Поиск по сайту журнала:

 

Владимир Райберг.Это не попытка встать вровень с известным, одноимённым произведением Солженицына. Это, на самом деле, реальный раковый корпус, – место моей временной, добровольно-необходимой прописки; расположен в громадном больничном дворе, где кроме ракового корпуса есть урологический, поликлиника и комплекс хозяйственных построек.

РАКОВЫЙ КОРПУС

Ожидаемая архитектура, так и предстала, как сочетание кубов и прямоугольных призм, поваленных на бок и клонированных из квадрата Малевича. Ничего не могу с собой поделать: для меня этот Квадрат – сплошное шарлатанство. Однажды я наблюдал в Третьяковке за элегантным мужчиной, согнувшимся под прямым углом перед этим Квадратом. Он почти коснулся носом шедевра, изучая кракелюры*, в попытке разгадать сокровенную тайну. Секрета никакого нет, даже лично Мона Лиза не избежала такого дефекта, отнюдь не усугубившего её улыбку. Мне так хотелось вклеить незнакомцу «леща», чтобы он упёрся лбом в картину. Вот был бы скандальчик. Мысли довольно дурацкие при моём состоянии здоровья.

Мой корпус, – а теперь он мой, – вытянулся вдоль улицы с поэтическим названием Третья Парковая. Со стороны двора, перед уличной решётчатой оградой из стальных прутьев, растут кусты молоденькой калины. Ягоды мои любимые, – возьму на заметку. Практически калина вдоль дороги, и слышу возражение: её нельзя есть, – отравленная! А мы что глотаем вдоль дороги, чайные розы!? Из-за спины, как в сказке, слышу вещий голос:

– Куда путь держишь, добрый молодец?

– Куда, куда! Да прямая дорога по отцовской линии. И по возрасту созрел для этого заведения.

Масса оформительских процедур, наличие стопки анализов, подтвердивших онкологию с метастазами, и отсутствие ВИЧ-инфекции, – собрана, и я получил прописку: Третий этаж, палата № 11. В палате обитал всего один человек, которого я воспринял не более, чем скрюченный силуэт. Мне предстояло выбрать кровать из оставшихся свободных трёх. Выбрал вдоль стены, у окна. Разгрузился: самое необходимое – в тумбочку; рюкзак с оставшимися вещами задвинул ногой под кровать. Прогулялся по коридору, из конца которого бил ослепительный свет, как волна, добегавшая до середины вытянутого пространства. Не коридор, а спринтерская дистанция, но используется как прогулочная дорожка, устланная плитками двух цветов. Промерил шагами, переступая через две плитки. Оказалось, 70 пар. Арифметика простая: сто сорок плиток, по 0.30 метра каждая. Итого: сорок два метра. Чтобы пройти километр, надо осилить дистанцию 25 раз. Постепенно приживаешься. Поначалу корпус казался страшным по определению. Эти черты я находил и во внешнем виде. Обшарпанный, местами из фасада был выдран утеплитель. Да, Боже ж мой, это было нормальная государственная озабоченность к проблемам медицины. Корпус потерпит, зато с улицы в три нитки прокладывали бордюрные камни, а дорожные катки разглаживали дымящийся асфальт под гортанную азиатскую речь.

НАШ ЭКИПАЖ

Мы ещё не высохшие бабочки, приколотые иглой к семейным коллекциям. В нашем экипаже четверо. Но далеко мы не уплывём и, тем более, не улетим. Ну, разве что взлетим на грузовом, скрежещущем до зубной ломоты лифте на седьмой этаж на взятие биопсии. Очередная дырочка в правом боку и три отстрела щупом от ткани подозреваемого в тайном заговоре внутреннего органа. Не путайте с внутренними органами под грифом МВД. Но и об этом есть что сказать, но позже. Мы, четверо, ещё, так сказать, обживаем временную прописку. Отправление на процедуру и возвращение после неё, происходит на грохочущей каталке, поныне здравствующей с Советских времён. Она выдаёт ритм в стиле румба. Ввозят нас после взятия биопсии в палату № 11 под нестройное трио соседей:

– Ёжик резиновый, шёл и насвистывал дырочкой в левом боку…

 Не в правом боку, как в песне, это не ошибка, а мой конкретный случай. Поют мужики, значит, ждали моего возвращения. Мы всех ждём с нетерпением, особенно тех, кто из реанимации. Конечно, берём у них эксклюзивное короткое интервью. Весёленькое дело, скажете, нашли над чем шутить в раковом корпусе! Это вам так кажется, что мрачнее ситуации нет. Ошибочка, всё зависит от боевого состава. Напротив нас, буквально дверь в дверь, кабинет с грозным названием «Ординатура». Доктора приходят нас усмирять днём, а медсёстры после отбоя.  Нас четверо, а в соседней палате семь коек. Там тишина гробовая. Дверь у соседей всегда открыта и пациенты сидят на кроватях спиной к входу застывшими столбами, словно мрачные скульптуры с острова Пасхи, вкопанные по пояс, или пингвины, ожидающие антарктического рассвета. Возможно, в Советские времена наша палата была рассчитана на двоих пациентов. Но на сегодняшний день в этот пенал втиснуты четыре кровати с ручным механическим подъёмом. С утра заскочил наш хирург, он же лечащий врач, с могучим плечевым поясом бывшего (в натуре!) борца греко-римского стиля. В ожидании гистологии несколько дней только спим и едим, можно наоборот: едим и спим, но это не меняет суть дела. На ночь, после ужина в задницу укол, как десерт, либо от свёртывания крови, либо обезболивающий. На вопрос ко мне: как дела? – я, чтобы подчеркнуть затянувшийся праздный образ жизни, легкомысленно отвечаю:

– Доктор, живот растёт…

Он по-своему озабочен, – оно, как говорят в Одессе, ему надо?!, – чтобы у меня ещё и живот рос, но он моё заявление принимает всерьёз и озабоченно командует:

– Ложитесь! Поднимите футболку, – и начинает прощупывать мой впалый, как фьорд, живот, – где болит?

– Я пошутил, – уныло шепчу от страха и неловкости.

Он посмотрел на меня сурово. Я представляю, чтобы он сделал со мной на борцовском ковре. Я зарубил на носу: с хирургом шутки плохи.

Текущие дела оторвали меня от описания интерьера. Это, конечно, не загородная резиденция князя Юсупова в Архангельском или Останкинская театральная резиденция графа Шереметьева, но, в разрезе госпитализации дизайн представляет интерес. Так трогательно до слёз потрогать шпингалеты и накидные крючки, знакомые с далёкого детства. Уникальная штука для закрывая туалета, окон и стенных шкафчиков. Расположение палаты даёт нам больничное преимущество: во-первых , в проёме дверей чаще видим мелькающих врачей. Можно чаще попасться к ним, с собачьим подобострастием в наших преданных глазах. Во-вторых, к нам первым подкатывает грохочущий пищеблок с зелёными армейскими термосами. Управляет мобильным пищеблоком очаровательная женщина, просто копия Галины Вишневской. Наша песня! Плотненькая, с густой, пышной укладкой тёмных волос. Всё, как говорят, при ней: чёрное, облегающее платье с интригующим вырезом, маникюр, упругий, сочный голос. И, главное событие в обед, когда она этим тёплым, калорийным голосом возвещает:

– Сегодня, мальчики, борщ! Берём половину порции или по полной?

Наш квартет хором отвечает: «По полной!» Осторожно, словно священные дароносицы, уносим тарелки, наполненные до краёв; рассаживаемся, каждый у своей тумбочки, охватывая их коленями, и склоняемся торжественно, по исторически углублёнными, как Пушкинский Пимен над летописью.

У нашей палаты идеальная компоновка, – конструктивизм, «а ля Корбюзье». Это своего рода пенал шириной чуть больше окна, выходящего на внутренний двор больничного корпуса. По обеим сторонам, вдоль стен по две кровати торец в торец. Между ними разрыв, продиктованный тумбочкой с универсальным назначением: маленькая трапезная и место хранения разрешённых вещей. Между этими двумя пристеночными рядами кроватей узкий центральный проход, в который едва протискивается по суровой необходимости каталка, на которую стыдливо перекатываемся в обнажённом виде, отправляясь на операцию или на взятие биопсии. Кажется, бытовые проблемы решены и пора переходить на личности, которых уравнивает, независимо от чина и должности, ситуация, загнавшая нас сюда. Пациенты меняются, но всегда формируется временный костяк. Как же это называется, добор или ратификация? Вспомнил, – ротация. Одна койка для «химиков», проходящих химиотерапию. В их отделении, расположенном этажом ниже, не хватает мест, и одного «химика» обязательно подселяют к нам. Спит он у нас, а питается в своём отделении. Был у нас такой, бывший матрос с рыболовной шхуны. Храпел так, что во время его отдыха от вахты, наверняка слышали его захлёбывающийся храп на всём океанском побережье. Слава богу, его выписали, а на его смену приходили более тихие, с исправной носоглоткой. А теперь речь о кадровом составе. При входе справа, Владимир, тот самый – призрак. Ему оттяпали меланому спереди, на груди, он отходил после реанимации. Но вторичная биопсия отправила его на повторную операцию и, следом, в реанимацию. Прямо напрашивается дурацкая шутка: «карта легла», а ещё хуже – бомба попала в одну и ту же воронку. Мужик мужественный, но неразговорчивый. Его отличительная черта – знал все анекдоты, будто это его основная служебная обязанность. Я поставил задачу «уложить его на лопатки», а с ним всю систему: найти неизвестный для него анекдот. Проблема укладывать на лопатки была основной задачей другого пациента, лежащего сразу за Владимиром. Он тренер по вольной борьбе, «вольник». Но о нём позже, не буду забегать вперёд. Первую победу над Владимиром, я одержал с помощью одного анекдота из лягушачьей серии. «Рефери» ждали схватки у «ковра». Вот этот анекдот:

 В кабинет доктора входит пациент, и, не говоря ни слова, снимает шляпу. На его лысине сидит лягушка. И вдруг лягушка человеческим голосом говорит:

Доктор, посмотрите, у меня к жопе что-то прилипло.

Палата огласилась хохотом и аплодисментами. Хохотал даже мой соперник, зажимая рану, залепленную повязкой. Его бесславное падение продолжалось ко всеобщему удовольствию; но и лично Владимир, мой соперник, был доволен. Все последующие три анекдота не рискую оглашать, – репертуар исключительно для мужской компании, и то не для всякой. Да и жюри исключит меня из состава конкурсантов. Владимир на пенсии, а в этом звании все мы, значит все равны.

Гена, действующий тренер по вольной борьбе, оказался чистюлей, как кошечка. Протирался влажным полотенцем, прыскал на себя аэрозолями, фанатично соблюдал диету, что довольно сложно в больнице. Его торс был внушительный, особенно со спины, но талия уже предательски оплывала. Что обычно происходит на борцовском ковре, мы были в курсе дела, особенно я, занимавшийся вольной борьбой в армии. Но пару слов, которыми и тренера можно удивить, даже если он Мастер спорта. Дело случая: в армии, перед построением на учение или перед посещением столовой было несколько свободных минут до команды, произносимой на одном дыхании: Равняйсь – отставить! Поскольку гражданская дурь из нас не выветрилась, возились как малые дети. И я выбрал по своей «весовой категории» соперника, и довольно бесхлопотно валил его на плац. Ко мне подошёл тренер по борьбе:

– А ты знаешь, кого ты валишь?!

– Знаю. Рядового Долгопята, – отвечаю, – а что нельзя?

– Твоя Долгопята, чтоб ты знал – чемпион Закарпатского военного округа по борьбе. Хочешь заняться борьбой?

– Хочу! – я ухватился за идею.

– Будем тренироваться, но учти, – в другой воинской части. Увольнение тебе выпишут. Скоро соревнование, мужик, – придётся попотеть.

И, в самом деле, пришлось. Залоснившийся борцовский мат был пропитан потом многих призывов.  Мне предстояло своего добавить. После первой тренировки мои поломанные уши вспухли и напоминали цветную капусту. Голову, а у нас были политзанятия в специальном кабинете, на следующий день я поддерживал двумя руками за подбородок. Как только убирал руки, голова моя валилась, как у усыплённой курицы на продажу. Шея голову не держала. В строю стоять не мог. Только у стенки, чтобы колени упирались в неё и не складывались. Но с каждой тренировкой набирал спортивную форму, тем более, что мой спарринг-партнёр был на весовую категорию выше. Он отрабатывал со мной приёмы, и даже отдыхал на мне, когда ему было удобно. Но какое благо получить увольнение и пройти через заброшенное католическое кладбище, на котором росли отборные вишни. Грех на душу: рвали и ели. Накануне соревнований наш громогласный, боевой командир, майор Родионов, собрал спортсменов на инструктаж. Речь его была предельно короткой и вдохновляющей:

–  Не победите – оторву яйца! Р-ра- зой- дись!

Победили все, и борцы, и боксёры. Поощрение – внеочередное увольнение.

А служба проходила в городе Черткове, в Западной Украине. Нас пугали бандеровцами и, как оказалось по нынешней ситуации, не зря. В караул ходили с оглядкой, и карабины держали в боевой готовности. Первая зима нам досталась суровой и снежной. Накидывали шубу поверх шинели. В силу моего роста ни гимнастёрку, ни шубу мне не могли подобрать. Прожекторы на учебном аэродроме слепят. МиГи и Илы спокойно дремлют. А у меня поджилки трясутся: только сделаю шаг, и кто-то в точности повторяет меня; я шагну, и чувствую шаги за спиной. Вспомнил предупреждение командира роты о бандеровцах, стал прикидывать насчёт самообороны. Конечно, предстали перед моим воображением превосходящие силы противника. Надо успеть пальнуть из карабина, чтобы из караулки на выстрел выскочила команда. Набрался смелости, оглянулся – никого. Я шагнул, а невидимка опять шаркнул по снежному насту. Оказалось, что это шуба шаркает по снегу. Успокоился. Рассказывать ребятам не стал, – засмеют. Им хорошо, все выше меня. Зато у меня грудь колесом: нагрудные карманы набиты рукописями. Я уже числюсь в матёрых писателях, – рассказ и стихи опубликованы в армейской газете! И маленький гонорар получен.

А теперь слово тренеру, которому удалили с шеи фиолетовый пузырчатый нарост. Ну, так вот, ковёрная борьба нам известна. А вот о «подковёрной» ничего не слышали. Для нас, наивных, всё, что происходит на ковре – по-честному. Оказывается, мы часто смотрели на заранее назначенных победителей, на которых посвящённые могли успешно делать беспроигрышные ставки. Как так, всё ведь на виду.

– Это для вас на виду, – просвещал нас тренер, – всё делается гораздо проще. Вот вы готовитесь провести приём, который действует безотказно,  – очко в кармане, – а судья этот рывок предчувствует. Ваше очко ему поперёк глотки, у него свой интерес, и победитель не вы, а ваш соперник. Судья делает отмашку, он тонко чувствует вашу задумку. И нейтрализует ваш порыв. И так во время всей схватки. А победителю надо набрать всего лишь одно очко. И оно важней ваших десяти не реализованных. Да ещё ему припаяют пассивное ведение борьбы, значит, одно очко минус.

В разгар откровения Геннадия Владимиру принесли передачу от жены. Он разгрузился, что-то сунул в тумбочку, что-то отнёс в холодильник. Палата в полном сборе. Началась спорадическая беседа широкого диапазона. У всех есть, что рассказать или высказать мнение. Только Владимир не вступает в разговор. Ему плоховато: две реанимации, одна за другой – многовато для одного. От мелочей плавно перешли к мировым проблемам. А где, как не в онкологии решать, кого из министров снять, кого назначить, как поднять сельское хозяйство и пенсии. Как увеличить обороноспособность. Все – знатоки, не какие-то «пикейные жилеты». Зашли слишком далеко в своей решимости, по словам Солженицына, «обустроить Россию». Я был самый старший в палате, но не по чину, а по возрасту, поэтому вместо обращения по имени – отчеству, называли просто – Семёныч. Так уж повелось по жизни быть Семёнычем, и палата не стала исключением. Мы взвешивали термоядерный потенциал на простых торговых весах. Обрезали китайцам возможность бесконтрольного воровства сибирского леса. А вот с «контрольным» воровством было сложнее, – эта система отбилась от рук. На десерт расправлялись с попсой. Прочёсывали её вдоль и поперёк. Пришли к выводу, что Сосо Павлиашвили с помощью телодвижений и завывания изгоняет из себя глистов. Дали определение телевизионным детективам: сходка за бутылкой коньяка, труп в луже крови, и лысый с толстым загривком актёр, глаза которого навеки освободились от эмоций, типа Гоши Куценко. Когда наша компания заходила в диспутах слишком далеко и безвозвратно, тогда обращались ко мне за помощью:

– Семёныч, расскажи что-нибудь весёленькое.

 Память мгновенно выталкивала, словно из обоймы, очередной розыгрыш. Проектный институт, в котором я работал, не имел основного здания, в котором можно было вместить всех сотрудников. И мы ютились по разным арендованным помещениям. Раньше мы располагались в авангардном, по конструктивистскому стилю здании Министерства сельского хозяйства, но нас выселили. То ли мы разрастались, то ли в Минсельхозе раздували штаты, как расширяли посевные площади под хрущёвскую кукурузу. Для нашего отдела нашли полуподвальное помещение в жилом доме на улице Радио, прямо напротив Храма Вознесения на Гороховом поле. В этом шедевре русского барокко разместилась артель «Упаковка». Столовая, которой мы пользовались, была в бывшем Доме причта. Почему я так подробно, скоро поймёте. На лестничной клетке нашего обиталища я обнаружил обглоданного леща и несколько пустых пивных бутылок. Лещ был мастерски оприходован, но на хребте держались по разным концам хвост и бронзовая голова. До сих пор не могу понять, как у меня сработала фантазия. Я нашёл полуметровую доску, приколотил к одному концу голову, к другому хвост и накрыл газетой, из-под которой торчали хвост и голова. Вошёл в отдел с торжественной улыбкой, как обладатель шикарного копчёного леща.

– Где взял? Почему нам не сказал?! Коллега называется!

– В артели «Упаковка», только что купил, – адресую небрежно.

Большинство сотрудников ринулись за лещами, но вскоре вернулись с постными лицами. Покрыли меня в шутку, как положено, но ругать по серьёзному не стали, уж больно розыгрыш был хорош. Палата тоже одобрила единодушно. А тут раздался грохот таратайки, везущей ужин. И, как поётся в известной, немного отредактированной песне: «Смело, товарищи, в … руку!»

– Кофейку хочется, – я размечтался вслух. Гена, напоминаю, тренер по вольной борьбе, подал мне кофейную баночку с золочёной этикеткой, похожей на кофейную рекламу, и предложил:

– Вот, возьмите цикорий: аромат, как у настоящего кофе, вкус приличный.  Пару ложечек на заварку. И ещё к нему пшеничные «Хлебцы – молодцы».

Цикорий и хлебцы мне показались в больничных условиях забытыми деликатесами. Правда, цикорий переименовали в «цирконий», а в перспективе – в «Уран235». Пусть не совсем, но всё же энергетический напиток.

Гистология, наконец, пришла. Всё-таки была передышка, наполненная надеждой. Надежда не оправдалась.

– Завтра будем брать биопсию повторно, – обрадовал меня доктор, – материала оказалось недостаточно. С утра ни есть, ни пить. Прямо Великий пост.

С утра ни ем, ни пью. Жду, когда загрохочет возле палаты тележка. Тележка прикатила аж в три часа. Это далеко не утро. Остывший обед спрятан за жалюзи. Опять лифт, подъём на верхний этаж, живая очередь на взятие недостающего материала. Почти час гляжу в потолок. Направо, за окном – панорама Москвы, макет с «птичьего полёта». Надо мной – люк на чердак. Наконец вкатывают под бестеневые лампы. Новокаин - укол-прокол-глубинный отстрел. Три сухих, жёстких по звуку щелчка. Заплатка и обратный рейс в палату № 11.  Два часа не вставать, ни есть, ни пить. На животе лёд на двадцать минут. Руки мои свободны. Могу ощупывать себя. Большим и указательным пальцами обхватил ключицу. Оказывается, это возможно. Прощупал от начала до конца. Мои ключицы! Как много и долго на них держалась, как на вешалке, часть моего тела. Могу отстукивать на кости барабанную дробь. Звуки отдаются в голове. И ключицы превращаются в какую-то абстракцию для анекдота или, более того, в муляж. Когда я чем-то любуюсь, мне теперь кажется, что я прощаюсь с предметом любования.  От этого ощущения трудно избавиться, но надо, ибо погружаешься в странное небытие, отрицающее всякую надежду. То ли самопостижение, то ли самоуничижение. Я представляю себя костяной, ходячей вешалкой на шарнирах, именуемых суставами.  Словно на рентгеновском снимке вижу себя. За окном оживший чёрно-белый офорт качающихся под ветром ветвей. Магия, не знающая завершения, утончённый, не знающий покоя резец и откровение природы.

Ночь исключительно для творчества. Усаживаюсь в коридоре за столом, в компании с двумя термосами с горячей водой, похожими на сапоги, перевёрнутые для сушки. Медсёстры спят. Наверное, в процедурной или в подсобке при кухне. Пью чай, читаю, пишу. Прохаживаюсь. Но променады чаще всего после ужина, когда процедуры закончены или отменены. Возникает респектабельная обстановка с Онко-Бродвеем в 42 метра в длину. Возникают диалоги, явно претендующие на продолжение за пределами корпуса при ясной погоде. Но тут я замечаю за собой, что мои шлёпанцы разворачиваются по сторонам, и я шлёпаю по-утиному. Что это!? Неужели я сдаюсь!? Становится стыдно перед собой. Не хватало ещё вытянуть горизонтально шею, чтобы сократить расстояние до земли. Я много раз видел такую походку в комплексе с сутулостью. Такая была у моего отца, в прошлом бравого чекиста. Мы шли с ним навстречу друг другу. Он смотрел вперёд. Я не окликнул его из-за боязни испугать. Он смотрел в своё неведомое пространство, пронизанное осенним дождём. Мы разминулись, и я остался стоять на месте и долго наблюдал за ним. Может быть, и я неспешно и неотвратимо пробираюсь в этот мир, который доступен этой походкой, как постановка ног в балетную школу. Я выравниваю шаги и посылаю шлёпанцы строго вперёд. Мне хочется вернуть походку десятилетней давности.

МИША

Утром химика – подселенца выписали, на смену ему пришёл другой, крупный, упитанный, то ли с короткой стрижкой, то ли лысеющий. Не представился, нарушил негласную больничную этику. Чужак, да и только. Не наш человек, сразу стало ясно. Мы, выходя за порог, докладываем коллективу куда идём, зачем идём, и когда вернёмся, будь то холодильник, туалет или перевязочная комната. Хотя все проблемы, кроме самоволки, решались на этаже. С новичком у нас началась новая эпоха. Спал, питался и отлучался он в одних трусах. Его обычная температура была 34 по Цельсию. Об этом нам сообщила сопровождавшая его супруга. До нас дошли слухи, что она на полном серьёзе требовала у медсестёр термометр, на котором отсчёт начинался именно с этой температуры 34 градуса по Цельсию.

Возле него находилась супруга. Пухлая, голосистая, ростом не более полутора метров. При их присутствии мы почувствовали себя лишними, ибо, не обращая на нас внимания, пара решала домашние дела, клеймила российскую медицину, стонала и жаловалась на своё здоровье. Исключительно только супруга могла обладать повышенным давлением, в силу её аристократизма. А на него, единственного, обрушился дискомфорт, как на уточённого эстета. Оба были самыми больными и обиженными. Речь обильно пересыпали матом. Подставив деловито к кровати стул, Лиличка взобралась на него и уселась к мужу на постель, оперев ножки на сиденье стула. Перед нами возник памятник суперфеминизму в уникальном облике. Одета Лиличка была в джинсовый комбинезон поверх ярко красной футболки. Молнию на груди она приспустила и половину немыслимо крупного достоинства втиснула в комбинезон, а внушительная половина осталась поверх. На слово мужа она отвечала двумя, минимум. А из его двух одно отсекала сабельным ударом. Дуэт закончил выступление. Лиличка удалилась ярким пятном.

И вдруг, словно цунами, на нас, в лице новичка, обрушился громовержец:

– Здесь всё – бардак! Медицина – бардак! Все быдло, в этом государстве 98 процентов  –  быдло! – эту статистику он повторял по любому поводу, сделав её лейтмотивом. Ошарашенная палата присмирела в ожидании окончательного приговора. Первым и единственным проявил любопытство я:

– А как Вас отличить от этих девяносто восьми процентов?

Ответа не последовало. Вопрос проскользнул мимо. Он продолжил проклятия, похоже, выпустил пар и улёгся, уткнувшись в мобильник. Через минуту стал выяснять, где туалет. Сориентировали его на дальний конец коридора. Пока он отсутствовал, прорвался разум возмущённый. Начались трёхочковые, но запоздалые броски. Пришлось мне перехватить инициативу и утешить коллектив:

– Господа, не возмущайтесь, нам страшно повезло! Это просто подарок. Наслаждайтесь. Такое не часто встретишь.

Возмутитель спокойствия вернулся, ворча и проклиная туалетный сервис; между двумя кабинками перегородка была не до потолка, соответственно снизу – не до пола. Это, видимо, вносило диссонанс в его тонкий музыкальный слух. Дело в том, что половина онкологического корпуса была отсечена для капитального ремонта, а больных не стало меньше; возникло множество неудобств. С новеньким я лежал голова к голове. И когда он раскрывал свой фирменный мобильник, я мог созерцать его экран. Я запел: «Кавалергарды, век недолог…», он тут же отыскал в интернете эту песню и врубил её. Вроде контакт наладился. Выяснилось его имя. Такое простое, широко распространённое в человеческом мире, и в мире домашних животных: Миша.

– А где Вы работаете? – вкрадчиво приступаю к разговору, чтоб не спугнуть своими вопросами.

– В епархии, – сообщил Миша с гордостью.

- У Кирилла? – я осведомился с некоторой опаской.

– Нет, не у Гундика, – Гундиком представил Патриарха Всея Руси, Кирилла, по паспорту Гундяева, – мы его знали, в молодости был пижоном, одевался ярко, любил красивые, дорогие вещи. Да и сейчас любит. У меня другой хозяин, – он назвал имя, но оно мгновенно выскочило из головы. Но, всё равно, любопытство не давало покоя.

– Вы служите в каком-то Храме? Читаете проповеди? Исповедуете?

– Нет, я этим не занимался, у меня внешняя разведка, – гордо заметил он. На моё удивление он, видимо, чтобы утвердить свой статус, принялся «листать» сенсорный мобильник. Я оказался доверенным лицом, перед которым в сокращённом виде были продемонстрированы этапы жизни «расколовшегося» резидента. Вот он, длинноволосый, при усах, как говорят, «косит под битлов»; в его руках гитара. Вот он – слушатель Духовной Семинарии в Загорске: молодой, красивый, с бородкой, в чёрной рясе. Вот шикарная подвеска об окончании семинарии. Но это не традиционный «поплавок» об окончании ВУЗа, а более солидная вещь: золотая (?), с несколькими нитями подвесок, из сверкающих камней.

– Драгоценные? – интересуюсь.

В ответ он разочарованно махнул рукой. После подвески хронологический разрыв. И, наконец, повзрослевший, оперившийся мужчина, с наливными румяными щёчками, в фирменной фуражке с канадской кокардой. Насколько я понял, он внедрялся и внедрял агентов в заграничные православные общества, для выуживания секретных данных и прощупывания настроения.  Миша был на редкость откровенным, особо не замыкался, вроде как рассерженный на кормившую его систему:

– Это была моя работа. У меня всегда порядок. Две секретарши!

– А в семинарии Вас учили любви к человечеству? – это из меня попёрло, да и он не стушевался:

– Нас учили больше собирать народу и вытягивать из него деньги.

Откровение повергло нас в шок.  Он был потрясающе и одновременно сладостно откровенен, среди нас, тех самых, девяноста восьми процентов. Но ведь были ещё те, которые избежали наш раковый корпус, те самые миллионы за его пределами. Я боюсь удариться в ложный патриотизм, в некоего священного освободителя народа от Мишиного клейма. Обидно за народ! Но он, Мишка, мне интересен. Он небрежно, брезгливо листает мобильник, а для меня он листает историю. Вот чёрная обложка книги с названием «Высоцкий – агент КГБ». На ней Владимир Семёнович с гипертрофированной челюстью, словно отечественный Шварцнеггер. Миша откровенен, будто пришло время рассекретить данные о Владимире Высоцком:

– Что думаете, ездил бы он по заграницам, женился бы на иностранке, если б не мы? Да кто б ему позволил? А так польза и ему, и нам. Вокруг него собирались толпы, а нам только этого и надо. Туда мы засылали своих.

Он, словно демонстрировал силу, мощь и неотвратимость: мы любого согнём и выпрямим по своему лекалу.

Это был холёный мальчик, который, может быть, не занимался рукоприкладством и не увеличивал расстрельные списки.

Я не мог сказать, что и мой отец служил в этой же системе. Спать ложился, спрятав пистолет под подушку, на случай, если ночные гости, его «коллеги» явятся с визитом. Он расстреливает меня, брата и маму, последнюю пулю пускает себе в висок. Он знал, что это лучший, разумный и мгновенный выход из положения. И я вспомнил случай из моего далёкого детства.

ПУЛЯ МОЕГО ДЕТСТВА

Она лежала на моей ладошке, такая холодная, вызывающая страх и одновременно непобедимое, неотвязное любопытство. Я рассматривал её, будто запретный плод, и мне казалось, что мы встретились взглядами. Я еле выдерживал эти змеиные немигающие гляделки, будто зачарованный и околдованный пронзающим взглядом кобры. Блики играли на бронзовой, идеальной поверхности пули. Она была совершенством, не предназначенным для детской игры, но, тем не менее, я, как будто не по своей воле вытолкнул её из чёрной обоймы, по зову таинственной силы, снова вставил лёгким нажимом и опять вытолкнул. Беспокойным внутренним голосом шептал: узнает отец или не узнает. Но уже подумал, как по-хозяйски ей распорядиться. Меня осенило! Ну, во-первых, я утешал себя: отец сам виноват, разве можно оставлять без присмотра такую грозную вещь, как запасную обойму для пистолета? И это зная, что ребёнок обязательно пронюхает про это. Я прокладывал себе дорогу к неясно задуманному: а для чего, собственно, она могла мне понадобиться? Ну, во-первых, поднимется среди пацанов авторитет с такой штуковиной: это же не какая-то заржавевшая, стреляная гильза, а, во-вторых, по-настоящему бабахнуть, – это событие! И только от меня оно зависит. А развлекались мы, послевоенные пацаны, обычным по тем временам образом. Стреляные гильзы в этом городе со времён войны были в изобилии: здесь шли бои, были массовые расстрелы шахтёров. В этом городе, как говорили взрослые, «стояли немцы». Война закончилась, а такого добра, как стреляные гильзы, было навалом. Их всегда можно было выменять у старших ребят, знавших, где можно накопать гильзы, словно червей для рыбалки. Мы опускали гильзы в воду, затем осторожно сплющивали молотком свободный конец, так чтобы вода не вытекла. С этой безобидной, на первый взгляд, начинкой, гильзы бросали в ржавую корытообразную посудину, сверху прикрывали бумагой, соломой, мелкими веточками, поджигали и мгновенно бросались на землю.  Ждали, когда, вода разорвёт раскалённую гильзу, которая просвистит над нашей дурацкой башкой, затылки которой мы прикрывали сцепленными ладонями. Само собой, эти полевые испытания мы устраивали в заброшенном каменном карьере, нашем военном полигоне, куда родители не заглядывали. А вот всамделишная пуля с не пробитым пистоном, начинённая порохом, – это совсем другое дело. Куда улетит свинец, мы не знали, трусили по-настоящему, но после взрыва чувствовали себя героями, хорохорились, петушились, и громких разговоров было только об этом, пока не разбредались по домам под грозный зов родителей. Но все мы тогда знали, что каждая пуля несёт смерть. И следы её встречали на каждом шагу, в каждой семье, в которую вернулись с фронта искалеченные родственники, либо скорбели по погибшим. 

ВЫСТРЕЛ, КОТОРОГО НЕ БЫЛО

Что с ним? Он не вошёл в ствол воронёного пистолета, чтобы решить судьбу нашей семьи.  И снова, через много лет, он холодит ладонь, но уже по-иному, чем тогда, ибо страшное, но не свершившееся тогда, вырастает незримо за спиной. Слава богу, о ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОМ я узнавал по скудной печатной информации. Отец не обнаружил пропажу, поскольку не пересчитывал количество содержимого обоймы: кто посмеет нарушить порядок. Он уходил на службу в полной боевой готовности, крепкий, подтянутый, в авторитетно поскрипывавшей прошитыми ремнями амуниции и пистолетом в кобуре.  Иногда возникала в моём воображении сцена ночного визита папиных коллег – «Рыцарей без страха и упрёка» – из не особенно прилично звучащих Внутренних органов. И жуткий сценарий разыгрывается в моём воображении.  Начавшись по кинематографически, он втянул меня, как действующее лицо и одновременно очевидца. Полночь.  Стук в дверь. Не соседи же за солью. За дверью терпеливо ждут. И мы ждём. Сон прошёл мгновенно, и мы не заметили, как выбрались из-под тёплого одеяла и замерли, безвольно опустив руки. Затаились в темноте коридора перед наружными дощатыми стенами с дверью запираемой железным засовом. Запоры уже не спасают нас и стук, словно рок, многократно усиливается в нашем мозгу.  Повторный стук.  Ожидание взаимное. Но пришельцы по ту сторону теряют терпение. Грохот в дверь. Но уже не кулаками, а и сапогами; такими начищенными до блеска, красиво обтягивающими упругие икры в галифе. Слегка приспущенные, образующие залихватскую гармошку с хромовым скрипом. Вновь ожидание. Но время его с каждым разом сокращается. Время отбивают покрытые холодным потом виски. Запираться бесполезно. Отпираться нет смысла: самим распахнуть двери в ад? Ад наступит сам по себе: мы обречены. Деревянные стены не спасают ни от огня, ни от железа, ни от удара. Они прозрачны. Озноб иного рода. Специалисты, что по ту сторону, не привыкли не только к сопротивлению, но и к возражению.  Им сподручней, конечно, тихо – мирно увести куда надо и там, методично, назидательно, предварительно покрутив кулаки перед собой, приступить к дознанию. И даже можно после этой процедуры слизывать как бальзам, кровь жертвы с выпуклых костяшек своих кулаков. Дверь с хрустом проломлена. Но за секунду до этого прозвучали два роковых и, одновременно, спасительных выстрела, но не в дверь, а поочерёдно в наши с мамой виски. Курок дважды нажал отец, не знающий промаха. Наша судьба с мамой решена. Мы избавлены от будущего кошмара. Следом третий выстрел, напоминающий хлопок. Третий, финальный выстрел – холостой, сухой щелчок, патронник пуст,  в нём нет той самой необходимой пули, которой я развлёкся с Валеркой. В дверях возникает потасовка. Отец, а кулачище у него железное, сшибает с ног ударом в физиономию первого, кто просунулся в дверь, вырывает у него пистолет и разряжает его в нежданных гостей, а затем в себя. Это больше кинематографическая сцена, по мотивам виденного в кино и прочитанного, но это ночное кино шло беспрерывно с 1937 года. Может быть, я поэтому и не смог увидеть ни дедушек, ни бабушек. От родителей я не слышал рассказов о них. Ни единого слова.    

РУБЕЖИ

Миша всё «листал» своё компьютерное досье, но это были повторы, которыми он гордился. Он утверждался среди нас, мы были тем самым фоном, входящим в девяносто восемь. Но что-то подсказывало, что и его изгнали из этой двухпроцентной, отборной системы. Наконец он добрался к фотографии, на которой он был изображён с наградой, напоминающей Золотую звезду Героя.

– Это выдаётся без свидетелей. Секретно, – он сделал паузу для нашего осмысления.

– А орден Ленина? – интересуюсь, – к ней же положен орден Ленина.

– Эта награда без ордена. Сейчас бы виски, Шотландские…  Да где их найдёшь в этой дыре. Дома у меня они есть.

– В магазинах сколько угодно, – возражаю, – и шотландское есть.

– Да дерьмо там, для быдла, а не виски. Всё выжрут! Мне надо прямо из Шотландии.

Мне было странно, что Миша откровенно выкладывает всё, что надо бы держать в секрете. Пусть это нынче не секрет, но, ё-моё, – а честь мундира. Наклёвывалась мысль, что он был одним из средних, а иначе он не загудел бы в рядовую больницу. Впрочем, не везде «своих не бросают». Отслужил и вышел на пенсию. Ему семьдесят пять, но по внешнему, холёному виду, хорошему загару, – такого возраста ему не дашь. Я уж помалкиваю о моём отце, а то палата станет филиалом Лубянки. Наш, Владимир, страшно возмущается, не пренебрегая ненормативной лексикой. Его самолюбие задето. А мне смешно. Для меня Миша – сюжетная находка. Не каждый день такого экземпляра встретишь.

– А дети у Вас есть?

– Есть! Они у меня в Англии, но я с ними связь не держу. Они сами по себе, а я сам по себе. Своё я отработал, мне хватит. Я даже могу покончить с собой. Зачем мне испытывать боль. У меня всё для этого есть. И право ношения тоже…

Миша провожает подругу. Воцаряется молчание.

Но мы ещё не знаем, кем был Владимир. Набираюсь смелости и спрашиваю у него, кем он был до пенсии. И Владимир поражает ответом:

– Я тоже из этой системы… ГэБэ. Но форму я никогда не носил.

Сложилась ситуация, что у нас в палате целых два ГэБэшника, оба на пенсии, но не контактируют. О, Господи, думаю, – прямо филиал Лубянки. Кем же конкретно мог быть Владимир. Спросить не решаюсь. Но судя по его реакции на откровения Миши, их взгляды несовместимы. Это будет полный вечер оперетты, если я скажу, что мой отец был из этого же гнезда. Помалкиваю. Но вспоминаю откровение моего друга детства, ставшего старшим следователем ни где-нибудь, а в «Ростове – папе». Это в табели о рангах по бандитской иерархии: «Одесса – Мама, Ростов – Папа, Москва – ядрёна Мать». Я видел Виктора Максимова, моего друга раздетым по пояс. Зрелище было жуткое: сплошные швы и следы от пулевых ранений. В нашей дружеской беседе от Вити я узнал, что в системе ГэБэ была должность, именуемая в их среде «булыжниками». Их внедряли в любую делегацию и в туристическую компанию.

Специализацию Владимира не стал уточнять.

Миша вернулся после проводов.

–- Миша, вас в палате двое из ГэБэ. Настоящий филиал Лубянки. Осталось повесить на двери табличку «Без стука не входить». И пусть ординатура трясётся от страха. Не мы, а они заискивают перед нами. Дурацкая мысль даже в форме шутки. В разговор Миша и Владимир не вступают. Разве что Владимир возмущается хамством коллеги; но происходит это только тогда, когда тот отсутствует. Но тогда возмущаются все без исключения, а не только Владимир. А мне, повторяю, весело – такая сюжетная находка. И где, в Палате № 11. Но Миша жестами открестился от Владимира, – не тот, мол, уровень. Правда, на замечание, что он припрятал детей за границей, заметил в адрес Владимира:

– Небось, устроил сыночка в тёплое местечко? Все вы, чуть что, к Богу: «Отче наш, сущий на небесах! Да святится имя Твое… и хлеб наш насущный дай нам на сей день…» Знаю вашего брата!

– Да, у моего сына тёплое местечко, забугорное, – заметил Владимир, – теплей не найдёшь. Круглогодично шорты, море, пляж, – райское местечко. На всякий случай от мошкары носит бронежилет…

Миша не слышал, что сказал Владимир, ибо он слышал только себя, даже когда заканчивал речь. Он, словно надевал на себя кольчугу из невидимой психологической защиты, против которой наши возражения представляли пластилиновые мечи. Свою исповедь о сыне он завершил не библейским вариантом:

– Я сделал всё, чтобы семью моего сына вытащить из государства глобального быдла.

ВОПРОСЫ ДЛЯ УЗКОГО КРУГА

И вдруг мне представилось, что мы – театр абсурда; идёт, естественно, спектакль абсурда. Только декорации не временные, наскоро сколоченные, фанерные, передвижные, а стабильные, на все времена. Мы очевидцы и актёры живого театрального действа. Пространство палаты мы раздвигаем воспоминаниями и последними новостями с Большой земли. Проблем нет, – у всех мобильники. И, даже маленькая роль из двух слов: «Кушать подано», – превращает прозаический процесс в знаковое событие. Декорации просты до гениальности: не прибавить, не убавить – линии либо параллельные, либо под прямым углом. Стены белые. Сезон определяет дерево за окном. Сейчас – осень, можете догадаться по какому признаку. Складывается осознанная тавтология: «Играем Стринберга»; играя, играем сами для себя. И далее можно продолжать тавтологию: доигрались, наигрались, переигрались, – и каждая отглагольная вариация будет давать пищу для размышления. Миша – добрый мальчик с чистыми руками.

А как о нас думали те, которые пытали и ставили к стенке? Вопрос был задан и повис в спёртом воздухе перенаселённой палаты. Судя по молчанию, вопрос не распределился на количество участников, а стихийно преумножился. И где-то возле Голгофы повис тихим шёпотом: «Что есть истина». Но повис не вопросом, а ответом: «Вот она такая!» Это было молчание в век умолчания, плавно перешедшего из ХХ века в ХХI, и действующего от Мурманска до Находки. И даже превратившего Москву в секретный могильник. И среди нас обитало тело, которому наравне с нами была дарована онкология. Продлилось явление времён социализма – уравниловка. Природа щедра без разбора. А в указанном, меридиональном пространстве лежали и без вести пропавшие, и пропащие «без права переписки». Мы ищем в облике и фигуре Миши черты, отличные от наших, и не находим. Но их нет. Он похож на тысячи курортников и на сотни тысяч «дикарей», что осваивают разрекламированные турецкие и африканские пляжи. И мы, те, кто читал Шопенгауэра, ищем в холёном лице внутреннюю суть. Может быть она под тонированными очками? Нет! Когда он снимает очки, кажется намного моложе, а рядом с голосистой Лиличкой, – вообще мальчиком. Когда уверены, что мы нашли отличие, – это сущая ложь по принципу: кто ищет, тот всегда найдёт. При всей его внутренней гадливости, перед нами светский человек. Но речь, ах эта речь! Каждый держал в себе затаённый, сдавленный крик души. Словно зажимали зажившую было рану, но вновь развороченную, грозящую выронить последнюю каплю крови. У Владимира это была угроза втройне после двух реанимаций за одну неделю. Его жена, такая Мусичка – пусичка, была рядом с ним. Гена, обладающий атлетическим торсом, внешне был спокоен. Есть известная фраза: философ – это человек, который конкурирует со священником. Это – красивая ложь. Здесь конкуренция не идей, а бегунов: кто первый добежит до финиша. Причём, один спринтер, а другой – стайер! Одному хватило десяти секунд, а у второго финиш вона где, в каком-то марафоне!

Входит медсестра. Здесь медперсонал не в халате, а в элегантной одежде, брючном костюме. А наша к тому же улыбающаяся блондинка невысокого роста, скульптурка; реснички – ветрообразующие опахала; тонкая талия плавно переходит в широкие бёдра. Мы преображаемся при виде её. И всё бы хорошо, но ей от нас нужна только обнажённая задница, в которую она, почти не глядя, всаживает иглу и плавным нажатием опорожняет шприц. Ей надо обойти все палаты, а наша ещё только одиннадцатая. И всё равно, медсестра освещает наш быт. Появляется супруга Владимира. Мы к ней привыкли. Уходя, она оставляет очередной натюрморт с кувшином, наполненным алым, прозрачным морсом. Может быть, это и есть та самая вечная истина. Вызывают же у нас восхищение голландская живопись. Чего стоит Виллем Клас Хеда с его бокалами вина и ежевичным пирогом!? Поэтому и ставишь в конце фразы два знака препинания.

На выходные Мишу отпустили под подписку, но он незримо присутствовал как классик жанра, в который он нас посвятил. Отсутствующего иногда даже цитировали. Мы заговорили другим языком и с другими интонациями. И вдруг мне вспомнился из времён моей срочной службы, всё в том же Черткове, замполит, капитан Каверда. Он мог быть неким прототипом для Мишани. В солнечный воскресный день нас вывезли на полуторке нашей части на берег реки Серет, (ударение на втором слоге), отдохнуть. Мы попрыгали через борта машины на прибрежную травку. Мгновенно скинули с себя обмундирование и в казённых трусах, наперегонки, как дети, рванули к реке. В этом месте она была мелкая, но быстрая, и мы плавали, перебирая руками по дну. Освежились. Собрались у полуторки покалякать на разные темы. Воспоминания встречали взрывами смеха. О чём-то недозволенном говорили намёками. Смеяться-то смеялись, но замполит не видел явного повода. Он прислушивался, присматривался, взвешивал слова, но не улавливал никакой конкретики. И это его тревожила, как отличающего за благонадёжность. И когда он понял, что звёзды капитана надо оправдывать, он авторитетно заявил:

– Были у нас такие! Надо узять и узяли! – С этого мгновения он вошёл в число классиков местного значения.  Эту фразу мы использовали в любой обстановке, как финальную точку в спорах и диспутах, включая дворовый туалет на двадцать очков. Уж там-то всегда находился повод. Нашему праведнику наверняка было известно, кто выездной, а кому не трепыхаться. Был в курсе исторических деяний: когда величайшего генетика Николая Вавилова, почётного члена европейских академий, ожидали на конгрессах, в это время пытали на Лубянке.

К Владимиру каждый день наведывается супруга. Входила неслышной, тяжеловатой утиной походкой вперевалочку. Из пышной причёски, словно из взбитого парика, выглядывает добродушное лицо с коротким носиком и подбородком, плавно переходящим в шею. Если муж дремал, она начинала осторожно выгружать продукты из сумки на его тумбочку. Вскоре Владимир пробуждался, и она целовала его в небритую щёку. Он осторожно, в несколько приёмов, спускал ноги с кровати, она пристраивалась к нему на стуле, и они, повернувшись спинами к палате, тихо стрекотали о текущих делах. Лучшего выражения для этой женщины, чем верная подруга жизни, не придумать. И этот алый морс в прозрачном кувшине – просто отражение заботливого характера супруги. И мы преображаемся в сплочённый коллектив, включающий больных и посетителей, которые приносили в палату понятие пространства и по-иному, чем мы, озабоченного мира.

Мы слышим Мишин деловой разговор по мобильнику о том, как подороже продать одну из квартир. Он убеждает кого-то, пересыпая инструктаж матом. Это, безусловно, исключительный случай для элиты, входящей в два процента от общего числа населения. За обедом видим, как он уплетает в своём закутке презренную казённую пищу, предназначенную для тех девяноста восьми процентов. Суровая необходимость без шотландских виски.

– Ты принял таблетки? – требует признания подруга.

– Принял, принял… – отмахивается Миша.

– Все принял? – она устремляет взгляд в ожидании отчёта.

– Отстань, ну, сколько можно!? – Этот усиленный контроль доводит пастора до истерики. Это была гармоничная пара по употребляемому словарному запасу, по матерщине, по презрению к окружающим. Шопенгауэру, как специалисту по физиономике, было бы нечего здесь делать, ибо мысли, речь и брезгливость исчерпывающе предоставляли все разгадки, без особой аналитики. Выражение Великого философа: «Уста высказывают опять-таки только мысль человека, лицо – мысль природы», было бы только красивой фразой, так у нашей пары была полная гармония.

Владимир после второй операции согнулся, ещё больше осунулся, лицо заросло редкой щетиной; сон у него был короткий, тревожный, скорее всего, он впадал в забытьё. Обезболивающие средства ему вкалывали ежедневно, под вечер. Однажды, после звонка по мобильнику, он окончательно сник, ссутулился, голову убрал в плечи.

– Может вызвать врача? – заволновался Гена.

– Нет, ребята, не надо. Дело не во мне. Пришло сообщение, что мой старший сын ранен при ликвидации банды. Это в той самой тёплой стране. Не всегда бронежилет спасает. Сейчас он в полевом госпитале. Понимаете, ребята, всё должно быть по житейской логике: сын должен провожать отца в последний путь. Гена в качестве крепкого напитка предлагает цикорий. Другого нам нельзя. Мише иронически сочувствуем, что самолёт из Шотландии не доставил ему виски. Моя очередь говорить:

– На прощанье, пацаны, всем удачи. Нас свёл сюда один общий диагноз. А мог разъединить, привязать каждого к своей временной кровати. Мы с вами не рыдали, мы разделяли судьбу и приправляли её юмором, и его, как анестезию, будем использовать и дальше. Я ведь не просто вставал по ночам, я работал как пишущий человек. Все мы личности, и даже Миша, наш дорогой Мишаня, но по-своему. Мы личности, каждый по-своему. Миша позволил нам отличить ложь от правды. Мне пришлось его брать на себя. Кто из Вас верует, пусть веру сохраняет независимо от Мишани. Каждый выберет своего святого. Кто не выберет по каким-то причинам икону из канонизированного списка, пусть идёт в Третьяковку, в зал, в котором выставлена картина Николая Ге «Голгофа». Это не икона, но в ней открытая боль всего человечества… На память вам моё стихотворение, которое я написал между взятиями биопсии, называется оно «Ночь»:

 

Опять дробится Пастернак,

В онкологических ночах,

И кожа, как осевший фрак,

Опять натянута в плечах.

 

Так близко коже до кости,

Она ранима и суха,

Но ей меня ещё нести,

А мне в бурдюк её вдыхать.

 

Так неуютно в чешуе,

Стряхнуть былое как змея,

Лишь обновившейся змее

Иная жизнь, да не моя.

 

И нас сближает только яд,

Но кроме шкуры нет родства,

И я поглядываю в сад,

Где приземляется листва.

 

И, может быть, благодаря,

Иль этой желчи вопреки,

Мне возвращается заря

И жажда пишущей руки.

 

А что затем? – из-под руки,

Из тайных уст как прежде зов,

Теперь сквозь боль и вопреки

Я начинаю жить с азов.

 

О, как нагляден тот симптом,

Как признак невозвратных сумм…

Я боль оставлю на потом,

Как в детской горсточке изюм.

Спасибо медсестре, позволившей мне размножить рукопись.

***

Мы прощались трогательно, тепло и, одновременно, сурово, по-мужски, но прощались на жизнь. Проскользнула маленькая горечь расставания. Мы покидали такое суровое заведение, одно название которого вселяет ужас. Возле каждой кровати уже сидела смена с плотно набитыми сумками. Нянечки перестилали постели. Мы покидали палату № 11, как заветный кубрик покидает экипаж. Самый сумрачный был Гена, тренер по вольной борьбе. Он среди нас самый молодой, и, может быть, кроме борцовских приёмов ему не хватало наших способов борьбы. Мы ведь не знали «подковёрных» приёмов, болевые привыкли переносить. Онкологи – не синоптики. Их прогнозы более неопределённые, так будем неопределённость истолковывать в свою пользу. Одного меня отпустили домой без выписки, до прихода гистологии. Рукопожатия были крепкими. Мы не менялись адресами, а менялись улыбками и обещаниями держаться до последнего.

  • Крокелюр (фр.) – трещина красочного слоя в произведении живописи.

Владимир РАЙБЕРГ

Владимир Райберг.