Вспоминаем мудрого и доброго друга Наума Фроимовича Циписа. После того, как стал выходить журнал «Мишпоха» я много раз встречался с ним. Наум редко что-то советовал, но если говорил о чём-то профессиональном, это были самые нужные в тот момент слова. С его огромным опытом, чувством такта он умел ненавязчиво предложить что-то интересное. В «Мишпохе» Наум Ципис был постоянным автором. Особенно нравились читателям его «Замостянские рассказы». Жители Замостья – пригорода Винницы, где Наум вырос в послевоенной простоте и нищете, жили в нём всегда, куда бы ни посылала его судьба: в Россию, Беларусь, Германию.

Иногда казалось, что этот талантливый человек не умел злиться, даже не умел хмуриться. Всегда улыбка, интересные рассказы, хорошее настроение. Но зная его биографию, понимаю, что причин не то что хмуриться, а обозлиться на весь мир, было предостаточно. Но он всё равно верил в порядочность, в интеллигентность и не мог без этого жить.
Его рассказы и повести наполнены добротой. Он сам был таким, и такие его литературные герои.
Почти четыре года, как Наума нет с нами. Но, перечитываю рассказы Циписа, и он появляется передо мной…
Писатель живёт пока читают его книги…

Аркадий Шульман

Из автобиографии Наума Циписа

Я родился на Украине, и мне сразу повезло: у меня оказались замечательные родители и удивительная Бабушка. А потом везло неисчислимо, несмотря на пятипроцентную еврейскую норму, о которой я ничего не знал, всё же после первой «неудачи» в Виннице поступил в институт в Курске, а потом, после года хождений под все вывески Минска (тут уже я хорошо узнал, что такое «пятая графа»), всё же нашёл работу. После благословения Янки Брыля и 14 лет уже безразличного мне «поступленческого» марафона меня всё же приняли в Союз писателей.
Кто я? Я рос и ходил в школу на Украине, окончил институт в России, сорок лет жил и работал – учителем, журналистом – в Минске... Кто я? Оказывается, я – еврей. Я долго этого не знал – мне дали это почувствовать. У меня есть друзья – русские, белорусы, украинцы – дорогие мне люди, у меня есть жена – белоруска (как я со временем понял, очень смелая женщина...); я 27 лет учил самых обездоленных детей Белоруссии истории, литературе, искусству жизни.
Мне до сих пор пишут письма мои ученики, которые живут в городах Беларуси и «ближнего зарубежья». Я написал несколько книг и много сотен статей, очерков, эссе. Но всё это не смогло заслонить того, что я еврей. Мне точно и жестко указали моё место в ряду «чукчей» и «чурок».
Добрые люди советовали: «Возьми псевдоним, пиши по-белорусски – легче будет печататься. Я отшучивался: «Не могу, папа обидится». Я действительно не мог отречься от своей фамилии и писать на языке, в котором не родился. На меня смотрели как на сумасшедшего. И всё же, всё же...
Прошли годы, родились дети, внуки, я издавал книги, выучил восемь тысяч учеников и не разменял свою фамилию, не изменил своих взглядов, не отрекся от своих друзей и не развелся с женой.

                                                                 Наум ЦИПИС

Скамейка                                         

… Как-то дядя Петя и мой отец, сидя на скамейке, пытались сомоидентифицировать наше общество и себя как его живую часть. Они пытались ответить на такие вопросы: кто мы и какие мы?

– Я не знаю, Петя, кто мы, если после сорока двух лет работы на транспорте… – чистой работы, Петя, чистой…

– Я знаю, Фима. Все знают. И шо с тобой сделали эти суки, люди тоже знают. Но зато у них нету нашого до тебя уважения и нема у них такой жинки, как твоя Лиза. А хто мы все и нашая страна, то я тебе зараз, как у кино нарисую.

Посмотри там, де дом многоэтажный или магазин какой большой строят, а ещё лучше – микрорайон. Шо ты увидишь? Ты обязательно увидишь рядом со стройкою  небольшенький такой синенький магазинчик, – я не знаю, почему они, этие магазинчики, все синенькие, га? – может, этой краски наготовили до коммунизма, га? – а теперь, Фима, посмотри, шо на шильде того магазинчика будет написано. А там  неукоснительно будет написано: «Стройматериалы». Ну-то надо тебе ещё объяснять, кто мы такие?

Нема, как честно заработать. С обманом и шахрайством пацанов уже с роддома  приносят, от. Токо родился – уже шахрай.

Отец закурил… Это бывало в редкие случаи его душевного волнения.

– Ну, то, шо, Петя, так и будем жить без справедливости? Мы уже притерпелись, хотя обидно сильно… А дети?

– А мы уже живём при справедливости: как с нами, так и мы. Они жируют, мы воруем.

– Я воровать не могу.

– Ото и живи, как живёшь. Мажь масло, чтобы хлеб было видно…

Такой разговор я подслушал, потому что тоже сидел тогда на нашей скамейке. Запомнилось…                    

 …На скамейку вышел дядя Жора с первого этажа. Воевал сапером.  В плен его взяли, когда он мины в Кракове из-под собора вынимал. Жена у него молодая-молодая, как и положено каждому живому мужчине, отвоевавшему ту войну. Это, как мы считали, справедливо. Остался живой – получи радость, вот такую, как Настя, Жорина жена. На неё смотреть было приятно, но трудно. Нас, пацанов, она сильно волновала. Почти, как Нина Сергеевна, жена полковника Крайнева. Когда Нина Сергеевна шла с базара мимо нашего дома, мы, как в Тимуре и его команде, «играли» общий сбор – посмотреть. С обнажёнными женщинами мы тогда были знакомы по прейскурантному альбомчику из японского публичного дома, который привёз с войны отец Борьки Тибекина. В альбоме их было… И какие!.. Но ни одна не лучше Нины Сергеевны. В неё было влюблено всё Замостье. Она стала нашим камертоном в делах выбора и любви на нашу будущую жизнь. А то, что была курвой и в открытую изменяла своему полковнику, спасённому ею, санинструктором, на смертельной переправе через Днепр, – то были их с полковником дела. Правда и то, что ревновали мы её сумасшедше и, главное, что коллективно. Раз сунулись мы, борцы за справедливость, – хотели полковнику глаза открыть, – и получили на всю жизнь: «Сопляки! Не ваше дело – моё. Кругом, арш, суки-шестёрки! И чтобы никогда! Никогда больше!» Тысячу лет спустя, могу только сказать: «Справедливо!» Очень справедливо поступил с нами полковник. Во всём, даже в правом деле есть черта, которую заступать нельзя. А противном случае правое дело может стать неправым.  

… Да, так вышел Жора и начал рассказывать про свою боевую и лагерную жизнь. Почему-то делалось это только с похмелья. Может, оно отпускало какую-то пружину в душе. А до кондиции в предыдущий день дядя Жора доходил по принципу американского артиста Дина Мартина. Принцип такой: «Вы не пьяны по-настоящему, если можете лежать, не держась за пол».

Дядя Жора после таких заходов выходил на скамейку, Настя выносила ему на тарелке стакан самогона и горбушку чёрного хлеба со шматком сала, помидором и цыбулею, кустиком петрушки – всё присыпано крупной солью. Когда она всё это выносила и покорно и нежно подавала мужу, моя бабушка, глядя на Настю влюблёнными глазами, говорила в назидание всем замостянским женам: «Она не только умница – теперь она ещё и красавица».

Жора выпивал, закусывал и, отдышавшись, начинал рассказ… Я и не берусь его пересказывать, и не хочу. Здесь были все общие места войны и концлагерей.  Если я добавлю: жуткие общие места, – это ничего, кроме слова, не добавит в смысл. Что может быть страшнее общих мест войны и концлагеря? Только прилагались они не к общим местам человечества, а к конкретному живому человеку с глазами, которые всё видят; кожей, которая реагирует даже на солнечное тепло, и душой, которая может любить….  И этим человеком был дядя Жора. 

Как-то раз тётя Соня, послушав Жору, сказала:

– Я женщина переживательная и теперь всю ночь не буду спать.

И это при том, что её собственной жизни хватало бы на три трагедии.

Всё, что творилось тогда на нашей скамейке, было жизнью. А сейчас я добавлю туда только одно слово: справедливой жизнью.

…Прибегает из поликлиники жена дяди Пети, Мотря. Ей пятьдесят шесть лет. Он гневается  праведным гневом.

– Шо такое? Шо там трапилось, га?

А вот шо! Третий день донимала её икота. Никакие рецепты, включая всемогущее вишнёвое варенье, не помогли. Пошла к врачам. Просидела полдня…

– И шо ж тот байстюк-доктор, шмаркач, говорит.

И шо ж он говорит? – дядя Петя сильно заинтригован.

– Это так их учат у советских институтах?! – тетя Мотя аж заходится.

– Та шо ж такое он тебе уже сказал? – это тетя Аня, мукомолова жена.

– Шо?! А то, шо я... беременная!!!

Коротко передохнув, тётя Мотя негромко говорит:

– Это у пятьдесят шесть годов с пятнадцатью абортами … я – беременная… Голову открутить такому доктору.

– Мотря, – в дядипетених словах звучит торжественная нота, – у того доктора добрая голова. Ты, конечно, правая, шо ты не беременная, но и он прав: ты не заметила, Мотря, шо ты уже не икаешь?

Над скамейкой повисло молчание. Хватило семи секунд. Давно так не смеялись. И Мотря вместе со всеми.

– Завтра занесу тому шмаркачу самогонки…

То справедливо, говорю я, очень справедливо. Тем более, что дядя Петя после этих слов про «самогонку шмаркачу» весьма одобрительно и весьма небезразлично посмотрел на свою жену.

Моя тётка Хона

У евреев, исторически так сложилось, исходно и «нерушимо» – материальная и духовная составляющие жизни неотделимы друг от друга. Обнажается истина: чем хуже материальное, тем выше духовное.  Это подтверждено даже на таком уровне, как семья моей тётки Хоны, второй старшей сестры моего отца.

Моя вторая дочь много лет спустя смущенно призналась: «Я не представляла, что нищета может быть такой обыкновенной, жилище таким убогим, а потребности людей столь минимальными. И это были твои близкие родственники…». Это у неё остались впечатления от знакомства с семьёй моей тётки. Ребёнку было пять лет. Тётка жила в сарае, у которого не было половины крыши. Хлеб, молоко и ливерная колбаса, – базовые продукты питания, – тётка добывала спекуляцией на базаре своего и моего родного городка – Казатина. Имела троих детей, мне они, понятно, были двоюродными. От трёх, конечно, разных мужей и не мужей. Представить её желанной хоть кому-то из годных мужиков, я не могу. А какие к кому претензии? Захватила ещё черносотенные погромы, Гитлера пережила, не поверите где, – в оккупации… Что носила? Даже описать не могу – хламиду какую-то и матерчатые тапочки. Лицо – чёрное, как у старшего сына, кочегара на паровозе. Так у того чёрное от угля, а у неё – от жизни. Но, как только кто в дом, сразу из тёмного угла, из какой-то древней шухляды, бутылка самогону. А как же, если гость в доме…     

 О старшем моём двоюродном брате машинист говорил моему отцу, что второго такого кочегара нет на всей Юго-Западной ж.д. «Колёс может не быть, – паровоз всё равно поедет, потому что топку кочегарит Аркадий». И пил не хуже, чем топил.

О сестре моей двоюродной, Тане, шла молва аж от Донбасса: она была лучшей проституткой угольного бассейна. И пила не хуже старшего брата-кочегара. Но! – воспитывала девочку из приюта, как свою дочь, которой у неё и быть не могло.

Третий брат, мой одногодок Игорь, вырос в профессионального вора, мастера-карманника. Знакомством с ним гордились серьёзные люди из уголовного мира. Он не пил, но все его немалые заработки уходили на игру в карты и на девушек. Любил дарить своим девушкам ювелирные украшения. «Почему их?» – спросил я как-то. «А потому, что хлеб и куфайку и не захотят, – купят. А золотое кольцо или серёжки – никогда: денег у них не будет по самую смерть. Заработать на золото у нас нельзя. Ну, и память обо мне будет, кроме золотых ночей».

Читать умели все трое. Тётя Хона читать не умела, зато считала – мог завидовать любой профессор. «Шиснь  саставила, – объясняла она мне, сражаясь с беззубьем. – Инасе на басар не ходи – спекулясия не полусися». 

И вот я, признаюсь, что было мне стыдно перед ними за моё высшее, единственное во всём нашем роду, образование. А в то посещение тётки – и за чистенькую и красивую мою дочку в голубых бантах было мне стыдно. Вот, как бывает. Ни малейшего повода, а стыдно. Наверное, потому что не мог построить каждому из них дом и дать денег на жизнь, а не на муку.

Лейзер и Венера

Кто такой Сёма? Сёма нужен мне для того, чтобы продолжить разговор о справедливости, и здесь без разъяснения не обойтись. Разъяснительные строчки неотъемлемая часть любого произведения, претендующего на звание художественного. Если бы меня спросили, я бы сказал, что вся литература, это, в известном смысле, разъяснение человеческих чувств.

Кто же такой Сёма? Начать с того, что у нас на Замостье их было штук пять или шесть. Был Сёма-два носа, был Сёма-косой, Сёма-базарник, Сёма-парикмахер и даже Сема-мама дома… Наш – это Сёма-рецидивист. Его биографии  могло бы хватить на троих, а был он молодым. Если смотреть от меня сегодняшнего, то тогда он был совсем молодым. А богатая жизнь, потому что рано начал.

Первую, как они говорят, ходку в детскую колонию сделал ещё пацаном. Постоял на шухере, когда старшие брали ларёк. Весь грабеж – две бутылки водки и пять плиток шоколада. Второй раз сел, снявши золотые часы с пьяного грека, чистильщика обуви. На суде греки просили отпустить Сёму, не ломать ему биографию: он всё же довёл пьяного чистильщика до дома. Они обещали сами его наказать без будущей записи в карточку по учёту кадров. Но советский суд – самый справедливый суд в мире, и Сёма отсидел в общей зоне всего три года. Мягко отсидел. А уже на третий срок – с перерывом между вторым в три дня – пошёл как злостный рецидивист: изнасилование.

Над кем же он надругался? Над базарной проституткой Валькой-сто грамм. Ещё лежа за ящиками от помидоров в обалдении от бешеной кавалерийской атаки голодного и опьяненного свободой Сёмы, Валька спросила, когда он с ней рассчитается. Сёма резонно и вежливо ответил, что за такой раз платить должна она, но, если подождёт, то он, погулявши и устроившись на работу, её бутылку ей непременно отдаст. Заявление в милицию проститутка принесла в тот же день. Это было уже серьёзно: Сёма получался чистой воды злостный рецидивист. Шесть лет в колонии для особо опасных. Уже не школа – академия.

Отсидел, вернулся и стал жить в своём сарае во дворе нашего дома. Туда поочередно приводил своих прелестных молодых жён. Все три были красавицами и совершенно искренне, до обидных слёз ревности любили Сему.

       Потом они приходили к нему все вместе с детьми и авоськами праздновать Сёмин день рождения, и этой незлобивой коллективностью удивляли видавшее виды Замостье. Любимая собака Сёмы, боксёр Маруся, радостным лаем встречала этот гарем, Сёма раскрывал объятия женщинам и детям, принимал подарки, дарил подарки и усаживал за дощатый стол, уставленный современными яствами и бутылкам.  

      У одной из глухих стенок сарая стоял матрац на «ножках» из кирпичей. Часто во время бурных любовных утех кирпичи разваливались, и Сёма с очередной любовью с хохотом падали на пол. Над этим матрацем была крепко прибита широкая полка, занавешенная плотным полотном. Бывало, Сёма доставал оттуда деревянных и глиняных зверьков, всякие фигурки и дарил их своим детям. Реже, но и это бывало, дарил он миниатюрных удивительных деревянных богинь из тёмного ореха своим жёнам, и были у тех богинь лица его жён.

Как-то дядя Петя спросил Сёму, почему он так часто женится, и тот, уже не в шутку, как мой друг, ответил: «Дядя Петя, если долго живу с одной женщиной, то  я чувствую себя одиноко».

Кто только ни бывал в Сёмином сарае, но плотная занавеска той полки никогда не отдергивалась. Раз кто-то из гостей по пьянке протянул было руку, но хозяин посмотрел на гостя и тихо сказал: «Не надо». И все поняли: не надо.

Сёма немного стыдился своей странной страсти: на всём Замостье с таким вывертом он был один. А если ещё учесть его прошлое… Воровать и слегка грабить – это понималось. А лепить фигуры и резать их из дерева… «Тебе шо, нема чым заняться?»

Часто Сёма с Лейзером сидели почти рядом у своих сараев. Раньше, Лейзер, как все, сидел вечерами на нашей скамейке. После того, как умерла Клара, он чаще сидел здесь. Курил, отдыхал, молчал. А Сёма, с удовольствием дышал воздухом, в котором жили запахи палисадниковых цветов, травы, садов, окружающих двор. Он неосознанно наслаждался этим воздухом, после шести часов работы в серно-кислотном цеху нашего суперфосфатного завода. И всегда в руках Сёмы был берёзовый или каштановый  чурбачок, который на глазах у Лейзера превращался в собаку, похожую на Марусю, водную лилию или в тётю Броню из второго подъезда. Однажды Сёма, закончив резать, протянул Лейзеру тёмную грубую фигурку старого еврея, который смотрит в свою жизнь. Лейзер узнал себя, улыбнулся и кивнул. Он почти не разговаривал, а тут, уходя домой, сказал Сёме: «Нэшумэ хочет жить». Это означало, что душа хочет быть живой. И Сёма тоже улыбнулся и кивнул.

Войдя в свой сарай, он отдёрнул занавеску и с полки, как живые, глянули  на него деревянные, глиняные, оловянные – его мама Софа, набедовавшаяся с ним; сестра Роза и двое её сопливых детей, Сёминых племянничков… Сопли Сёма вырезал талантливо: вот-вот шморгнут носами. Целая свора боксёров, состоящая из одной собаки – любимой Маруси. Дядя Петя и дядько Мукомол – отлитые из олова. Пацаны дома… Яшка Меламуд в спадающих трусах… Нинка Чеботарёва с невероятной фигурой – такая молодая и упругая, но уже женская попка…

А Лейзер пошёл на своё кладбище. Оно стало для него таким же привычным и необходимым, как магазин, базар, баня. Он подолгу сидел у могилы Клары на удобной скамейке, сделанной Мукомолом, смотрел на камень из мраморной крошки за оградой, сваренной Цымбалом и молчал. Что там вершилось в тёмной глубине его сознания, думал ли он о справедливости, вспоминая что-то из своей жизни… Всех его родных и близких немцы положили в малый Бабий Яр в украинском селе Стрижевке недалеко от ставки Гитлера.

Ордена и медали пулеметчика Лейзера Кримершмойса однажды вызвали сомнение даже у военного патруля, столько их было, и так они не сочетались с маленьким сморщенным  Лейзером. И все же наград этих, даже если к ним прибавить знак Гвардии и три нашивки за ранения, было меньше, чем убитых родителей, сестёр, братьев и племянников… А может, он не думал о справедливости, а вспоминал, как покупал на базаре курицу и густые настоящие сливки и приносил это домой, и как Клара радовалась покупкам, а Еська аппетитно сосал красного сахарного петушка, обязательный каждодневный подарок Лейзера. Он всё никак не мог вернуть им долг за то время, что прожили они за проволокой концлагеря-гетто…

Перегнувшись через ограду, погладив любимые Кларой анютины глазки, он, несколько раз оглянувшись, уходил домой. Оставшись один на всём этом свете, он тосковал по Кларе. Еська с семьей был уже далеко, в той самой Германии, которую он, Лейзер, воевал, полив свой кровью. Он так и не смог понять, как его приёмыш смог туда уехать: он знал немцев только в военной форме и только тех, кто всю войну хотел его убить.

Однажды он пришёл на своё кладбище и увидел, что весь еврейский угол разгромлен: поваленные и разбитые памятники, кощунственные чёрные надписи, опоганенные цветники. Надгробие Клары было расколото на три части. Лейзер с трудом мог понять войну живых с живыми, но совсем недоуменно  он не понимал войну с мёртвыми.

 Оглядев кладбище, он сказал сам себе, но, думаю, что его услышали и небо и земля: «Жизнь даёт человеку больше, чем он может взять».

Когда-то Лейзер – тетя Клара была тогда жива – позвал меня к себе на кухню и, показав  офицерский ремень со звездой, мечту всех наших пацанов, сказал: «Давай меняться». «На что?» – спросил я. «На фотографию женщины…  без рук…» У меня была большая цветная фотография Венеры Милосской, которую я снял со стены в казарме внешней охраны ставки Гитлера, когда мы на велосипедах поехали в Стрижевку. Это было на третий день после освобождения Винницы.

Я не раз рассказывал на скамейке историю этой скульптуры, но не знал, что Венера глянулась Лейзеру.   Конечно же, я разменял Венеру на ремень, даже не думая.

      После разорённого кладбища Лейзер снял со стены на кухне Венеру и пошёл в сарай к Сёме. О чем они говорили, никто не знал, но через два месяца вместо надгробия стояла у изголовья могилы метрового роста ореховая Венера Милосская на пьедестале из надбужского красного гранита, где металлом  была написано, что лежит здесь Клара  Кримершмойс, сорока девяти лет от роду. Лицо Венеры было Клариным лицом. Это было прекрасно и удивительно. Но ещё удивительнее было то, что Венера обрела руки! Извечным, милым всему мужскому миру, движением она прикрывала два своих женских начала, сводящих с ума нормальных мужчин.

Справедливо! Потому, что несправедливо такой красоте быть без рук.

«Довольно она без них постояла», – сказал Сёма, закончив полировать ласкающее ореховое бедро.

Когда Сёма, Лейзер и дядя Петя уходили с кладбища в углу за решеткой необычной теперь могилы стоял аккуратный фанерный плакатик: «Не трогать. Заминировано. Сёма-рецидивист».

…Мне повезло: я побывал в Париже. Нет, не такой уже я дурак, чтобы пробовать написать об этом.  Видел и Джаконду, и Венеру… Музей давнего моего кумира – Родена… Не зря фотография его Мыслителя висела у меня над диваном в моём винницком доме рядом с Венерой. Там, в Париже, обнаружился  для меня ещё один скульптор  мощи необычайной – Аристид  Майоль. Не то, чтобы не я слышал и не читал о нём,  но чтобы так первобытно впечатлило…

Да, глаза – ворота радости. С отчаянием узнал, что к концу жизни скульптор ослеп. Справедливость? Ладно…

Лувр. Арка Карузель. Площадь перед «задними» корпусами музея-гиганта. Прямо на газонах восемнадцать скульптур: Сад Майоля. Все восемнадцать женщин – обнажённые: стоят, идут, лежат. Они, такие, жили на Земле всегда. Это было «массовым» воплощением гармонии красоты живого. Они были не из эпохи – из вечного времени. Большинству этих Первоженщин моделью служила жена  возмутителя спокойствия, непокорного каталонца – Клотильда. «Я работаю так, словно никогда ничего не существовало, и я ещё ничему не учился. Я – первый человек, создающий скульптуру».

Здесь, в музее Майоля под открытым небом, я и поруганная тысячи лет назад Венера из Милоса  получили почти дуэльное удовлетворение: здесь стояла  сестра  той Венера,  и руки её, прелестные руки очаровательной молодой женщины, были подняты к её нежным плечам. Обе руки Венеры… Она открывала себе миру людей в своей необыкновенной силы женской милости. Она являла себя, как некая сущность Вселенной, которая в образе женщины явилось на Землю из другого звёздного мира. 

…Не мог Лейзер смириться с тем, что кладбище было порушено,  и с тем, что у Венеры нет рук, и с тем, что лежат в земле родные ему люди и его военные друзья, и, что живём мы не так, как надо жить после войн… И что Клара лежит под расколотым памятником.  

Справедливость?

И он пошёл к Семе-рецидивисту…

Три места на Земле знаю я, где люди видели прекрасную Венеру с её прекрасными руками: древний Милос в Греции, Сад Майоля в Париже и угол еврейского кладбища над Бугом в Виннице.