Григорий Маркович Штракс,  1945 г.Часто, очень часто я сегодняшний упрекаю себя в том, что мало распрашивал родителей о том, как они жили, о том, на какой почве я вырос и что до меня было? Тому, по-моему, две причины – первая: родители молчали на все вопросы о жизни, о прошлом, об их корнях, о моих дедушках и бабушках, потому что боялись, что мальчишка, который большую часть своего детства и отрочества рос на улице в пору войны, голодухи, бездомья и в послевоенные годы – опять бездомье и уличные авторитеты – самые главные воспитатели, такой пацан, мог поделиться услышанным с товарищами, а те ещё дальше, и чем это кончалось в пору повального «писательства», но не книг, а доносов, – известно.

Вторая причина – какая-то гипертрофированная скромность старшего поколения, очевидно не случайно возникшая в те годы тоталитаризма, оговоров и доносительства. Только по крохам и случайно обронённым фразам я узнавал о том, что моя мама учёный-биолог и почвовед была активным участником освоения Кулунды и преобразования Голодной степи, а это происходило в годы отвратительного всевластия в биологической науке безграмотного бездаря Трофима Лысенко при поощрении недалеко ушедших от него партийных руководителей... гонения истинных учёных биологов, генетиков, селекционеров-практиков происходили на моих глазах, и для примера, моя мама  Б. Голуш, одна из первых шести кандидатов биологических наук в СССР, чтобы поговорить со своей коллегой, тоже кандидатом биологических наук, учёной, работавшей у Лысенко, заходили подальшее в середину опытного поля в Минске, отправляли меня куда-то вперёд поглядеть что-то «интересное», а сами вели свои научные разговоры о наследственности, о безобразиях и вранье «великого» Лысенко и его приспешнике, ходячем цитатнике партийных догм И. Презенте, о печально знаменитой сессии ВАСХНИЛ, организованной этими лжеучёными, о тех, кто уже пострадал от преследования этими людьми, о гонении Николая Ивановича Вавилова, уморенного в сталинских застенках, о том что эта М. Пеккер, с которой беседовала моя мама, не могла уйти от академика, страшась его мести и преследования. Это всё отпечаталось в детской памяти, и я потом по кусочкам восстанавливал подробности и понимал, уже став взрослым, в какой атмосфере работали люди, посвятившие свою жизнь борьбе с голодом и мечтавшие скорее сделать страну, истерзанную войной, сытой и цветущей...

Это не преамбула моего размышлизма, это жизнь послевоенных сороковых, о которых и вспоминать страшно.

Но что касалось моего отца, его фронтовых друзей, знакомых, вернувшихся с войны – моё любопытство было столь велико, что я не мог удержаться от распросов и приставал к ним со своими «почему» и «как» непрерывно, при любом удобном случае. Сначала я, совсем ещё мальчишка, обижался на отца, что он не хочет ничего рассказывать, хотя я гордо носил его пилотку, а когда подрос и гимнастёрку. Потом я обнаружил, что и другие бывшие фронтовики не хотят ничего рассказывать о войне, а точнее: о себе на войне. Я пришёл к такому заключению, что им тяжело вспоминать об этом страшном времени, а может быть, они не хотят, чтобы мне стало страшно, а может быть, им неудобно говорить о своём «Я», что они вернулись живыми, а другие... лежат в земле, как два моих двоюродных брата недалеко от Воронежа в братских могилах...

Помните, у Александра Трифоновича Твардовского гениально сказано за всех:

Я знаю, никакой моей вины

В том, что другие не пришли с войны,
В том, что они – кто старше, кто моложе –
Остались там, и не о том же речь,
Что я их мог, но не сумел сберечь, –
Речь не о том, но всё же, всё же, всё же...

С годами мной было прочитано столько книг и пересмотрено столько фильмов о войне, что любопытство несколько приутихло, но не ушло совсем, и «всё же, всё же, всё же» ... мои попытки уговорить отца ни к чему не привели. И его друзей мне разговорить тоже не удалось, а время так неожиданно (всегда) и безжалостно забирало фронтовиков, что у меня возник синдром вины перед ними, что я не сумел собрать, чтоб сберечь, их память, что очевидно не был достаточно настойчив (боялся показаться нахальным), что не нашёл ту тональность, в которой они бы могли общаться, да мали ли чего... И сожаление о навсегда утерянном всё сильнее и жёстче... А надо было пристальнее вглядеться. И сегодня, пока не поздно – я уверен в этом, как никогда, и пытаюсь восполнить не сделанное, пока ещё сам помню то время и вижу их, знакомых и незнакомых с орденскими колодками на пиджаках и орденами на кителях, с костылями и безногих на дощечках с роликами, вознесённых и овеянных славой и почестями и совсем незаметных с рубцами на теле и лицах не менее героических, потому что они все вместе задавили фашисткую мразь, и мы поэтому живы – они все герои!

Уже значительно позже, я никогда не забывавший этой темы фронтовиков и войны, смог всё же разговорить известного композитора, а в прошлом боевого лётчика Леонида Афанасьева, и написал о нём повесть «Второе начало» – с его слов и по его рассказам, написал об известном поэте и переводчике, попавашем в немецкий плен, сбежавшем из него, а затем прошедшем штрафбат Александре Рвиче; легендарном разведчике во время войны и поэте в мирные годы Игоре Ринке, об удивительной судьбе капитана второго ранга поэта Марка Кабакова, который четыре года после окончания войны тралил Фиский залив, очищая от мин, о подвиге моего старшего друга дважды Герое  лётчике-штурмовике Талгате Бегельдинове и других ... и опять «но всё же, всё же, всё же» – мало! Я уверен, что сделал мало и остаюсь в вечном долгу перед всеми, кто, говоря высоким штилем «выстоял и поверг фашистскую гадину».

            Как-то в Звёздном городке на одной из встреч с молодыми офицерами моего старшего друга Героя Социалстической Чехословакии полковника лётчика Дмитрия Зильмановича молоденький лейтенант спросил: «А за что вы получили Звезду Героя?» И этот заслуженный человек с неподъёмным иконостасом отечественных и зарубежных орденов и медалей на груди ответил дословно так: «За то, что я в войну сделал 326 боевых вылетов и остался жив!» Он тоже не хотел рассказывать, что его война была на два месяца дольше, чем у других, и после капитуляции фашистов, он ещё два месяца бомбил несдавшиеся гарнизоны крепостей Нассау и Дессау и чудом не погиб.

Я оглядываюсь на прошлое, на свою разросшуюся после женитьбы семью и вспоминаю, что своего тестя, прошедшего Великую Отечественную от «звонка до звонка», тоже не смог разговорить о войне... Его биография стоит того, чтобы оглянуться и вспомнить – всё же я не раз и не один час беседовал с этим интереснейшим и высокообразованным человеком, и не случайно мы говорили о тех годах, когда я был уличный пацан, а он командир Красной Армии.

            Юноша из города Бердичева Гриша Штракс, родившийся в 1909 году в семье сапожника после 1917 года, когда была отменена черта оседлости для евреев, поехал учиться в столичный город Украины Харьков и закончил Инженерно-экономический институт. Он не остановился на этом, а отправился в Москву строить первое в стране метро простым рабочим, а потом сдал экезамены в знаменитый ИФЛИ (Институт философии, литературы и истории), закончил его в 1938 году, преподавал в Московском текстильном институте, и когда началась война, ушёл добровольцем на фронт. Уже 29 июня 1941 года он был зачислен в Московский истребительный батальон. Мало кто из тех добровольцев выжил – против них, необученных военному делу мирных людей, стояли дивизии матёрых, хорошо подготовленных и обеспеченных вооружением фашистов, жаждавших нахрапом, как бывало в Европе, захватить Москву... Об этом столько раз писали, столько сняли фильмов, сделали спектаклей, столько сохранилось документальной хроники...  

Но этому человеку, Григорию Марковичу Штраксу повезло – он прошёл всю войну, закончил её под Кенигсбергом в 39 армии 3-го Белорусского фронта в чине майора с двумя орденами – Красного Знамени и Великой Отечественной Войны и многими медалями, при том, что боевой путь его был не совсем обычным. Он прекрасно владел немецким – языком врага, и мало того, что был фронтовым переводчиком на переднем крае, он по заданиям политуправления выезжал на самый передний рубеж в машине с рупорами на крыше и вещал фашистам правду о них самих и о том, что «Они думали, что победа будет за ними, а будет за нами»! Помните «20 дней без войны». Немцы зверели от этих сеансов правды и особо охотились за громогласными передачами – обстреливали машину и с земли, и с воздуха. А он уцелел!!! Как? Откуда столько мужества, выдержки и самообладания у такого неприметного в толпе и не героического телосложения человека – профессора-философа, доктора философских наук и в 70-е годы заведующего кафедрой философии  Института повышения квалификации преподавательского состава при МГУ Григория Марковича Штракса. Я прожил рядом с ним в одной семье почти четверть века до его последнего часа, пользовался его доверием, он даже дал мне прочесть рукопись своей повести о сталинском времени, в которой, кстати, не было ни слова о «его войне». В долгих и частых беседах о жизни я пытался распросить его о фронте, о самочувствии, просто о быте войны... Но он молчал, уходил от моих вопросов, предлагал вместо этого почитать Гейне в подленнике, и тогда, слушая его, я понимал, что ненавистный мне немецкий может звучать вдохновенно и не лающе, а нежно.

Однажды только он поделился своими чувствами о поездке в Германию с делегацией из Москвы и посещении Карлхорста, где была подписана немцами безоговорочная капитуляция в мае сорок пятого года.  

Написаны книги о войне больших военачальников, великих полководцев, их воспоминания – неоценимые документы! Но живое слово человека, сидящего рядом, которого ты уважаешь и ценишь, который сам жил и боролся в то время, действует сильнее! Поверьте – это так...

Почему, когда отец глухо молчал о фронте, и я пытался распросить его друга с детства Ефима Пескина, старшего лейтенанта, штурмана бомбардировщика, а после войны учителя математики, который меня ещё до войны держал на руках в том возрасте, когда всё стирается из детской памяти, он тоже категорически не хотел говорить о своём военном прошлом, о том, как он мстил фашистам за то, что они в гетто замучали его жену, а дочь уцелела только потому, что успела быть эвакуированной с детским садом...

Вот они на фотографиях, дорогие мне фронтовики в военной форме и в штатском. Эти снимки оживают в моей памяти совершенно реальными людьми, с которыми я и сейчас, обманув, десятилетия, всегда рядом, они для меня совершенно живые, но ничего уже не расскажут...

Я помню войну, аэростаты на улице Горького, зенитки на зале Чайковского и расчерчивающие небо прожектора, помню теплушки и зыбкий пароход по дороге на восток в Башкирию, когда Москву объявили на осадном положении, и мама, не хотевшая уезжать, вынуждена была по приказу, как все женщины с детьми, покинуть столицу.

Есть знаменитые хроникальные кадры станции метро Маяковская, которая во время бомбёжек превращалась в бомбоубежище – на рельсах лежат женщины, дети...  Вот каждый раз, хоть видел это многократно, ищу себя среди москвичей, надеясь, что узнаю себя среди быстро мелькающих лиц... Мы жили на 2-ой Тверской-Ямской рядом с этой станцией метро и по вою сирены, узнав, что налёт, спешили укрыться там...

Прошлое, ранившее и калечившее всё и вся, и особенно детские тела и души.

Для меня война не закончилась. Она во мне, внутри. И я не смирился с тем, что недобитки, последователи фюрера, превратившего казалось бы культурную страну в банду озверевших мракобесов, хотят доказать мне, что не было их зверств и чёрных планов, Холокоста и желания поработить весь мир. Они хотят переписать всё, что написано кровью людей, сограждан моей Родины, моих близких...

Время оказывается ничего не заживляет и не лечит. Оно только наваливает на нас тяжкий груз прошлого, и мы вынуждены тащить его на себе.

Михаил САДОВСКИЙ

Декабрь 2019 года

Григорий Маркович Штракс,  1945 г. Ефим Пескин, 1944 г. Владимир Садовский, курсант, 1943 г.