«До тридцати поэтом быть почётно, //
И срам кромешный после тридцати», – написал Александр Межиров в первой половине 70-х годов прошлого столетия, когда чтение стихов собирало стадионы (я, конечно же, имею в виду советский период).
Оно и понятно: тогда поэзия брала на себя и роль религии, и роль социального проповедника, и роль интимного друга.
Помню, одна моя знакомая жаловалась, что у неё из сумочки украли не документы с деньгами, а только что вышедший сборник стихов Вознесенского.
С тех пор не одна сотня книг безвозвратно почила в бозе, почитателей поэзии явно поубавилось, а стихотворцев расплодилось великое множество.
И современные стихи, на первый взгляд, видоизменились. Многие модные поэты стали чураться знаков препинания, классической метрики, и в результате строфы лишились мелоса. Незаметная коррозия поэзии начала превращать стихи в некий род нерифмованной публицистики.
Возможно, нынешние реалии жизни с их бесконечными социальными и духовными катаклизмами влияют на поэзию, изымая из неё то гармоническое начало, которое воспитывало в душах художников устойчивость и учило их бесстрашию «святого ремесла».
Поскольку я человек старой закалки, сам давно перешёл тридцатилетний рубикон и как раз обжился в возрасте «срама кромешного», я остался приверженцем классической школы, ибо уверен, что она далеко не исчерпала себя. Более того, я думаю, что именно классическая школа поэзии способствует оздоровлению человеческого духа и очищению от бытийного мусора.
Поэтому могу поделиться с читателем своим старомодным пером.
***
Для поэтов даты нет.
Время – вымысел и бред.
Календарь придумал гений,
чтобы нас отвлечь от бед.
Понедельник ли, среда
не ведут нас никуда.
Есть одна в природе дата.
Называется ВСЕГДА...
***
Разве вечность длится вечно?
Всем даётся свой удел.
Даже смерть не бесконечна,
и у смерти есть предел.
***
В пустыне смысла нет кричать: «Ау!»
Здесь не найдёшь спасительного крова.
Я пропаду от своего же зова,
поэтому на помощь не зову.
Свет ослепляет так же, как и тьма,
и спотыкаюсь я на каждом слоге.
Захвачен представлением о Боге,
я лишь лишаюсь духа и ума.
И царь, и тать – мне близкая родня,
недаром растерзать меня готовы,
хоть сам я – неприметный вестник слова…
Их слово – не ко мне, не про меня.
Язык – не средство, а среда и мир,
идеи умирают раньше слова:
конечно, утверждение не ново,
оно давно зачитано до дыр.
Я сам в свою историю попал
намного раньше, чем заметил это.
Поэт отпетый, негодяй отпетый,
я перешёл последний перевал.
Я самый безнадёжный из калек.
От самого себя куда мне деться?
Хотя бы у чужой беды погреться…
Ау! Ау! Откликнись, человек!
***
Пора, мой друг, пора!
Где на земле чистилище?
Коль избежим костра,
то попадём в узилище.
Вновь век наш волкодав
набросится на плечи нам,
и снова нас предав,
нажрётся человечины.
Поэтов ждёт конец.
За Храм ступай-прихрамывай,
где пушкинский свинец
за ямой мандельштамовой.
***
За холмами и за кручами
в Иудейской стороне,
где восход обложен тучами,
море в зыбкой пелене,
за Кумранскими пещерами,
где на помощь не зови,
я живу с камнями серыми,
объясняюсь им в любви.
***
Аркадию Шульману
В низких тучах и громах
город сей незримый.
Это небо на холмах
Иерусалима.
Будто бы из молока,
будто бы из дыма
под холмами облака
Иерусалима.
И земля, и небосвод
пролетают мимо.
Иерусалим плывёт
к Иерусалиму.
ПАМЯТИ АРКАШИ ГУРОВА
25 февраля ровно 20 лет назад арабскими террористами были убиты мои друзья – физик Абрам Фиш и композитор Аркаша Гуров.
Созываю последних любимых
за праздничный стол,
а ушедшим стопарики полные ставлю,
как свечи.
Сколько выпито было бутылок –
сто тысяч и сто!
Как вольны и как радостны
были застольные встречи!
Стол был тесен и свят…
А сейчас мы свободно сидим,
и закуска грустит на тарелках,
и водка в бутылках,
и уже не пьянит сигаретный полуночный дым,
и прозрения наши, и споры трезвы,
а не пылки.
Поимённо стопарики ставлю…
Ещё вот один,
чья душа не терпела ни дрязг,
ни обид, ни измены.
С тех сторон бытия,
средь небесных безгласных долин,
он ещё новичок меж погибших,
то бишь убиенных.
Ведь тела наши взяты на съём,
и конечно – на слом,
мы вместилища душ,
ну а души – всегда на отлёте.
Как тебе там?
Вы вместе уже? И за вашим столом
снова тесно и весело?
Вы нас бестрепетно ждёте?
В словаре замогильном
у помнящих нету нужды.
Мне убитый понятней стократ,
чем живущие твари.
И в погоне за Богом
к могиле приводят следы…
Кто ж нальёт в мою хищную память
последний стопарик?..
***
Иголкою палой,
брусникою алой,
берёзовым бурым листом,
холодным рассветом
кончается лето,
но я не о том, не о том.
Наши души обвило,
объяло – смотри – годовое кольцо,
годовое кольцо опустилось морщинкой
немой на лицо.
То сойдёт,
то появится снова на лицах морщинка,
то сорвётся от вздоха и
вдаль отлетит паутинкой.
Сырой головешкой,
ночной сыроежкой,
слезой, не дошедшей до глаз,
застывшим болотом
кончается что-то,
и что-то провидится в нас.
Нас как будто немного осталось,
а много ли было, мой друг?
Всё, что было – сбылось
как пришлось, и сюда мы попали не вдруг.
Наши хвойные души взрослели,
да не повзрослели,
и об этом не шепчутся непоседевшие ели.
Озёрной кувшинкой,
белёсой пушинкой,
снующим в траве муравьём
кончаются счёты
и в судьбах пустоты,
и наши слова обо всём.
И поэтому осень,
наверно, не любит высоких словес.
Наши песни и речи
подскажет наполнить молчанием лес.
И пока годовое кольцо
в наших снах прошлогодним не стало,
не пораньте его, осторожней ступайте,
друзья, и молчите, молчите, молчите сначала.
***
Я вас люблю…
За тройкой этих слов,
как волчья стая за почтовой тройкой,
и как за волчьей стаей свора псов,
и как за псами егеря…
Постой-ка,
под лошадиный храп и пёсий лай
в начале гона отдышаться дай…
За тройкой перепетых ветхих слов,
давно не разбирая голосов,
несутся архаичные уродцы –
колтун моих невысказанных чувств…
Коснусь губами ваших глаз и уст,
пока с кривым оскалом иноходцы,
горя белками, упряжь в страхе рвут,
и с места рвут в карьер, и всё ж из пут
не вырвутся…
Почтовая карета
мотается и бьётся по кюветам,
подскакивает в небо на корнях,
ухабах, пнях, колдобинах, камнях
и вам несёт признание моё –
Я вас люблю…
Лишь тройка слов, старьё!
В безликости смущённого посланья,
которому сто двадцать тысяч лет,
не дышит одряхлевшее признанье:
в нём кровь застыла,
в нём запнулся свет.
Оно не достигает адресата,
любимая, хотя бы потому,
что хрипло, потно, снежно, волосато
сквозь высверки ружейные и тьму
искусные матёрые волчицы
уже почти догнали пристяжных.
Прыжок – и повисают на ключицах,
но следом псы набросились на них.
Залп егерей –
и снова триедино
все в мыле мчатся…
Содранные спины
растерзанной, затёртой тройки слов
кровоточат, как в первый миг признанья,
как спины лошадей, волков и псов
в нелепом, безысходном состязаньи...
Я вас люблю...
Смотри, как мчится цепь,
и длится бесконечная погоня,
минуя чащу, пашню, поле, степь,
где кони, волки, псы и снова кони.
Но это лишь вступление в слова
«Я вас люблю»… Они едва-едва
на истое признание похожи –
как выдранные конские бока,
застывшие в снегу на бездорожье,
похожи на живого рысака…
Какою воскресить его ценой?..
Я вас люблю, бесценный ангел мой!..