Абрам Исаакович Рабкин родился 27 октября 1925 года в Бобруйске. Детство его прошло в старом доме на улице Шоссейной, 44 (ныне улица Бахарова). В июне 1941 года, за день до оккупации Бобруйска, был эвакуирован из города с матерью и сестрой. После войны поступил в Ленинградское художественное училище им. В.А. Серова.
С 1961 года участвовал в художественных выставках. С 1962 года – член Союза художников. В 1981 году в Ленинграде состоялась персональная выставка «Город моего детства», посвящённая Бобруйску. Персональные выставки художника проходили в Москве, Минске и Бобруйске. В 1998 году в Минске была издана книга «Вниз по Шоссейной», ставшая литературным памятником старому Бобруйску.
Умер Абрам Исаакович Рабкин 5 декабря 2013 года в Санкт-Петербурге.
С Абрамом Исааковичем Рабкиным – прекрасным художником и писателем, бобруйчанином и ленинградцем-петербуржцем, человеком, тонко чувствовавшем мир, видевшем и слышавшем все его нюансы, я не был близко знаком, вернее, встречался всего несколько раз в Бобруйске. Бывал в его мастерской, он приходил на презентации журнала «Мишпоха». Обменивались десятком фраз.
Но какая-то мощная притягательная сила была у этого человека, и вспоминал я о нём часто. Хотел встретиться, обстоятельно поговорить, написать очерк, даже планировал сделать фильм о художнике. Это настроение усилилось, когда я прочитал книгу Абрама Рабкина «Вниз по Шоссейной», очерки о земляках, которые он присылал в редакцию нашего журнала. Но особенно впечатлили меня его работы. К сожалению, большинство из них я видел только на репродукциях.
…Так ничего и не пришлось мне написать об Абраме Исааковиче. Но мысль опубликовать воспоминания о нём людей близко знавших художника, не покидала меня. Я просил это сделать многих, в том числе и вдову Абрама Рабкина Нину Королёву. Но, наверное, писать о таких людях как Рабкин очень тяжело. Не дотянешься словами до его высот.
И тогда я с помощью интернета стал переписываться с Ниной Михайловной.
После первых же её писем понял, надо собрать их вместе – это и станет рассказом об Абраме Исааковиче Рабкине.
Письмо 1
Дорогой Аркадий Львович!
Простите меня за моё легкомысленное согласие на Ваше предложение – написать воспоминания о Броме, о нашем мире, нашем сосуществовании в нём. Это был импульсивный порыв, реакция на добрый Ваш посыл.
Но вот уже глубокая ночь того же дня, когда состоялся наш телефонный разговор. Включился разум. И, видно, не знать мне отдыха в эту ночь.
Прошло уже три года и девять с половиной месяцев…
Письмо 2
За этот трудный период всё-таки удалось нам всем вместе способствовать тому, что работы Бромы в Бобруйске. 29-го июня открылась выставка его работ в Художественном музее. Хорошо ли это? Не знаю, так как выставлена небольшая часть из всего подаренного городу. Остальные – в запасниках, под спудом, удалённо от тех, кому адресованы. Понимаю, что не в моих силах осуществление его мечты до конца. Уже писала в наши городские инстанции. Уже получила ответ, что картины и так хорошо устроены. Вокруг них ведётся определённая работа. Всё так, да не совсем... Говорю о завете художника, о нашей общей духовной ответственности перед памятью о нём. Не слышат. Нет средств – и весь ответ.
Последние слова, произнесённые Бромой в реанимации, мучительно произнесённые, едва слышно из остаточных сил выдохнуто:
– Не успел распорядиться...
Вот с этим и живу. Я знаю, о чём эти слова. Делаю всё, что могу.
Письмо 3
Есть ещё одно дорогое моему сердцу место на земле – название ему Стрешин. Это небольшой посёлок на крутом, высоком, плохо обустроенном берегу Днепра. Домик наш маленький, весьма ветхий, располагается на улице Днепровской, в глубокой излучине этой крутизны. За садом, внизу – заливные луга, по которым летом бродят величавые аисты. Венчает наш дворик высокая старая акация с гнездом аистов на самой верхушке. Здесь мы с Бромой прожили восемнадцать летних сезонов. Столь много счастливых месяцев. Не дней, не недель...
И сейчас, уже без него, я стараюсь поддерживать наше жилище. И домик, и усадьба наши живут. Об этом я больше всего написала в своих дневниковых заметках.
Вот и Ваш звонок застал меня в Стрешине. Завтра – в город. Там работы Бромы.
А здесь моё подворье с газонами-цветниками. Спасаюсь вознёй с цветами. Они чутко отзываются на заботу. Они надёжны.
Письмо 4
Вчерашний день стал для меня каким-то веховым.
Уж очень долго я к нему шла. День этот поглотил всю мою с усилием собранную для него энергию.
Мне тут необходим будет экскурс в недавнее прошлое.
Оглядка на то время, когда Брома подружился с работниками одной из наших городских библиотек. Они помогали ему собирать материалы к его второй книге.
Талантливый библиограф Голубева Татьяна Фёдорова извлекла из недр своих учётных Талмудов все напе-чатанные в периодике городской и республиканской прессы материалы, публиковавшиеся ранее.
За последние годы Брома написал много очерков, эссе, рассказов о дорогих ему людях. В марте последнего своего года он предложил для разговора на очередном собрании клуба поэтов, существующего при этой библиотеке, избрать творчество любимого и почитаемого им – тогда недавно ушедшего – Константина Ваншенкина, его давнего друга.
Хотя и стоял почти конец марта, день оказался не по-весеннему холодным: жуткая метель, ветер, сшибавший с ног. Мы с Бромой едва добрались до остановки. Сугробы по обочинам – выше человеческого роста. Такой снежной и такой злой зимы я не знала.
Но там, в читальном зале библиотеки, было хорошо на душе. Звучали в видеозаписях песни на стихи поэта. Читались его произведения. Разговор вела милая женщина, умная и добрая, – Валентина Васильевна Никитина. В общении участвовали местные поэты и поклонники поэзии.
Брома рассказал о своём Ваншенкине, прочитал несколько его стихотворений. Брома был наделён даром: очень просто, безо всяких нажимов и подчёркиваний, естественно и проникновенно читать стихи. Его можно было слушать и слушать…
И вот эти люди, а может, ещё кто-то, пришли вчера на выставку работ Бромы. Я ещё в июле пригласила, но встреча никак не получалась, всё что-то не сходилось. Летом я часто и надолго уезжала в Стрешин, да и другие помехи случались.
...Константин Ваншенкин был глубоко созвучен Броме своим мировоззрением, духовной своей сутью, художественным восприятием мира.
А это стихотворение совсем о нашем Стрешине:
Маленький этот посёлок,
Замкнутая среда.
Грозного мира осколок, –
Как-то попавший сюда.
Ни огонька за рекою.
Впрочем, отсутствует мост.
Господи, всё под рукою:
Школа, работа, погост.
Письмо 5
Предлагаю задержаться в нашем Стрешине немного подольше. Такое сегодня у меня настроение. Я грущу по нему. Сразу, как только оттуда уезжаю.
...В середине восьмидесятых Брома впервые привёз меня в Стрешин – посёлок, расположенный на правом, крутом берегу Днепра. А левый – пологий берег – в те времена покрывали высокие травы на его заливных лугах. В конце июня начинался покос, оживлявший и во многом определявший уклад жизни стрешинцев – и аборигенов, и наезжавших на летний сладкий отдых в эти края обетованные.
Самым бойким местом становился паром, сооружавшийся на время покоса и уборки луговых трав. Сновал он через реку с утренней зари до вечерней, перевозя на своём дощатом настиле и машины, нагруженные объёмными кулями сена, и многих праздных зевак: ребятишек, резво сигавших на середине реки в её глубину, и просто летних отпускников, приехавших на время отдыха к родственникам из больших городов; и разный трудовой люд, нуждавшийся в переправе «на тот берег».
Часто и мы с Бромой переезжали на песчаную чистую косу со всей многошёрстной толпой этого редкого и экзотичного для меня вида транспорта.
Я смотрела, как мужики, упираясь ногами в могучие нечищеные доски настила, перебирали руками тонкий, натянутый поперёк реки металлический трос... Ловко подводили помост к причалу, перекидывали верёвки на торчащие на нём штыри – подтягивали груз... Паром, тяжко ударяясь о преграду, вздрагивал и затихал. Приехали. Позднее на пароме движущей силой стали использовать маленький трактор с красной кабиной, в которой сидел мужик и управлял всей этой подвижной платформой.
А другой работник справлялся только с репительными верёвками в конце пути. У причала образовывалась очередь из гружённых сеном машин, телег и пеших пассажиров.
Стоял гам из крепких мужичьих словечек, детских вскриков, плеска воды и шума машин. Я, как правило, выходила и располагалась у воды. Брома, увлёкшись натурой, делая наброски в путевом блокноте, мог несколько раз повторить круженье по этой короткой водной трассе.
Но главный труд ждал его на берегу.
Здесь он устраивался со своим переносным этюдником на высоких металлических ножках и долго трудился.В какой-то год мы на этом луговом берегу устроили палатку и иногда – по настроению – оставались там на ночёвку. Благо – напротив был разбит уютный бивуак ночных сторожей и пастухов лошадей, днём участвовавших в покосе.
Наши соседи ночевали в добротном, тёплом шалаше, у которого всю ночь горел небольшой костёр. На нём готовилось что-то вкусно пахнущее. А рядом, у кустов лозняка, ходили красивые кони, смачно похрустывая сочной травой.
К своей палатке мы приезжали на лодке поздним вечером, привозя с собой всё необходимое для отдыха. Иногда сидели с пастухами, обсуждая злобу дня.
Другой раз налаживали позднее купание. А однажды, когда к нам присоединилась моя племянница, приехавшая погостить, мы перед сном долго стояли на причале, слушая звуки ночи, и кто-то из нас предложил:
– Конкурс на внимание! Называем ночные звуки: кто больше?!
Самые тонкие, едва уловимые, которые мы даже вычленить не могли, называл Брома. Он ведь часами вслушивался в мир, работая над своими этюдами...
А ранним утром, на самой зорьке, главный ночной сторож, который с ружьём обходил луговые просторы, вверенные ему на охрану, – стучал в натянутый брезент палатки:
– Хозяин, рыба нужна?
– Нужна, нужна, – живо и приветливо отзывался Брома.
Он очень любил писать язей, их серебристо-золотые чешуйчатые переливы.
Но это уже было, когда мы обрели постоянное жилище и радовались своему счастью. Лет десять до этого мы снимали пристанище сначала на самом берегу Днепра у Гришки Вдовенко, а потом – чуть подальше – у деда Василя, жившего в самом начале нашей нынешней Днепровской улицы.
Каждый раз, приезжая в первых числах июля в арендуемый нами домик на Днепровской, я, приведя в порядок обиталище, начинала сооружать цветники, которых мне всегда недоставало.
Брома удивлялся этой моей страсти к цветам, поражаясь тому, что они приживались, когда бы я их ни посадила.
Наступило время, и Брома сказал:
– Придётся подарить тебе домик, у которого ты разведёшь свои любимые цветники...
Осуществил он своё обещание в 96-м году. В марте того года мы приобрели небольшой домик на Днепровской, 21.
Самым обжитым Бромой местом на нашем подворье был дощатый флигелёк, обустроенный позднее под его мастерскую.
...Неуклюжие чёрные бархатные шмели, "золотое оплечье", заунывно гудящие "певучей струной", всегда слетались к нему – в его дощатое уединение. Что их туда влекло? Не знаю. Но влекло неуклонно. Потом, ударяясь о стёкла небольшого окна, искали лаз наружу... Мы уезжали, они оставались. Возвращаясь, Брома радовался им. Они и зиму там проводили. Только не выживали. И бабочки тоже. Думали, наверно, что там можно укрыться от предстоящих холодов. Мы их любили. Но зимой в дощатом укрытии было не намного теплее, чем на улице. Брома каждый раз радостно возвращался под низкий кров этой чудной своей сельской мастерской.
Я хочу её сохранить вместе со старой акацией, увенчанной оставленным аистами ненадёжным их жильём.
Однажды – в первое лето без Бромы – прилетал какой-то дальний аист. Несколько кругов сделал над домом, подворьем и садом. И улетел. Куда-то туда, на север. А у меня осталось острое ощущение, что это ОН прилетал. Покружил надо мной и усадьбой, своей дощатой мастерской, родной акацией – и улетел в холод нелюбого мне отчуждения.
…Ты всю свою стремительную жизнь кружил над родным Бобруйском, Рудобилкой, Черницами, Стрешином... Пульсирующей, жаркой душой своей вбирал тепло земли, чтобы перелить этот сплав любви на полотна живописных работ и страницы своих литературных произведений. И всё это – отражённое тобой – живёт и даёт жизнь...
Письмо 6
Бромой его называли все близкие. Он так впервые представился мне. Да, он сам хотел, чтобы его так называли. Я впервые из его уст услышала такое дорогое мне сейчас буквосочетание.
Всем ли он так представляется? Нет, конечно. Всё зависит от ситуации, статуса визави, степени родства... Лет шесть нашего общения я называла его по имени-отчеству. Такова моя природа. Брома демократичен, общителен. Я с трудом переходила на разрушение дистанции, очень долго говорила ему «вы».
…Брома работал в моём присутствии. Мы с ним были очень духовно близки. Прерывать его работу мне строго запрещалось, и я эти условия почитала.
Чаепитие вдвоём мы очень любили, ибо это была скорее возможность урвать время на общение, которого очень недоставало нам обоим. Он тоже именно так относился к ритуалу нашего застолья.
…Психика Бромы была очень беспокойной, крайне неуравновешенной. Да, он иногда очень нервничал. Это я наблюдала, когда он работал над последней своей картиной «Река», которую его дочь оставила в петербургской мастерской. Он взялся за её переписывание и не успел...
Как он работал? По-разному. Как на душе, так и работал... Ещё жили мы в доме дорогого нашему сердцу деда Василя – Василия Федотыча – так обращались мы к нему. Ему в ту пору было далеко за восемьдесят. Броме – несколько за шестьдесят. Василий Федотыч – живой, умный, наблюдательный человек. Мы с Бромой любили его.
Стояла глубокая осень – конец октября – любимая пора Бромы. В одном из писем к своей маме он писал: «Спасибо тебе, что родила меня в самое красивое время года...»
В конце недели – на выходные – я приехала в Стрешин. Брома где-то за Стрелкой писал осенний этюд.
– С утра работает, – сказал Василий Федотыч.
Уже вечерело. И мы с Василием Федотычем поехали в лодке по Стрелке за Бромой. Он работал на луговом берегу Стрелки. Оттуда открывалась тогда красивая панорама посёлка, увенчанного пятикупольными белыми башенками его старинной Покровской церкви. Она парила над крышами деревенских хат. Она венчала его Божественную красоту, поднимала её ввысь. Василий Федотыч, едва прикасаясь к вёслам, незаметными движениями правил лодкой. Над нами – высокое, по-осеннему сине-голубое небо, необыкновенной синевы вода в Стрелке и в золоте прибрежный кустарник. Всё замерло в вечерней тишине. Поглядываем туда, где в некотором отдалении, работает Брома. Василий Федотыч, лукаво взглянув на меня, спрашивает:
– Вот скажи, что он делает?
Я не без недоумения:
– Пишет…
– А ты лучше посмотри...
Сморю молча. Пауза затянулась.
– Да молится он, молится. Ты же взгляни: то поднимет голову, то поклонится...
Я была потрясена.
Рассказала Броме.
Работу он так после и назвал «Молитва».
Говорю:
– Не поймут.
– Ну и пусть, – возразил он. – Нам же понятно.
Он любил осенью оставаться в Стрешине в абсолютном одиночестве. Счастливо работалось ему там. Некоторые осенние мотивы свои, написанные во вдохновенную позднюю осеннюю пору, он называл пушкинскими.
Работа души – это великое таинство, оно не терпит суеты. И в этом великая правда. Так было и с Бромой. Зато как счастливо он потом рассказывал об этих днях! Он всё-всё пересказывал. Все свои переживания, всё увиденное, замеченное, услышанное. Конечно, не всё. Но всё, что можно.
Письмо 7
Он был жаден к работе. Он безудержно, сумасшедше любил жизнь, людей, общение. И всегда нуждался в уединении. Поэтому всюду его сопровождали – мастерские. Самая главная – это, безусловно, петербургская. Была – маленькая в Бобруйске, куда он в лучшие дни свои уходил работать. И даже в Стрешине такое место – абсолютно его, было у Бромы.
Свою мастерскую – главную – он заполнил духом Бобруйска. Это не только работы, но и много разных предметов, перевезённых туда, жило там своей новой жизнью. Когда не стало мамы, он перевёз к себе всё обставлявшее и составлявшее уклад и обиход её быта. На кухне стоял высокий буфет светлого дерева – дизайна 60-х. Салфетки, блюда, вазочки и вазы – всё находилось в таком порядке, как принято было мамой. Неприкосновенно, свято. И стол, и стулья...
В большой студии мастерской у торцовой стены помещён был – восстановленный им – стол папы. Это был очень красивый письменный стол красного дерева, с резными ножками, инкрустированными ящиками с обеих сторон. Над ним висела работа, написанная широкой, свободной кистью и с глубоким трепетным чувством, большая работа «Светлой памяти мамы». В мастерской господствовал какой-то дух первородства, чего-то заветного и бережно хранимого...
Брома и моё жилище заполнил – постепенно, но неуклонно – заполнил собой. Он здесь главный. Так случилось само собою. И я этого хотела. И я живу в этом.
Письмо 8
О Броме очень точно сказал Ваш однофамилец, не знавший устали человек мира – Сол Шульман, бывавший у нас и в Стрешине, и в Петербурге – в мастерской, где мы жили.
Уже когда не стало Бромы, однажды в мои трудные дни, он позвонил мне с края земли, из Австралии, и сказал:
– Он был не просто художник. Художник и в литературе, и в своём главном – живописном ремесле. Он был Творец...
Как удивительно точен он – не столь уж и много знавший Брому, но так сущностно постигший его!
Брома, неугомонный преобразователь, во всё, к чему прикасался, вносил и оставлял своё, наверное, горение, неукротимое стремление поднять, оживить, утвердить.
Письмо 9
...Разве можно рассказать о Бобруйске больше, чем о нём поведано в книге "Вниз по Шоссейной"?
Мы часто и много гуляли с Бромой по старым улицам города. Главным образом – осенью. Он целые истории рассказывал мне о разных людях, живших когда-то в этих стареньких, глубоко осевших в землю домиках. У одного из таких уже опустевших домов – тоже мягким осенним днём я нашла красивую, на резной ножке стеклянную (голубого окраса) керосиновую лампу, выброшенную за ненадобности. Она теперь стоит в моей лучшей комнате как одно из драгоценнейших её украшений.
Решётку для лампы Брома нашёл на мусорной свалке. Стекло в 80-е ещё можно было купить в магазинах. Фитиль тоже каким-то образом нашёлся. Раритет из далёкого уже прошлого и главное – память.
С Бромой всегда было необыкновенно интересно…
Письмо 10
Во второй своей книге «Вокруг войны» помещено много очерков о городе и его людях, о школьных товарищах Бромы... Он был очень памятливым человеком.
Из этой книги можно почерпнуть много информации о самом Абраме Исааковиче.
К компоновке её содержания и мне пришлось приложить руку.
Брома попросил написать вступительную статью.
…Познакомились мы с Абрамом Исааковичем на выставке его работ, открывшейся в нашем городе в ноябре 1984 года. Живопись я любила всегда. Многое уже видела в музеях Москвы, Ленинграда, Вильнюса, Каунаса... На выставки я водила своих учеников. Учились вместе разбираться в живописи. Ходила по многу раз на одни и те же экспозиции. В этот раз привела подругу. Бродили по просторным залам выставки, обменивались впечатлениями... Подошёл нежданно-негаданно Брома и помешал нам смотреть, вызвав у меня искреннюю досаду. Так и познакомились.
Письмо 11
...Война для Бромы началась с его пятнадцатилетнего возраста, со взрыва бомбы, сброшенной вражеским самолётом, кажется, 23-го июня 41-го года. Она упала на перекрёстке улиц Пушкина и Дзержинского, недалеко от их дома. Мальчишки бежали по улице и кричали:
– Я ранен, я ранен, у меня кровь на руке...
Но это уже была не игра. Всё было всерьёз.
Его солидные родственники, мужья сестёр его отца, уговаривали остаться в городе, убеждённые в том, что немцы – представители культурной нации, не принесут зла в их дом. Дескать, мы помним прошлую войну.
Брома настаивал на уходе. И увёл всё-таки пятнадцатилетний подросток мать и десятилетнюю сестру от страшной, трагической участи, которая постигла всех, кто остался.
На последних страницах книги «Вниз по Шоссейной» Брома об этом пишет.
Потом были годы в эвакуации, работа в колхозе в Горьковской области – посёлке Урень. Он рассказывал, как учился запрягать волов, на которых по зимней разбитой дороге вывозили навоз на колхозные поля; как, навалив на свою юную спину кули с зерном, таскал их по шатким сходням высоко на зерносушилку; как молотили рожь, горох и что-то ещё... Как шёл по глубокому снегу зимним морозным вечером в соседнее село за восемь километров читать лекцию о войне 1812 года (почему-то?). Такое дано было ему комсомольское поручение.
Пришёл замёрший, изголодавшийся мальчишка в холодный сельский клуб, тускло освещённый коптящей керосиновой лампой. И вместо обозначенной лекции стал рассказывать уставшим женщинам и старикам о том, как они бежали от немцев, как долго и мучительно добирались в Горький, сколько человеческого горя встретили по пути...
Так начиналась его юность в тех российских широтах...
На фронт он был призван в семнадцать. Около года обучался в Вольском химическом училище, что на Волге. Это уже было очень жестокое время. Многие из юных призывников, обессиленные нечеловеческими нагрузками, не выдерживали даже процесса обучения.
Во время учебного занятия Брома отравился газом, кажется, ипритом. Лечился в госпитале. После этого его комиссовали по состоянию здоровья. Но шла война, и он был на неё призван.
А дальше фронт его был уже на Украине, где-то на Волыни Брома участвовал в боях с бандеровцами.
Не раз вспоминал, как в одном из боёв на него упал, прикрыв собой, один из его однополчан. Брома ему:
– Ты что?
– Я выполняю приказ командира. Он велел беречь тебя.
Есть цикл стихов, написанных тогда, в военную пору. Они, как отражение его судьбы и времени, напечатаны в книге «Вокруг войны».
В двадцатилетнем возрасте Брома был демобилизован из армии. С тех пор он жил в Ленинграде – Петербурге.
Письмо 12
...Моё отношение к работам Бромы равно моему отношению к нему самому. Я люблю их. Но, безусловно, можно коё-что и конкретизировать. Мне очень по душе цикл работ Бромы, посвящённый родному городу. Увиденные впервые, они были для меня открытием и откровением. Таким я город Бобруйск не видела. Тепло и проникновенно он пишет.
Его работы согревают меня своей естественной глубиной. Я подолгу могу слушать их звучание. Для меня цвет и звук – едины. И это общение – долгое...
Так я общалась ещё с французскими импрессионистами. Брома, мне кажется, сродни Сезанну... Его работа «Окно в старом городе» – одна из моих любимейших. Там переходы тонов тончайше передают разность световых рефлексов на белом, голубом, прозрачном и плотном...
Если меня спросят, что такое живопись, я скажу: смотрите эту работу. Там всё про неё. А с каким наслаждением он пишет грязный снег, серые старые стены!.. Именно серый цвет! Но он не серый, он очень многосложный.
Брома – живописец. Он – поэт.
Это и в его лучших портретах.
«Детство, заглянувшее в окно» люблю за его поэтическую повествовательность.
Там много автобиографического. Хотя у художника всё о себе. Однако именно эту работу я считаю его визитной карточкой.
Письмо 13
Аркадий Львович, спасибо, что смогли воодушевить меня на этот разговор о Броме. Может, Вам покажется нужным включить в него и Брому самого. Послушайте.
...На один из вопросов данного Бромой интервью корреспонденту газеты «Бобруйский курьер» Ольге Осокиной (6 июня 2011 года):
– Вы считаете себя счастливым человеком?
Он ответил:
– Да. Я чудом остался жив. Три раза мог погибнуть во время войны. Но для чего-то сохранился. Судьба, видимо. Написал книгу о Бобруйске, кое-что написал о тех, кого знал. Я счастлив, что моя жена – Нина Михайловна Королёва – любит то, что я делаю в моём творчестве.
Да, он был удивительно счастливым человеком.
Сам по себе. Природой своей, подаренной ему Всевышним. Ибо, как мне кажется, мера таланта любого творца определяется мерой любви его к жизни.
Он был счастливым человеком ещё и потому, что до истечения дней своих занимался любимым делом.
До последнего дня своего он жил в движении.
До излёта срока своего он перемещался по главной линии жизни: Петербург – Бобруйск – Стрешин (как минимум два раза в год). И так всегда по кругу – в ту и другую сторону.
Каждый день его был заполнен трудом. И тот, последний год, особенно.
Он торопился успеть...
Публикацию подготовил
Аркадий ШУЛЬМАН