникал дым. Я вывел ее из дома. Она была в преклонном возрасте и не могла бежать. Мы стали уходить в лес вслед за нашей семьей. Когда мы переходили улицу Центральную, я увидел, что вся она была завалена трупами немцев. Бой продолжался около двух часов, к немцам пришло подкрепление из Шумилино, они быстро развернули артиллерию, установили минометы и стали вести огонь по нашим войскам.

Вернулись в поселок мы на следующий день: наша улица Мишневичская, как и Центральная, выгорела дотла.

Место, где стоял наш дом, мы узнали только по крыльцу. Хорошо, что я вовремя успел увести бабушку Малку.

У маминой сестры тети Сони дом уцелел, и мы стали жить у нее. Но немцев с того дня как подменили. Куда подевались их галантность и обходительность, налицо проявилась их зверская натура. Они стали грабить дома и подворья, резать скотину и птицу. Были ограблены и осквернены синагоги, в одной из них немцы устроили конюшню, а в другой – гараж. Заставляли евреев выносить Свитки Торы, молитвенники и сжигать на кострах, а тех, кто отказывался, расстреливали.

Во главе поселка стал немецкий комендант Шпигель. Новая власть объявила новый порядок: террор и насилие над мирным населением. Всех жителей Сиротино, кто мог работать, стали сгонять на ремонт дороги Витебск – Полоцк. Вскоре Шпигель собрал полицейский взвод из 22 местных полицаев, которые тут же замарали свои руки кровью односельчан. «И откуда у них взялось столько ненависти к своим землякам?» – вопрошает свидетельница тех событий Лидия Степановна Суханова. – У кого­то отобрали землю, кого­то сослали в Сибирь, кто­то отбывал срок в лагере, но нет такой причины, которая могла бы оправдать убийство человека».

В середине августа в поселок приехали четыре крытых немецких машины и остановились около пожарной. Фашисты приказали собраться евреям и погрузиться в них. Говорили о создании еврейских колоний, говорили, что евреи обретут покой и беззаботную жизнь, каждому будет хорошо и уютно. Немцы приказали мужчинам и юношам садиться в машины. Эсэсовцам помогали полицаи и добровольные прислужники. «Почему вы не хотите жить в колонии? – кричали они. – Она совсем рядом, под Витебском». Никто добровольно не садился в машины. И немцы с полицаями стали заталкивать евреев силой.

«Они бросили в одну из машин моего брата Лазаря, – рассказывал Григорий Скоблов. – А отца не было дома. Он в это время косил луг у тети Сони, который был выделен для ее буренки еще сельсоветом. Когда он возвращался домой с покоса, его заметил местный пастух, которого в поселке не любили за алчность и доносы. По имени его не называли, а только по кличке. Вон, говорили, Храпун идет. Храпун, увидев отца, схватил его за руку и стал кричать полицаям: «Вот, хлопцы, еще один желающий в колонию». Подбежавшие полицаи схватили отца и затолкали в машину. «Ты, – сказали, – Храпун – молодец, у тебя на евреев глаз зоркий». Ну, а тот и рад прислуживать новым властям: может, чья­то корова перепадет или еще чего, евреи вряд ли домой вернутся.

Людей увезли в сторону Витебска. Что это были за машины, мы узнали позже. Над кузовом машин торчали какие­то трубы. Это были душегубки.

Я тогда по своей наивности взял отцовскую одежду с документами и пошел искать тот лагерь, где все будут счастливыми. Дошел до Витебска. Всех спрашивал о еврейской колонии, но никто о ней не слышал, и я ни с чем вернулся домой.

В конце августа 1941 года всех оставшихся в Сиротино евреев переселили в гетто. Оно представляло собой пять или шесть зданий барачного типа, где до войны проживали семьи колхозников. Эти бараки обнесли колючей проволокой и выставили охрану. В основном в гетто попали женщины, старики и дети. Среди них были моя мама, бабушка, два маленьких братика. У одного из них была дизентерия, а не умевшая ходить сестренка болела воспалением легких. Без лечения и питания она умерла. Кормились мы чем кто мог, продуктов не хватало, и я с мальчишками сделал лаз под проволокой, через который мы из гетто выползали, чтоб обменять в поселке одежду или кусок ситца на хлеб и муку. Немцы догадывались о наших вылазках, но делали вид, что не замечали, ибо голодный мор в гетто не был запланирован.

В ноябре 1941 года в Сиротино началась перепись населения. По поселку поползли тревожные слухи.

Зима в тот год наступила рано. Уже в первых числах последнего осеннего месяца землю сковал мороз, выпал снег, который к середине ноября успел уплотниться и покрылся настом. Он был плотным и мог удержать человека.

В это время из Полоцка и Оболи привезли два десятка еврейских семей, около ста человек, и расстреляли в пустующих домах беженцев, примыкающих к нашему лагерю.

Немецкие часовые стояли у колючей проволоки круглосуточно, но охрана не была достаточно строгой: часовой мог отлучиться на несколько минут, иногда немецкие охранники собирались вместе покурить и рассказать новости.

Тот трагический день 18 ноября выдался морозным и солнечным. Искрился и скрипел под ногами снег, и было слышно, как ходит часовой. Моя мама заметила, как к охраннику подошли двое и начали о чем­то оживленно разговаривать. Мама вышла во двор и стала подслушивать. Немецкий язык она знала хорошо. Немцы говорили о том, что сегодня евреев будут расстреливать. Когда часовые отлучились, мама побежала за сарай, схватила лежавшую в снегу лестницу и поставила к барачному чердаку, затем вбежала в дом и, чтобы не испугать детей, сказала, что сегодня их увозят в Германию и необходимо прятаться. Мне велела залезать на чердак и зарыться в солому и не выходить оттуда до вечера. Когда я поднялся наверх, мама снова унесла лестницу за сарай. На чердаке я обнаружил двух девочек Старосельских – Соню и Хану, тихонько сидевших в углу. Меня колотило от страха и холода.

Я не знал тогда, что вижу маму в последний раз. А она все уже понимала. Она на прощанье поцеловала меня и сунула в карман пальто баночку с гусиным жиром: «Когда тебе будет очень трудно, сынок, открой эту баночку и жир съешь, это спасет тебе жизнь».

Как потом оказалось, слова ее были пророческими. Во второй половине дня, ближе к вечеру, наши бараки окружили солдаты и полицаи. Они стали выгонять людей на улицу и строить в колонну. В нашу комнату ворвались полицаи во главе с Данилой Боровиковым и стали грабить. Я слышал с чердака крики, отборный мат, детский плач. Слышал, как Данила кричал на мать: «Где мужево пальто с меховым воротником?» Мы с девочками, а им было лет по восемь, глубже зарылись в солому. Дул холодный морозный ветер, люди в колонне ежились от холода и спрашивали у полицаев: «Куда нас поведут?» «На собрание, – отвечали те, – в деревню Плиговки». «Но собрание можно провести и здесь», – недоумевали люди. «Где это здесь? На морозе что ли? – огрызались полицаи, – а там большие сараи, вас­то человек триста наберется». Колонна медленно двинулась к деревне Плиговки. «Что­то тут не так, – размышляли люди, – в Плиговках и больших сараев нет».

Полицаи с карабинами наперевес шли по бокам, впереди колонны – их начальник Данила Боровиков.

Лазарька со своей мамой был в середине колонны. Рядом шла девочка Белла со своими родителями. Ей лет восемь. Мать перевязала ее шерстяным платком поверх пальто и постоянно поправляла его – не надышалась бы холодом, ветер дул прямо в лицо. «Мама, а куда нас ведут? – захныкала Белла. «Тише, доченька, тише, – стала успокаивать ее мать. – Мы идем на собрание». Лазарька так же не выдержал: «А скоро оно начнется, собрание это, у меня уже ноги мерзнут». «Скоро, сыночек, скоро», – шептала его мать, высокая, красивая женщина лет тридцати, ей уже шепнули в колонне про чудовищную весть.

И все равно не верилось, в их смерти не было никакого смысла, в большинстве своем молодые и здоровые люди могут жить, работать, и это выгодно даже врагу, даже поработителю. Но услышанная весть не давала покоя и сверлила мозг. «А почему ты плачешь, мама»? – спросил Лазарька. «Да я не плачу, сынок, это у меня от мороза глаза слезятся», – Инна прижала к себе Лазарьку. – От мороза, цветочек мой».

Молодой полицай Лешка, что шел рядом с ними, подбежал к начальнику: «Данила Иванович, а что их и правда на собрание ведем?» Данила усмехнулся и сплюнул самокрутку: «Ага, на собрание, вот соберем всех вместе, президиум изберем, а в нем будет кто? А вот кто был при Советах: Иван босой, да смерть с косой, вот они и поведут собрание, – захохотал Данила. – Да ты лучше за колонной гляди, а не глупые вопросы задавай», – крикнул он на Лешку, и тот вскинул карабин, засеменил рядом, словно пес возле хозяина.

Колонна ступила на мост через реку. Лазарька глянул за перила: внизу подо льдом и снегом дремала его Черница – река беззаботного детства. «Ты стал уже совсем взрослым, – снова обняла его за плечи мать. – Потерпи немного».

В голове колонны шла старая еврейка Хана­Рейза. Как только колонна, перейдя реку, стала приближаться к валуну, она, всмотревшись в заснеженное поле, увидела впереди груды черной, свежевырытой земли. «Люди, – закричала Хана­Рейза, – нас ведут на расстрел, бегите», – и, упав на дорогу, забилась о ледяной наст.

Колонна шарахнулась то в одну, то в другую сторону, сбила ряд, но затрещали автоматы, грянул чей­то карабин, и люди, выстроившись, снова пошли вперед. Полицаи оттащили на обочину убитую Хану­Рейзу.

«Я же предупреждал тебя, придурок, – закричал на Лешку Данила, перезаряжая карабин. – Если бы ты был на чеку, эта карга бы и каркнуть не успела, а так чуть всех не разогнала», – и погрозил ему кулаком.

Из воспоминаний Сухановой Лидии Степановны, свидетельницы расстрела. «В тот день я с родителями работала на току. Мы сортировали лен. Было около четырех часов вечера. Вдруг на дороге, которая находилась от нас метрах в тридцати, мы заметили колонну евреев, которые шли в направлении Плиговок. «Должно быть, кого­то хоронят», – решили мы.

У сиротинских евреев был такой обычай: если кто­то из них умирал, то прощаться с покойником приходили все.

Я побежала к дороге и только тогда заметила конвой из немцев и полицаев, да и кладбище еврейское было совсем не там.

Колонну обогнали два крытых грузовика с немецкими солдатами, а через четверть часа раздались выстрелы.

Нам потом местные полицаи рассказывали все подробности расстрела. А то место, где была убита Хана­Рейза, люди стали так и называть – ее именем.

Нынешнее поколение его не знает, а мы помним».

Когда колонна людей подошла к огромной яме, подъехали две крытых машины, из них выпрыгнули солдаты и выстроились в шеренгу. У людей еще теплились искорки надежды: а вдруг это запугивание перед собранием, чтобы не было разногласий в каком­то решении, но когда первых подвели к краю ямы, сомнений не было – это черная пасть смерти.

«Мама, возьми меня на руки», – захныкала Белла. И мама впервые в жизни сурово крикнула на ребенка: «Ты уже большая, стой на ногах». Она надеялась до последнего, что пули пролетят над головой девочки и она останется в живых.

Ничего не понимая, Лазарька глядел на дно ямы. А над ним уже занимался вечерний зимний закат. Огненный шквал ударил по всем сразу, и этот смертельный вал длился одно мгновение. «Что это со мною, мама?» – хотел он закричать, но все вокруг внезапно окаменело: и скатившееся к горизонту солнце, и разлившийся закат, и деревья в голубоватом инее, и сам он. И в этом каменном мире невозможно было ни ступить, ни шевельнуться, ни даже о чем­то подумать. Он поглядел в каменные глаза заката и увидел там, в далекой небесной выси, свой улетающий бумажный змей.

Немцы уехали. Данила Боровиков матюгнулся. «Вот чистоплюи, расстреляли и руки умыли, а нам закапывай! А ну, работайте, – закричал он на подчиненных. – А то земля замерзнет, зубами не возьмешь».

Вдруг в углу ямы кто­то зашевелился. Из­под мертвых тел выползла Белла, села на край ямы и, испуганно плача, стала кулачками тереть глаза. «Дяденька, можно, я в лесок побегу? – обратилась она к Даниле. «Сейчас побежишь, – ухмыльнулся Данила. – Вот только рукавицы сниму». Он выхватил у Лешки лопату и высоко занес над головой ребенка...

В этот день в живых осталась только одна еврейка. Звали ее в местечке Рабиниха, она была женой последнего раввина сиротинской синагоги. Родных ее расстреляли. Она так и не смогла пережить горе. Легла на плоский валун возле барака и стала умирать. Ей носили еду, но она за валун руками уцепилась и говорит: «Отсюда никуда не уйду, и все молилась и молилась, пока не замерзла на камне».

Когда не стало суеты, ругани, плача и криков, Гриша вылез из соломы, осмотрелся, прислушался. Колонну увели, охраны возле барака не было. Еще немного подождал, вытащил из соломы девочек. Решил, как только стемнеет, бежать на Козьянщину, а оттуда – в Ленинград. В город, где много маминых родных, где не будет войны, голода, смерти. «А вот что делать с девчонками? Они не доберутся. Надо оставить их в Козьянах, люди приютят».

Вдруг услышал частые, далекие выстрелы, как будто с небес сыпался на земную твердь железный горох – целую лавину выстрелов. Выглянул из чердака на улицу. Над деревней ярко полыхал зимний закат. Когда стемнело, все трое спрыгнули в сугроб, перебежали улицу, огород, луг и понеслись по зимнику, что есть сил, в сторону Козьян. Гриша оглянулся на родной поселок: все гетто было охвачено огнем, который сливался в одну огромную свечу, высоко поднимавшуюся в ночное небо.

Бежали долго, часа три. Девочки уже выбились из сил, когда наконец в ночи тускло замерцали огни деревни. «Ну вот, теперь вы пойдете одни, а когда зайдете в деревню, стучите в первый же дом, не откроют – в другой, третий. Ведь люди же там живут». Девочки, взявшись за руки, ушли в ночь.

Девочки, с которыми я бежал, выжили. Соню, она была старше меня, под чужой фамилией, угнали в Германию на принудительные работы. Младшую сестру Хану она пристроила у знакомых в одной деревне. Соня умерла в начале 90­х годов в Луге (под Ленинградом), где проживала после войны. Хана жила на Украине в Днепропетровской области.

Из тех, кто был в Сиротинском гетто, спаслись мы и моя тетя Лупилова с мамой, которые убежали еще до расстрела. Может быть, кто­то еще уцелел, но я об этом не знаю.

С твердым намерением добраться до Ленинграда я повернул на Невель. Еще не отдавал себе отчет, что пройти по заснеженным полям 600 верст мне не под силу. Да и откуда же мне было это знать... Я шел по ночным заснеженным полям, обходя деревни, хутора, урочища прямо на север. Смотрел на звездное небо, сверяя по нему свой путь, и снова шел.

Казалось, этой ледяной пустыне не будет конца. А сил заметно поубавилось. Решил отдохнуть. Подошел к какому­то нежилому хутору, сел возле стены и прислонился к деревянному срубу.

Поднималась метель, в ночном поле волна за волной стала пробегать поземка и хлестать мне в лицо. Я пересел в затишье и уснул. Мне стало тепло, светло и уютно. В этом коротком сне я увидел маму, отчетливо прозвучали ее слова: «Гришенька, когда тебе будет трудно, открой баночку с гусиным жиром, это спасет тебе жизнь». Я попытался открыть глаза, но веки не слушались, они оледенели, и только тогда я понял, что замерзаю. С трудом поднял руку и сбросил с лица снег. Затем достал из кармана пальто баночку с жиром, открыл и стал засовывать ее содержимое пальцами себе в рот. «Надо есть, есть, чтобы согреться, чтобы идти», – твердил я себе. Остатками жира я смазал лицо, которого не чувствовал. Стало немного легче, можно было идти.

И снова бескрайняя заснеженная равнина с низовой поземкой, но отчетливее стали видны заросли лазовника и ивняка – наступил рассвет. Весь день я шел по заснеженному полю, заходя в малые деревни и обходя большие, где могли быть немецкие гарнизоны. Стучал обмороженными руками в окна. Ко мне выходили, выносили кто краюху хлеба, кто кусок сала, спрашивали, кто я и откуда. Отвечал, что сирота из Смоленского детского дома, который разбомбили немцы, и что иду в Ленинград. Сельчане тяжело вздыхали, сочувственно глядя: «В такую­то пору, да в такую даль?» В перелесках я садился в сугроб, грыз схваченный морозом хлеб. Затем поднимался на какой­нибудь бугор и глазами искал какую­нибудь проселочную дорогу или зимник, что ведут к человеческому жилью. Через несколько дней я был в Невеле. Городок словно вымер: улицы пустынные, завалены снегом, ни говора, ни стука, только дымятся трубы, и те, как мне показалось, украдкой. По улицам ходили полицейские наряды и проверяли у прохожих документы. Я, прячась в переулках, ходил по окраине. Затем постучал в какой­то дом. Вышла женщина средних лет и меня впустила. Она жила одна, муж воевал на фронте. Глядя на меня, заплакала, затем накормила, погрела воды, и я впервые за несколько месяцев помылся, а затем целые сутки отсыпался. И снова дорога. Женщина глухими переулками вывела меня за город, показала дорогу на Великие Луки. Снова обжигающий, морозный ветер, холодная по ночам метель, тревожный шум леса и ледяной шепот спящего ивняка. Снова хутора, деревни, заброшенные колхозные сеновалы и стога, где я часто ночевал.

До Великих Лук шел две недели. В город, перейдя реку Ловать, я вошел около полудня и сразу удивился его оживленности. На улицах было много немецких солдат, сновали туда­сюда санитарные машины, немцы разгружали раненых, работали городские учреждения и куда­то спешил народ. Как я узнал позже, город находился в прифронтовой зоне. Дорога на Ленинград немцами была закрыта. Доносилась постоянно артиллерийская канонада – впереди шли кровопролитные бои. «В Ленинград мне не попасть, – раздумывал я. – Идти на восток сил не хватит, надо где­то остаться до весны».

Я остановился возле солдатской столовой. Дымилась ее труба, пахло свежим хлебом и вкусным варевом. Зашел в хозяйственный двор, постучал в кухню. Вышла молодая женщина, поглядела на меня, все поняла. Вынесла мне большой говяжий мосол. «На, вот, детка, он свежий, его еще можно обглодать». Я накинулся на мосол и стал его обсасывать. Она, видя мой голод, выносит миску горячего отвара из костей. Ну что может быть лучше после моих дорожных страданий, нежели горячий костный отвар! Затем эта женщина повела меня к себе домой, накормила и уложила спать.

Утром она повела меня в городскую управу, где работал ее давний знакомый Сыромятин, чтобы тот через бургомистра устроил меня в лагерь для беженцев, где тепло и хорошо кормят. Сыромятин – высокий молодой человек в бурках и немецком кителе, встретил нас приветливо. Расспросил меня: кто такой, откуда. Всматривался в мое лицо: не еврей ли? Я рассказал придуманную мной легенду. Он ушел в кабинет бургомистра, куда меня вскоре вызвали. Бургомистр окинул меня взглядом и что­то стал писать. Затем подает мне бумагу, это было письменное распоряжение на вещевой склад – выдать мне сапоги и брюки по росту и зачислить в формирующийся лагерь для беженцев. Меня увезли за город и поселили в чистый барак, выделили новые, пахнущие сосной нары, накормили.

Лагерь для беженцев вначале действительно привлекал людей, оставшихся зимой без крова. Там можно было согреться и поесть баланды. Но было это только для приманки.

Вскоре он превратился в лагерь смерти. Нас, узников, которых было свыше пяти тысяч, заставляли валить лес для передовых укреплений, работать по 12 часов в сутки. Голод, болезни, непосильный труд ежедневно уносили 15­20 человеческих жизней. Охрана лагеря усилилась, и бежать оттуда стало невозможно. Наступила весна, затем и лето. Я все вынашивал план побега, но подходящего случая не было. В июне 1942 года нам приказали спешно грузиться в эшелон для отправки в Германию. Я был очень огорчен: полгода мечтал о побеге и на тебе – Германия. В эшелоне нас было более тысячи, в вагоне стояли, люди от духоты падали, их прислоняли к вагонной стене – ни сидеть, ни лежать не было места. Через сутки мы остановились на какой­то станции, нам дали воды, через открытую дверь я увидел здание вокзала с названием Витебск. От обиды расплакался: перенести столько мучений, чтобы опять вернуться на прежнее место. Наконец, нас привезли в Вилейку. Нас, измученных дорогой, жаждой и голодом, стали пересаживать под конвоем в другой эшелон для отправки в Германию. Я, выбрав момент, когда конвоир повернулся ко мне спиной, сиганул под вагон, затем под другой, третий, там стояло на разных путях много товарных вагонов. За мною никто не гнался.

Бежал я долго, наконец, вышел на какую­то дорогу и пошел по ней на северо­запад. Дорога привела меня в город Мядель. В нем стоял крупный немецкий гарнизон, был усиленный патруль, и я к центру решил не идти, а стал бродить по окраине. Вскоре набрел на молочную ферму какого­то помещика и попросил у доярок молока. Они, выслушав меня, позвали управляющего. Я рассказал ему свою легенду о Смоленском разрушенном фашистами детском доме, и он разрешил мне работать на ферме. Условия были жесткими: оплаты никакой, жить вместе с коровами, есть то, что и коровы, одним словом, еду добывай себе сам, а крыша над головой будет. Я был счастлив, попав в этот коровий рай. Пара стаканов молока в день, пригоршня фуражной муки да пареного гороха, из которых я мог сварить себе похлебку, было моей мечтой. На ферме я батрачил до июня 1944 года.

Однажды я отлучился на пару часов в небольшой перелесок, что находился недалеко от фермы, чтобы собрать немного земляники, и встретил партизанскую разведку. Ко мне подошли вооруженные автоматами люди. «Ты комсомолец? – спросил меня один из них, по­видимому, старший. – Да, говорю, комсомолец», – и обо всем ему рассказал. А тот говорит: «Вот тебе комсомольское поручение: скоро будет наступление Красной Армии, а немецкая пропаганда запугала местное население будущими репрессиями Советской власти в отношении граждан, оставшихся в оккупации. Вот тебе листовки, разбросай их ночью по городу. В них написано, чтобы население не отступало вместе с немцами, оно им нужно как рабочая сила, не более». Я это поручение выполнил. А через неделю город был от фашистов освобожден. Наш управляющий с помещиками бежал на запад. А для нас, батрачивших людей, это было самое хорошее время.

Я бегал по городу, расспрашивал солдат о боях под Витебском, о своем родном поселке, просил взять меня в армию, но мне отказывали: «Молод еще, навоеваться успеешь».

На одной из улиц я заметил грузовую машину, которую солдаты загружали ящиками со снарядами. Я подошел и стал помогать. Меня заметили, а когда работа была закончена, один из солдат говорит мне: «Вижу, парень ты рабочий да смышленый, раз воевать хочешь, давай с нами, передадим тебя в какой­нибудь полк, будешь воспитанником».

Колонна машин, груженная снарядами, направилась на Поставы. Радости моей не было конца – меня зачислят бойцом Красной Армии! Но уже под Поставами нашу колонну стали бомбить фашистские бомбардировщики. Сначала вспыхнуло несколько машин, затем огонь перекинулся на другие, стали взрываться снаряды.

Я спрыгнул с кузова нашей полуторки и кинулся в лес. Упал между толстыми соснами и замер. Земля подо мной ходила ходуном, от грохота заложило уши, я перекатывался с боку на бок, словно некий великан, пинал ногами землю. От колонны ничего не осталось. Когда все утихло, я встал и побрел на восток, дошел до какого­то поселка, где стояла наша тыловая часть.

Уже работал сельсовет и меня стали оформлять для отправки в тыл. Потом я работал на Урале, служил в армии, жил и работал в Ленинграде.

...Прошло 67 лет. Я с Григорием Мееровичем Скобловым стою на этом печальном месте – месте расстрела сиротинских евреев.

Сентябрь. Ласковые дни бабьего лета... «Хана­Рейза», – свирелью звучит на ветру высокий дудник среди нескошенных трав. «Хана­Рейза», – завывает ветер на струнах глухого ольшаника грустную мелодию. «Хана­Рейза», – полыхает желтое пламя зверобоя на поле страха, печали, боли, на поле былинного плача и памяти.

 

Из 316 сиротинских евреев, погибших в годы Великой Отечественной войны от рук немецко-фашистских оккупантов и полицаев, сегодня известны фамилии менее чем половины людей. Но годы стирают и эту память. И мы решили, что в книге, посвященной истории сиротинских евреев, должны быть опубликованы известные нам фамилии.

  1. Лупилов – семья, 6 человек;
  2. Залман Бер Кандель – семья, 8 человек;
  3. Бейлинсон – семья, 4 человека;
  4. Эпинштейн – семья, 2 человека;
  5. Михал – семья, 2 человека;
  6. Смоткин – семья;
  7. Просмушкин – семья, 6 человек;
  8. Менькин – семья, 4 человека;
  9. Сорей – семья, 7 человек;
  10. Массарский Борух, Рохам, две дочери – 4 человека;
  11. Колосов – семья, 6 человек;
  12. Сейсоров – семья, 4 человека;
  13. Скоблов Меер – семья, 7 человек;
  14. Татарский – семья, 4 человека;
  15. Массарский Абрам – семья, 5 человек;
  16. Шухман – семья, 4 человека;
  17. Щербаковские, семьи Фреди, Бениамин – 21 человек;
  18. Пристань – семья, 7 человек;
  19. Яхоц – семья, 7 человек;
  20. Руткины: Фридрих 1932 г., Меер 1928 г., Рахель 1935 г., их мать Стера – семья, 4 человека;
  21. Сойхер – семья;
  22. Кандель Залман­Бер, Абрам и Маша – семья, 5 человек;
  23. Румекович Абрам и Маша – 2 человека;
  24. Кандель Белла;
  25. Рудельсон Соня;
  26. Свердлова Соня – семья;
  27. Просмушкин Нахман – семья, 6 человек;
  28. Старосельские – 4 человека;
  29. Шамес Шмул – семья;
  30. Массарские – отец и мать Романа, Владимира и Григория, жена Владимира – Анна и их четверо детей, отец и мачеха Анны – 9 человек.

Антон Параскевин,
Шумилино, Беларусь

Г.М. Скоблов у памятника расстрелянным евреям Сиротино, 2006 г. Г.М. Скоблов и его довоенная знакомая Л.С. Суханова. Сиротино, 2006 г.