Меня зовут Яков Бородянский. Я живу в Израиле. Увлекаюсь семейной генеалогией. Хочу предоставить вашему вниманию перевод замечательного рассказа моей родственницы – Лолы Краус, она же Людмила Альбертовна Мещанинова (1916, Витебск – 1996, Нью Джерси). При переводе этого рассказа я постарался сохранить стиль повествования. В скобках прописью добавил имена членов её семьи, упомянутых в рассказе. В этом мне помогла Жанна Георгиевна Канаева (Санкт-Петербург).
Аудиозапись рассказа Лолы Краус на английском языке сделана 17 октября 1981 г. Хранится в коллекции архива устной истории Холокоста колледжа Гратц в Пенсильвании (Gratz College Digital Collections, Holocaust Oral History Archive) и размещена на странице: https://hoha.digitalcollections.gratzcollege.edu/item/oral-history-interview-with-lola-krause/
Я родилась в Витебске в 1916 году. Мой отец (Абель Альберт Шмуилович Мещанинов 1875-1941) был фотографом, а также художником. Он был одним из лучших. Его даже приглашали переехать в Ленинград, работать в киностудии. Он этого не хотел. Мы были семьей выше среднего класса. Относились к довольно обеспеченным людям. В семье были даже гувернантка и горничная. Так было ещё до революции. Видите ли, мой дед был купцом, первоклассным купцом. (Шмуэль Юдов Мещанинов 1845 - до1917, с 1898 – 2-й гильдии купец).
До того, как Петербург переименовали в Ленинград, евреям не разрешалось там жить. А наша семья всегда имела право там жить. Многие в нашей семье стали врачами. Мы были очень большой семьей. У меня была сестра (Дина, 1912-1941) на четыре года старше, и брат (Михаил, 1920-2009) на четыре года младше.
В детстве я ничего не знала о еврействе. Я знала своих дедов, они были, кажется, религиозными. У них даже был свой шул, синагога, частная, знаете ли. До революции у них было несколько домов, а потом у них был отдельный дом, в котором располагался их личный шул. Помню, когда я была маленькой, отец ходил туда на еврейские праздники. Я знала, что существуют еврейские праздники, но не более того. Я ходила в государственную школу. Она была рядом с нашим домом. А когда к нам приходила гувернантка, то мы дома говорили по-немецки. Моя бабушка тогда ещё жила в Риге. Семья мамы родом оттуда. И мы писали ей письма на немецком. И мы все, с шести лет, брали уроки игры на фортепиано. Моя мама играла очень хорошо.
Моя мать (Минна дочь Михаэля Мушат 1883 г.р.) умерла в Витебске, когда мне было десять лет. От несчастного случая. Пожар, мы были на даче, и там были керосиновые лампы, а сверху стояла бутылка с бензином и.... Это было в 1925 году. Мой отец снова женился. Его вторая жена была врачом, но и она вскоре умерла. И мой отец женился в третий раз. Когда мне было 14 лет, я закончила школу и переехала в Ленинград, поступила в институт.
Витебск – маленький город. Все знали, что мой отец был богат. В Витебске я не могла поступить в институт. Я поступила сначала в Ленинградский техникум, а потом институт, в котором проучилась четыре года.
В Ленинграде я жила у своего дяди (Борух Шмуилович Мещанинов 1878 г.р., его супруга Куплянская Циля Гитель Гиршевна 1880 г.р.) Он работал зубным врачем. На каникулах, каждое лето я приезжала в Витебск. У меня было много друзей. Сейчас один из них – известный композитор в России. Другой – режиссёр театра, ещё один работает на телевидении. Я играла в институтском оркестре на фортепиано. Училась на электро-механическом факультете.
После учёбы я пошла работать на завод. Начинала с самых низов: со станка, чтобы потом знать, как объяснять рабочим чертежи амперметров для кораблей и самолётов. А потом я перешла работать на завод, где делают кинокамеры для записи спектаклей, кинофильмов. Мой первый муж работал там, и я пошла туда работать, как раз перед началом войны. В Ленинграде я не испытывала антисемитизма и ничего не знала о еврейской жизни. Я не знала ни одну синагогу в Ленинграде. Я не знала ни одного праздника. Я жила с тётей и дядей. Они не были слишком религиозными людьми. Когда родился мой старший сын (Марк, 1939 г.р.), он не был обрезан. У меня не было хупы когда я выходила замуж. С моим женихом я пошла в мэрию, расписались и всё. Я помню, что моя тётя вышла замуж с хупой. Я слышала об обрезании. Но тогда в больнице они не делали этого. Но чтобы пойти и взять моэля или что-то в этом роде, я ничего об этом не знала.
В 41-м началась война.
Моего мужа (Израиль Юдович Яхнин, 1912 г.р.) не взяли в армию. Он был слишком ценным для завода. Он был главным инженером в производстве камер для цветного кино. У него были свои патенты: камеры, кинокамеры... До войны он получил одну из пяти Сталинских стипендий по математике на весь Советский Союз. Я знала его с детства. В Витебске я жила с ним на одной улице. Вместе с его братом ходила в школу…
Работников нашего завода начали возить на уборку картошки. Каждое воскресенье, каждую субботу, посреди недели. На день, на два. А у меня маленький ребёнок, и я кормила его грудью. Мне пришлось работать больше часов на заводе. Потом работников завода послали рыть окопы по всему городу.
В начале войны мы ещё жили в Пушкине, это примерно 25 километров от Ленинграда. На работу в Ленинград мы ездили поездом. Немцы уже были близко. Слышу кто то кричит: «Последний поезд уходит. Больше поездов не будет». Нянечка с моим сыном уже были в вагоне. Я тоже пролезла в этот вагон. Но поезд уже не мог тронуться с места. Пошла в Ленинград пешком, всю дорогу под обстрелом. Несла ребёнка на руках. Ему было два с половиной года. Мы пришли в город, но жить было негде. Армия, и беженцы пришли в город. Я пошла в пустующую комнату своей двоюродной сестры (Моховая ул., 20, Нина Боруховна Мещанинова 1911, г.р.).
В сентябре, когда всех послали копать картошку, мой муж тоже пошёл и принёс домой картошку. Это было больше, чем деньги. Потом, когда я чистила картошку, снимала кожуру, мыла её и сушила. Потом всю зиму кипятила большую кастрюлю воды, клала в неё понемногу сохранённой сушеной картофельной кожуры, две сардины и немного перца.
Осенью мой муж пришёл с работы домой и говорит: «Наш завод начинают эвакуировать. Всё оборудование уже на платформе. Через три дня ты с ребёнком, поедешь вместе со всеми». Тогда я сказала: «Почему я должна ехать одна? Мы поедем вместе». Часть завода отправилась в Сибирь. Другая часть поехала на границу с Ираном. На следующий день после их отъезда немцы замкнули кольцо. Мы не успели выйти. Так и остались в городе. Мы всегда были на своём заводе. Город постоянно бомбили. И еда уменьшалась. Стало холодно. Октябрь, ноябрь, декабрь... Воды нет. Ничего нет. Мы получали по 100 граммов чёрного хлеба в день. И это был не просто хлеб. Его смешивали с бумагой, с чем угодно. Очень мало муки. Мой сын лежал и плакал: «Мама, дай мне кусочек чёрствого хлеба». А у меня его не было. А потом тебе становится так тяжело, что ты просто не можешь больше говорить. А потом мой сын заболел корью и пневмонией. Брат моего отца работал в поликлинике превращённой в военный госпиталь )врач Борух Шмуилович Мещанинов, поликлиника № 34 на ул. Зверинской). Он дал мне сульфадин, это то, что было до появления пенициллина. И я этим спасла сына. Иногда видела мужа, мы все стали худеть. Я весила меньше тридцати килограмм. Мои дядя и тётя были в одинаковом положении. Сначала мы худели , а потом начали пухнуть от голода. Потом Ладожское озеро замерзло. Начали привозить еду и вывозили людей из Ленинграда. Зимой все стали бояться холеры. В городе было много мёртвых людей, лежащих на улице.
В это время моего мужа положили в санаторий, открывшийся при заводе. Мой муж оказался одним из первых на койке. Ему начали давать еду. Я не знаю от чего они начали его лечить. Кто-то сказал мне, что они дают им жареные гамбургеры. Меня там не было. Я ходила к нему раз в два дня. Мне приходилось идти около 14 километров по замерзшему городу. А когда в тебе нет тридцати килограммов, у тебя нет ни сил, ничего.
Воду я набирала в реке, за десять кварталов. Наливала полное ведро, а домой приходила – вода на дне. Чтобы поддержать огонь в печке, мне пришлось изрубить наше домашнее концертное пианино. Ни что не имело цены, кроме еды. Я сняла с пальца кольцо в два с половиной карата и поменяла его на маленький кусочек хлеба и немного крупы. Кому оно нужно? Никому было ничего не нужно. И вот однажды я прихожу навестить мужа и вижу, что кровать пуста. Он умер ночью. Его организм не смог приспособиться, не выдержал. Ему было 27 лет.
Когда началась война, он сказал мне: «Знаешь, Лола, я не думаю, что переживу эту войну. Но я знаю одну вещь. Когда война закончится, всё будет по-другому. Всё будет лучше. Но я не думаю, что доживу до этого дня». Вот и всё. Люди умирали, лежали в квартирах, и никто не знал, живы они или мертвы. Если не видишь соседа неделю, вызываешь милицию. Они приходят, ломают дверь в квартиру, а семья, пять человек, они все мертвы. Никого не хоронили. Мы просто должны были вынести замороженное тело и положить на улицу. А потом приезжали грузовики, забирали их и везли в братские могилы.
Мой муж умер. Я пришла домой к тёте (Блюма Шмуиловна Мещанинова, 1891-1957, её муж Дахе Яков Моисеевич, 1887 г.р. вскоре тоже умрёт от голода), а у меня все ноги в ранах, всё было в крови. Когда я переправлялась через реку, немцы стреляли. Они были так близко к Ленинграду. И люди падали и умирали, вокруг меня. А мне всё равно. Я просто иду. Я говорю: «Я должна жить». Мой сын говорит мне: «Умрём, мы умрём сегодня или завтра». Болели корью и пневмонией. Мой муж умер. У меня нет никого. Мои родители, мой брат, моя сестра, я не знаю где они. Я хочу умереть. И когда я пришла к своей тёте, она спросила: «Что с тобой случилось?» Я ответил: «Я не знаю». Она спросила, что случилось с моим мужем. Я говорю: «Он умер». И знаете, тихо, без слёз, ничего, как камень, все чувства были отрезаны.
Когда я пошла хоронить мужа, не было ни гробов, ничего. Я положила его на одеяло. Тогда мне дали человека с санками, который помог мне дойти до кладбища. Прийдя на кладбище мы его там оставили. Я видела это место с горами замерзших мёртвых тел. Я не видела там ни одного живого человека. С тех пор я не могу ходить на похороны. Я даже не могу спокойно смотреть на лежащего на земле человека. И после этого, в марте, меня с сыном эвакуировали по льду Ладожского озера. Сыну было три года, и он весил четырёх килограммов от голода. А ведь в свои девять месяцев он уже ходил ногами. Он разговаривал в один год. Он мог рассказать мне все детские сказки. Но от болезней и без еды он угас. Мы ехали в Самарканд, на иранскую границу, на свой завод. Мы ехали в поезде около пяти-шести недель. Мои волосы примерзали к дереву поезда. И почти никакой еды. У нас вши. Мы не мылись всю дорогу. Доехали до Ташкента. На моё счастье, там я случайно встретила брата моего отца (майор медицинской службы Мещанинов Залман Самойлович, 1898 г.р.). Он работал в армейском госпитале. Он был врачом-отоларингологом. И когда он пришёл и посмотрел на моего сына, он сказал: «Куда ты едешь? Он умрёт сегодня или завтра. Куда ты едешь? Оставайся здесь». Я говорю: «Слушай, я делаю всё, что могу, но я не могу оставаться здесь. Я должна доехать до своего завода в Самарканде». Он: «Но там уже никто не сможет помочь твоему ребёнку…» И знаете, забавная вещь. Его жена (Елизавета Иосифовна) спросила меня, что случилось с её сестрой, оставшейся в Ленинграде. «Что ты имеешь в виду, что случилось с твоей сестрой? Она умерла, как и все остальные». У меня было атрофировано чувство сострадания и даже понимания вопроса. И когда она начала плакать, я смотрела на неё с удивлением: «Она сумасшедшая? Что она плачет?» Понимаете? Думаю, мы больше не были людьми. Мы стали скелетами.
Я сидела в больнице. Мне некуда было идти в этом городе. Выходит профессор, и я ему говорю: «Я здесь проездом из Ленинграда». Им всем было интересно. Мы приехали большим поездом из блокадного Ленинграда, с фронта. Я ему рассказала, что там происходит и всё такое. Он всё выслушал и сказал: «Вы знаете, нам даже негде держать вашего ребёнка». Я говорю: «Послушайте, у вас нет места где его держать, – а я даже не знаю, где буду спать сегодня. Я едва могу ходить. Мы шесть недель ехали в поезде для скота». Он сказал: «Хорошо, я возьму его. Положу в коридоре. Посмотрим, что можно сделать». Они взяли его и начали брать у меня кровь каждый день. Его желудок не мог работать. Он просто ничего не хотел. Он хотел жареной картошки. Тогда я подписала им бумаги. Я подписала бумагу, что они могут делать любое лечение, какое им понадобится, даже то, которое ранее ими не применялось. Я понимала, что мне нечего терять. Я это видела. Я оставила им ребёнка и поехала на свой завод в Самарканд. После полутора лет в больнице я забрала его домой. Он ещё не мог ходить. Он только немного научился сидеть. Тогда он весил, наверное, около четырёх килограммов. Когда я несла его домой, люди на улице переходили на другую сторону. Они думали, что это скелет. Но он пришёл в себя. Он начал ходить, и тогда я отдала его в детский сад. Я была инженером. В Самарканде мне дали угол в комнате. У меня была одна кровать, маленький столик и стул. Это всё, что у меня было. А другая женщина жила на другой стороне комнаты. Слишком много людей приехало в этот город. И я забирала сына домой раз в неделю, только в субботу на воскресенье. А в понедельник утром я возвращала его обратно.
Воспитателя детского сада звали Габриэль Краус. Он приехал из Польши. Вся его семья погибла в варшавском гетто. Он был очень добр ко мне. Он приносил мне ребёнка вечером из детского сада на руках. Однажды я услышала, что мой сын называет его папой. Габриэль говорит: «Выходи за меня замуж». В конце войны мы поженились с Габриэлем.
Потом польские евреи стали добиваться закона, по которому они могут вернуться в Польшу.
Я приехала в Самарканд в марте 42-го и пробыла там до 46-го. Со временем многие люди стали получать письма с фронта. Начали солдаты возвращаться домой. Стала приходить иформация о судьбе евреев на захваченных территориях. Мой отец наверняка не смог выехать из Витебска. Моя сестра не хотела уезжать без отца. Она не была замужем. Я поняла, что все они были убиты. Я не имела от своей семьи никаких известий.
Я слышала много рассказов приезжающих оттуда людей. Но я, например, ничего не слышала о крематории. В 42-м году никто не приезжал в Самарканд из тех, кто знал о крематориях. Позже начали говорить об этом. До войны у меня была семья, может быть 100 человек. Почти никого не осталось. Я даже не знаю имён тех, кто остался жив.
Я начала больше узнавать о еврействе. На заводах работало много евреев. В Самарканде было много польских евреев. Они соблюдали субботу, и они были более религиозны, чем русские евреи. Они были как Любавичские хасиды в России.
В 1946 году мы с мужем оформили нужные документы и с помощью еврейского агенства преехали в лагерь перемещенных лиц в Вроцлаве (Польша). В Польше Габриэль окончательно понял, что фашисты убили его родителей, всех братьев и сестёр.
Я пошла однажды на рынок и купила мыло. Пришла домой, начала стирать одежду, а мыло так странно пахнет. И не пенится. Потом муж пришёл домой. И я спросила Габриэля: «Что за чёрт? Что в нём?» И кто-то сказал, что это сделано из Rein Judenfett (чисто еврейский жир) в концлагере. Потом кто-то скупил всё это мыло и закопал. Это были евреи, конечно.
В 1947 мы оставили Польшу и переехалии в лагерь перемещенных лиц в Вассеральфингер, недалеко от Штутгарта (Германия). В 1948 в феврале у нас родился ещё сын, которого назвали в честь деда по линии отца, – Вольф.
Администрация лагеря организовала еврейский театр и газету на еврейском языке.
Многие уплыли в Израиль, а мы в начале 1949 года отплыли из Бремена в Филадельфию. Я знала, что в Америке жили брат матери (врач Мойше Мушкат, англ: Maurice Muschat 1898-1969 NY) и брат отца (скульптор Оскар Самойлович Мещанинов 1885-1956. Он с супругой Беатой Купер прилыл в Америку из оккупированой Франции в 1942 году). Сразу после приезда в Америку, я встретилась со своим дядей Оскаром Мещаниновым и его женой. Мы много общались. Я рассказала им о своей судьбе и о судьбе наших родственников. В послевоенной Америке рассказы про ужасы войны были ещё в новинку. (Возможно, под впечатлением он вылепил свою скульптуру «Мужчина с мёртвым ребёнком».)
В Америке мы поселились в бедном районе. Мы с мужем начали работать на заводе. Я начала вести еврейский образ жизни и организовала обрезание для своих сыновей. На первые свои деньги я купила новое пианино, вместо сожжённого мною в блокадном Ленинграде. Была ещё радость, – я нашла своего брата. Летом 41-го он ушёл на войну из Ленинграда. Я не имела от него писем всю войну. Когда он вернулся (1946 г.) с войны в Ленинград, то я была тогда уже в Германии. В Ленинграде продолжала жить моя тётя. (Блюма Шмуиловна Мещанинова 1891-1957, Л-д, Володарского, 30). Она всю войну была в городе зубным врачем. Он прописался у неё. Я писала ей письма. Все родственники знали её адрес, и все, кто хотел кого-то найти, писали ей. И я получила через неё одно письмо от брата: «Я вернулся с войны в Ленинград, продолжаю учиться в архитектурном институте. Никого нет. Никто мне не помогает. Я совсем один». И это было единственное письмо, которое я получила от него. А потом я ничего не знала о нём. Потом у меня появилась возможность искать брата. Мне помогла жена Оскара Мещанинова, – Веата (Беата дочь Альберта Купер 1898-1971, США). Она певица, и пела ещё с Шаляпиным. В Америке она пела на радио много лет. Когда Рузвельт умер, у неё было выступление. В 1970 она поехала в Россию. У неё в Ленинграде была большая семья, все её братья дирижировали. Один брат был дирижером в Метрополитене. А потом он был в Луизиане. Дирижировал Шаляпиным в «Борисе Годунове». И вот она едет в Россию. В первый раз. Когда она вернулась, она позвонила мне по телефону и сказала: «Миша жив». И знаете, я потеряла сознание. А потом я выбежала на улицу и начала кричать: «Я нашла своего брата!» Это было в 1970 году.
Яков Бородянский