Герои книги повестей «Сад Сновидений» живут в древней Иудее, современной Москве, Петербурге времён Александра II, а также в Барселоне неподалеку от недостроенного костёла великого придумщика Гауди. В их судьбы вмешиваются шаровые молнии и отряд римских легионеров, члены ЦК КПСС и артиллерийские залпы, помноженные на колокольный перезвон; они столкнутся с местечковыми авантюристами, которые будут выдавать себя за вождей мировой революции, выживут после выстрелов из револьвера «Smith & Wesson», открывающих новые возможности в портретной живописи, разгадают одну из государственных тайн, спрятанной в изделиях кооператива «Собачий вальс».
А ещё этом Саду много музыки – от Бетховена до Модеста Мусоргского, от Моцарта до Матвея Блантера и, вдобавок ко всему саундтрек Эннио Морриконе из культового фильма «Однажды в Америке», не говоря уже о блюзе, который исполнит тмнокожий музыкант в дырявой соломенной шляпе, прислоняясь к нагретой за день госпитальной стене.
Каждому из героев этой книги предстоит вырастить свой «Сад сновидений». В этом Саду нет чёткой границы между явью и сном, вымыслом и реальностью, бытием и небытием…
Влюбляясь и разочаровываясь, боготворя и проклиная, герои сборника открывают для себя ускользающие в обычной суете смыслы, чтобы с их помощью проникнуть в тайну того, что называется Жизнь, Смерть, Любовь…
Фрагмент повести Бориса ШАПИРО-ТУЛИНА
«БРАТ ИИСУСА» из книги «САД СНОВИДЕНИЙ», Эксмо, 2017
Странным был той весной месяц нисан. Он хорошо запомнил оглушающую жару, которая установилась незадолго до пасхальных праздников, а потом сразу в один день что-то переломилось в окружающем пространстве, и вместе с туманом, спустившимся с вершин едва приметных гор, в Иерусалим вошли волны такого холодного воздуха, что в пору было опять рядиться в шерстяные накидки.
Он не стал толкаться в плотной массе зевак, движущейся по городским улочкам за тремя узниками, которые с трудом несли на себе перекладины будущих распятий. Он поджидал брата за городской стеной у самого подножия Голгофы, куда всё явственнее долетал шум толпы, напоминавший ему тот, что он слышал уже однажды в синагоге Назарета, но там звучали в основном угрозы и проклятия, а здесь – насмешки и торжествующие выкрики. Его бил озноб, но не от холода, который он не ощущал, это был озноб сопричастности к тем смертным мукам, которые должен был здесь на этом холме претерпеть Иисус, и свидетелем которых ему предстояло быть в течение долгих, очень долгих, бесконечно долгих часов.
Одна только фраза вертелась у него в голове: «Господи! Разве не сторож я брату своему?!». Едва он успевал мысленно произнести её до конца, она снова возникала внутри, сверля мозг огненным буравчиком, и как только заканчивалось последнее слово тот час же выплывало первое и так без конца, по кругу, фраза за фразой: «Господи! Разве не сторож я брату своему?!».
У него ещё не созрел окончательный план как уберечь тело распятого Иисуса от глумленья толпы, но он должен был исполнить свой долг, а для этого надо было остаться незамеченным, ничем не выдать своего здесь присутствия, стать камнем, травой, горстью праха, но только не тем, кем он был на самом деле, чтобы ни словом, ни взглядом не выдать задуманное.
Он видел, как из Эфраимских ворот показался отряд римских стражников, а вслед за ним телега с тремя столбами, на которых крепили поперечины, образующие крест. Потом глаза его различили и выделили среди троих, приговорённых к распятию, Иисуса. Одежда брата превратилась в изодранные тряпки, и не взгляд уже, а какое-то иное видение позволило ему под этими лохмотьями различить оставленные ударами бича вздувшиеся и всё ещё кровоточащие рубцы. Он вздрогнул от соприкосновения с ними, ощутил их пульсирующую, доводящую до исступления боль, впустил её в себя и не силах вынести ни того, что уже случилось, ни того, что должно было произойти, рухнул, как подкошенный, теряя остатки сознания, превращаясь в то, во что и хотел превратиться – в камень, в траву, в горсть праха, став неприметным ни для стражников, ни для толпы, чьи крики растворились в каком-то гуле, идущем из потаённых глубин земли.
Очнулся он, когда сквозь это непрерывное гудение пробился ритмичный приближающийся звук. Открыв глаза, он с трудом разглядел скачущего во весь опор всадника, который размахивал свернутым в трубку посланием и что-то кричал офицеру, руководившему стражей. По тому как все засуетились, он понял, что отдано высочайшее распоряжение покончить с распятыми на Голгофе, до наступления пасхальной субботы; очевидно прокуратор опасался каких-то волнений, раз его порученец так спешил с передачей приказа. Трое солдат бегом поднялись к вершине холма и тяжёлыми молотками раздробили голень у несчастных, неподвижно возвышавшихся на крестах. Ноги их тот час же лишились опоры, тела под собственной тяжестью скользнули вниз, но руки, привязанные к перекладинам, остановили это движение, и, прижав артерии к шейным позвонкам, образовали единый тромб, сквозь который уже не могла пробиться жизнь.
Сдавленный стон пронёсся над Голгофой. Он тоже вскрикнул от боли и ужаса, а стражники, тем временем, ткнув копьём под ребра каждого, повалили кресты на землю и, торопясь, освободили от перекладин тела тех, кого только что умертвили.
Он наблюдал за всем этим, словно продираясь сквозь какой-то плотный туман, и лишь только когда слух его снова обрёл возможность различать звуки клонящегося к закату дня – выкрики офицера, глухой стук тел, брошённых на дно повозки, пение паломников, спешащих в Иерусалим по северной дороге – когда все эти звуки, слившись воедино, вернули его к действительности, первое, что он ощутил, была тяжёлая намокшая от дождя накидка отца и только затем уже какая-то непреодолимая почти нечеловеческая усталость.
Он сделал шаг и вдруг понял, что его правая нога нестерпимо ноет от боли, словно она каким-то непонятным образом тоже приняла на себя удар тяжёлого молотка – с тех пор он так и хромал всю оставшуюся жизнь – а левый бок начал пульсировать тяжело и часто, будто это меж его ребер застрял наконечник копья, предназначенный Иисусу.
Смешавшись с группой паломников, он, волоча ногу и с трудом преодолевая боль, вошёл под стены святого города.
На узких улочках Иерусалима порывы ветра были гораздо тише, чем у подножия Голгофы, зато дождь, казалось, обрёл новую силу; его потоки скрадывали пространство, затушевывали очертания домов, превращали редких прохожих в призраки, неожиданно возникавшие из хлябей небесных и снова исчезавшие в них. Да и сам он разве не превратился сейчас в такого же призрака. Все силы душевные и физические были затрачены им на то, чтобы незаметно проследить за отрядом стражников, сопровождавших скорбный груз во дворец, построенный ещё при жизни Ирода Великого, а затем так же незаметно забраться на стену, ограждавшую территорию дворца, стараясь не упустить ни единой детали из того, что происходило внутри.
До предела напрягая своё зрение и слух, он впал в странное состояние, когда ему стало казаться, что всё, находившееся вне этих стен – дома, люди, их печали и радости, всё, что составляло суть привычного каждодневного бытия, обрело вдруг свойство какой-то нелепой фантазии, не имевшей ничего общего с реальностью. Истинная же реальность находилась внутри ограды дворца и была ограничена ничтожной малостью пространства у башни Фессаила там, где остановилась повозка, в которой лежал его брат. В городе говорили, что башня, возведённая в память об убийстве одного из ближайших родственников Ирода, имела мрачную славу покойницкой, куда до погребения сваливали тела казнённых. Но ему теперь казалось, что эта страшная башня разделила мир на две неравные части: огромная часть его была давно безжизненной, несмотря на хаотичные нагромождения вымыслов, другая, сократившаяся до размеров тела Иисуса, была единственно живой, ибо в ней и только в ней существовала истинная боль и истинные страдания.
Он не знал, сколько времени находился уже между выступов дворцовой ограды, превратившись в единое целое с её мокрыми от дождя камнями. Боль постепенно отступила и на смену ей пришла тяжёлая дремота, которая, возможно, и сморила бы его, если бы не фигура в чёрной накидке, внезапно возникшая среди примелькавшихся солдатских мундиров. Когда факелы в руках стражников высветили таинственного посетителя, ему показалось на мгновение, что это был Иосиф Аримафейский, один из влиятельных горожан, которые тайком поддерживали связь с Иисусом. Впрочем, он не стал бы это утверждать с уверенностью, потому что пришедший сразу же уединился с начальником стражи подальше от света факелов в ту часть двора, что была укутана завесой сгустившейся мглы. С высоты своего наблюдательного пункта ему удалось заметить лишь как тот, что был в чёрной накидке, протянул офицеру некий сверток, после чего оба ударили по рукам и разошлись в разные стороны. Он проследил за офицером, возвратившимся к солдатам, и упустил момент, когда фигура незнакомца растворилась среди потока непрекращающегося дождя. Впрочем, теперь этот человек интересовал его менее всего. Около башни Фессаила началось какое-то странное движение. Пламя факелов, колеблющееся на ветру, отбрасывало неправдоподобно уродливые тени, и он скорее догадался, чем различил в действительности, как солдаты, склонившись над повозкой, подняли, а затем отнесли в покойницкую два неподвижных тела, а третье оставили лежать на самом дне, и он готов был поклясться, что это было тело его брата.
Через какое-то время он осознал себя уже не распластанным на стене, а крадущимся вслед за небольшой группой солдат, сопровождавших повозку, которая глухо постукивала по мокрым иерусалимским камням. Он слышал, как они переругивались, проклиная погоду, столицу иудеев и заодно всех её жителей, а сам лихорадочно соображал, куда в такой спешке посреди ночи надо было везти бездыханное тело Иисуса.
Небольшая группа пересекла нижний город и затем стала подниматься наверх к тем самым Эфраимским воротам, которые вели к Голгофе. Он содрогнулся от мысли, что стражникам отдан приказ тайком вернуть тело брата на место казни, и, поглощенный этой внезапной догадкой, на какое-то время потерял из вида тех, за кем незаметно продвигался по улицам, превратившимся в подобие малых рек. Пройдя шагов двадцать к северу от городской стены, он приблизился почти вплотную к холму, на котором ещё недавно страдал Иисус, но кроме оглушившей его тишины, ничего более различить не сумел.
Ливень, который всю вторую половину предпасхальной пятницы поливал Иерусалим, прекратился, да и ветер, несущий волны холодного воздуха, внезапно стих, словно исчерпал весь запас стужи, хранившейся в окрестных горах. Звёзды, появившиеся в просветах облаков, напоминали окружающему миру, что Великая Суббота уже наступила, но он, не замечая ни земли, ни неба, стоял неподвижно, напрягая слух до тех пор, пока не услышал, наконец, приглушенное конское ржание.
Продираясь на этот звук сквозь густой терновник, он подоспел как раз к тому моменту, когда солдаты расстелили на мокрой земле плащаницу, очевидно прихваченную из башни Фессаила, завернули в неё тело Иисуса и, неумело подогнув концы льняного полотна, отнесли свою ношу в одну из погребальных пещер, чей вход был затерян среди стволов молодых смоковниц.
Все, что было дальше, он помнил смутно, словно это происходило не с ним, а с неким человеком, с которым они были похожи как две капли воды, но за действиями которого он наблюдал, отстранившись от происходящего, боясь признать в странном двойнике самого себя, для того лишь только, чтобы не потерять остатки рассудка, устоять перед потрясениями, выпавшими на его долю в этот бесконечно долгий день, перешедший в такую же бесконечно долгую ночь.
Тот, другой, дождавшись, когда стражники отправились обратно в город, пробрался сквозь посадки молодых деревьев и с трудом отодвинул камень, которым владельцы фамильных усыпальниц прикрывали вход, оберегая усопших родственников от набегов диких животных. Но он в эту ночь думал не о голодном зверье, рыскающем вокруг Иерусалима, он хотел уберечь тело своего брата от тех, кто ненавидел Иисуса ещё при жизни, а заодно и от колдунов, которые приходили из пустыни, чтобы раздобыть пальцы распятых на кресте, потому что с их помощью, считали они, сила любого зелья становилась непреодолимой.
Он знал, что ему, как любому иудею, Господь запрещал в субботу совершать какие-либо действия, пусть даже отдалённо напоминавшие работу, знал, что Закон запрещал в такие дни хоронить усопшего, а тем более прикасаться к тому, чьё тело было проклято уже одним фактом позорного распятия, знал все это и боялся кары.
Но тот, другой в нём, рассуждал иначе: разве уберечь Иисуса от посягательства недругов, – думал он, – это работа?! Разве не сторож он брату своему?!
Один молился и трепетал от страха, другой – действовал.
В кромешной темноте он добрался до ниши, вырубленной под низким сводом пещеры, нащупал плащаницу, ещё хранившую запах влажной земли, и, обдирая локти о каменные стены, высвободил брата из тугих объятий погребального полотна. Не было у него при себе ни смирны, ни алоя, чтобы приготовить состав, которым обычно омывали усопших, не было пелен с благовониями, не было даже платка, которым по обычаю следовало прикрыть лицо Иисуса. Были только слёзы, которые он не мог сдержать, и они скатывались вниз, а он растирал их по телу брата, нежно касаясь кровавых ран, и тихо пел песню, которую слышал когда-то от их отца, о том, что пока мы несём в себе крепкую смесь из тоски и веселья, никогда не закончится наш путь, ибо кто же ещё кроме нас сможет испить до дна эту чашу.
Едва он успел произнести последние слова, как странный свет медленно проник в пещеру, высветил её углы, и постепенно подобрался к нише, где находилось тело Иисуса. Он выглянул наружу и увидел то, что было ему уже знакомо, но всякий раз вызывало ощущение непреодолимого ужаса. Прямо на него со стороны Голгофы двигалось над макушками деревьев огненное ядро шаровой молнии. Он попытался, было, отбежать в сторону и даже сделал несколько шагов прочь от этого места, но споткнулся о какой-то выступ, упал и, не в силах более двигаться, смотрел как раскалённый шар медленно завис над пещерой, потом приблизился к самому её входу и вдруг с грохотом распался на множество вспыхнувших огней, словно отдавал прощальный салют тому, кто находился в чужом погребальном склепе на только что размотанной плащанице.
Когда непроглядная мгла поглотила последний осколок шаровой молнии, он почувствовал, что и в его душе словно что-то погасло. Напряжение последних часов схлынуло, осталась только твёрдая вера в то, что теперь уже, освободившись от внутренней паники и страха, он сумеет довести задуманное им до логического конца.
По другую сторону от участка с фамильными усыпальницами, там, где каменистая поверхность переходила в обычную почву, он выбрал пространство между двумя молодыми смоковницами, нашарил в темноте крепкие обломки веток и несколько часов без устали рыл ими в земле глубокую яму. Он был уверен, что только в этом месте, которое кроме него не знал ни один человек в мире, можно будет укрыть Иисуса и от посягательства колдунов, и от попыток надругаться над телом брата тех, в ком ненависть, замутившая их разум, была так велика, что они, невзирая ни на Закон, ни на Господа, готовы были совершить этот страшный поступок.
Уже светало, когда он закончил свою работу. Оставалось вернуться в усыпальницу, снять с себя накидку отца, навсегда принадлежащую теперь Иисусу, завернуть в неё брата, опустить безжизненное тело в только что приготовленное ложе, засыпать землей и тщательно укрыть это место камнями, собранными в округе – именно так делали в его родном Назарете, когда прощались с бедняками, не сумевшими накопить деньги ни на пышные похороны, ни на фамильные склепы…
Об авторе: Борис Шапиро-Тулин – учёный, писатель, драматург, действительный член РАЕН. Известен своими трудами по изучению таинственных свойств человеческой психики.
Автор книг «Магия четвёртого принципа», «Тайны Ветхого Завета», «Секретная азбука сновидений» и многих других.
Его пьесы шли на театральных подмостках страны, а по сценариям были сняты художественные и документальные фильмы, среди которых «Не имеющий чина», «Матисс и джаз».