А

ЖУРНАЛ "МИШПОХА" №6 2000год

Журнал Мишпоха
№ 6 (6) 2000 год



Два портрета


Мир из геворн гринг...
Вспоминая Хаима Мальтинского







© Журнал "МИШПОХА"

Портрет второй
ПРОЩАНИЕ
1.
Из Москвы позвонил двоюродный брат. Всю некороткую уже у обоих жизнь мы относимся друг к другу уважительно, приязненно. Но общения у нас нечасты. Случались они прежде в мои не так и редкие тогда наезды в белокаменную - со времени, когда, не поменяв домашних адресов, мы с ним стали гражданами разных государств, прекращенные. Было еще, как-то занесло его на сутки в Минск: ехал с женой на своем “Жигуленке” из Прибалтики после недель отдыха у моря, и вдвоем завалились ко мне подусталые с дороги переночевать, а потом бегло оглядеть город, где никогда не бывали. Что же до телефонирования, то к нам в Минск помнится от него два-три звонка, не более. Каждый раз по причине экстраординарной. Естественно, у меня екнуло сердце, стоило услышать в трубке его голос. И ненапрасно.
- Умер патрик, - произнес брат. - Хороним завтра. Подъедешь?
Интеллектуал, профессор, он называл патриком своего отца. Еще малышом смастерил слово из вычитанного в книжках итальянского “падре”.
На какие-то секунды я онемел. “Патрику” перевалило на девяносто второй, он давно измучен был болезнями. Но все же, все же. Мое безмолвие брат принял за колебание с ответом.
- Подскочи, пожалуйста. Он тебя очень любил, - прозвучало в трубке.
- Как я могу не подскочить! - горестно выдохнул я, из секунд онемения выйдя.

2.
Генерал Давид Ортенберг, редактор газеты “Красная звезда” в первые два года Великой Отечественной, рассказывая в книге воспоминаний о работе редакции в июне сорок первого, в самые начальные дни войны, подает среди других такую деталь:
“На узле связи Генштаба неотлучно дежурил мой заместитель Григорий Шифрин...”
В военных дневниках Константина Симонова, собранных в двухтомник “Разные дни войны”, из тех первых военных недель вспоминается и следующее:
“Заснул поздно ночью, и, как мне показалось, всего через несколько минут меня разбудили. Оказывается, была уже не ночь, а половина седьмого утра.
- С вами говорит заместитель редактора “Красной звезды” полковой комиссар Шифрин. Выслушайте приказ заместителя народного комиссара: “Интендант второго ранга писатель Симонов К.М. 20.VII.41 назначается специальным корреспондентом газеты “Красная звезда”. А теперь, - продолжал Шифрин, - бригадный комиссар Ортенберг приказал вам спать, сегодня никуда не ехать, а завтра, в понедельник, к одиннадцати часам явиться в редакцию...”
Так вот “патрик” , на похороны которого я должен был ехать, отец двоюродных брата и сестры, родной брат моей матери, дядька, с которым на склоне его жизни мы действительно душевно сблизились, и был этот Григорий Шифрин.
Симонов в приведенной дневниковой записи немного понизил его в тогдашнем воинском звании. На год, который вспоминается, дядя Гриша, как помнится, носил в петлицах ромб, а не четыре шпалы, был, значит, не полковым, а бригадным комиссаром: перед войной подростком я родством с таким высокоранговым военным гордился. Когда же в войну в сорок третьем установлено было в Советской армии единоначалие и армейский политсостав получил общевойсковые звания, дядька стал (и остался до конца жизни) полковником.
Более досадная ошибка допущена была после смерти Сталина, когда из печати довыходили последние тома начатого издаваться, когда он был еще жив, двенадцатитомного собрания его сочинений. Составитель алфавитного указателя имен, упомянутых в произведениях Симонова, назвал годами жизни Григория Ильича Шифрина 1904-1960 годы. А умер дядя в 1995-м , на тридцать пять лет позднее. Когда том, в котором он отнесен был в давние покойники, пришел к читателям, был он живым и бодрым. О недоразумении, думаю, не знал. Во всяком случае, при наших встречах никогда о нем не заговаривал. Не берусь сказать, огорчился бы он или посмеялся, если бы про сказанное в том алфавитном указателе прознал.
Фотография, на которой дядя плечом к плечу с Симоновым, стояла у него дома на виду за стеклом книжного шкафчика. Дорогое напоминание об их встрече через два года после знакомства. Во фронтовых своих скитаниях Симонов заглянул в дивизию, где начальником политотдела был знакомец из “Красной звезды” Шифрин.
Какое-то время за стеклом шкафчика стояла и более ранняя, еще довоенная пожелтевшая фотография: он с когдатошним “всесоюзным старостой” Калининым. Дедуля, портреты которого по всей стране долго смотрели на людей со стен в учреждениях, со страниц школьных учебников, держались демонстрантами в руках в колоннах октябрьских и первомайских шествий, на том снимке вручает моему бравому дяде его первый орден, - через годы их засияло на мундире, надеваемом на ветеранские встречи, под полтора десятка.
А в толстенных, бог знает какой давности изготовления альбомах, которые он, бывало, клал мне полистать, я натыкался на фотосвидетельства его знакомства со многими носителями громких в советской военной истории имен. В том числе имен, знаменитых в двадцатые-тридцатые, а потом обесславленных, запрещенных для уважительного вспоминания. В этапах прожитого и пережитого дядей отразилось многое из прожитого и пережитого державой, солдатом которой он был.
У Исаака Бабеля есть рассказ, в который эхом удивительного, рожденного круговертью гражданской войны, вошли несколько фраз о еврее, выбранном в дивизии революционного красного казачества командиром казачьего полка. “С него и еще нескольких местечковых юношей началась эта неожиданная порода еврейских рубак, наездников и партизан”, - резюмирует Бабель. Дядя Гриша не имел чести быть с писателем знакомым. Но это и о нем слова, за которым видишь прикрытую стеклышками очечков добрую усмешку ироничного мудреца.
Как тысячи и тысячи ровесников, дядька поверил в свои шестнадцать, семнадцать, восемнадцать лет, что стал гражданином мира равенства и справедливости, мира без угнетения и в близком будущем без нищеты. Для него, еврея, еще и мира без черты оседлости, погромов, процентной нормы в учебных заведениях. Из местечка Шатилки (ныне город Светлогорск), местечка, населенного тогда более чем наполовину евреями, оптимистичным до эйфорийности комсомольцем он рванул в раздолье, вдруг открывшееся молодежи, рожденной прозябать в затхлости местечек черты оседлости. Перефразируя Бабеля, присоединился к непривычной, историческими традициями на существование не обусловленной братии еврейских конников - выбрал себе будущность армейца-кавалериста. Кавалерия ведь была тогда - ого! - самой красой советского, и не только советского, воинства. Когда уже позднее, в начале тридцатых, в нашем доме фантастическим чудом появилась черная тарелка репродуктора, из нее ежедневно духоподъемно лилось: “Мы - красная кавалерия, и про нас былинники речистые ведут рассказ...” Для меня, шпингалета, то была песня и про дядю Гришу.
В свое первое армейское десятилетие он служил в Белоруссии. В десятилетие, когда ордена, полученные от советской власти, красные полководцы, случалось, надевали на шинели. Когда эти шинели и командирские френчи застегивались фигурными застежками, прозванными “разговорами”. Когда молодежи из недавней черты оседлости пятый пункт анкеты еще не стал клеймом неполноценности.
Энергичный трудяга, преданный декларировавшимся лозунгам, дядя быстро рос по службе. В пору, когда он непосредственно кавалерийствовал, меня еще не было на свете. Был я слишком мал, чтобы понимать, что означают знаки в его петлицах на воротнике, о какой ступени в войсковой иерархии сообщают, позднее, когда занимал он должность в Минске, не уехал еще в Москву в академию и часто наведывался к нам домой. Но через годы и годы, когда отошел он от молодости далеко-далеко, я, бывая в гостях, заимел право разговаривать с ним как равный. И некое представление об уровне давнего служебного положения его в Белорусском округе получил.
Достаточно активно работая на каком-то отрезке жизни в документальном кино, я задумал, было, сценарий небольшого фильма про Данилу Сердича. Серб, солдатом австро-венгерской армии очутившийся порой первой мировой войны в российском плену, в митинговых страстях семнадцатого года побратавшийся с большевиками, прогремевший в гражданскую как удалец-комбриг, прославленным военачальником до ареста и расстрела в тридцать седьмом командовавший корпусом в Белоруссии, в память о чем в Минске есть улица Сердича, - очень притягательная была фигура для сценариста-документалиста, да, как тогдашний я, любителя сюжетов из революционной истории. Задумка, как не одна у меня, осталась неосуществленной, но дяде, сидя у него в очередной залет в Москву, как-то я о ней рассказал.
- А мне с ним доводилось встречаться и говорить, - услышал на это грустно-задумчивое. - Колоритный, яркий был человек.
В другой раз, не помню уж почему, произнесено было мною имя Уборевича - также расстрелянного в тридцать седьмом красного героя гражданской войны. Ряд лет он командовал Белорусским военным округом, с этого поста был и репрессирован. У дяди, оказывается, были встречи и с ним.
- Умняга был Иероним Петрович, эрудит.
При встрече еще каким-то разом дядя поделился радостью, которой не первый день был окрылен. В своих упомянутых старых фотоальбомах он наткнулся на подзабытый снимок: командир кавалерийской дивизии, дислоцировавшейся в двадцатые-тридцатые в Белоруссии, Константин Рокоссовский среди дивизионных сослуживцев. В кучке этих сослуживцев и молодой запортупеенный дядя. Через ветеранскую организацию он послал копию снимка бывшему комдиву. И был, когда я приехал, счастлив рассказать мне: легендарный маршал посланное получил, позвонил пославшему, поблагодарил, сказал, что помнит его, как одного из подчиненных в той дивизии.
Однако в пору, когда самым ужасным, что у человечества на памяти, людским взаимопобоищем планету еще не охватило, но к тому уже шло, я был подросшим. И когда дядя Гриша к нам в Минск наезжал, он виделся мне личностью из поднебесных сфер. Таинственных, достижимых только для избранных, лучших.
После академии он в Москве же был оставлен. Но служить направлен не в строй, не к освоенным кавалерийским или неосвоенным иного рода войск будничным заботам, а в редакцию “Красной звезды”, главной армейской газеты. Осенью 1994 года в связи с его девяностолетием “Красная звезда” напечатала слово о нем. Автору напечатанного он со смехом вспомнил, что в самом первом номере этой газеты, еще в январе 1924-го, была опубликована присланная им, дядей, маленькая заметка. Не думал тогда, конечно, что это знак предопределенного. Но к бумаге и перу, значит, тянуло его с юности.
Обитателем иной галактики предстал он моим глазам в сентябре 1939-го. На два дня задержался тогда в Минске, возвращаясь из командировки по советским частям, с провозглашенной миссией воссоединения Белоруссии вошедшим во вчерашние восточные воеводства Польши. Ездил в ту командировку с редакционным очеркистом Милецким. В послевоенные десятилетия я часто встречал это имя на страницах “Огонька”, и всякий раз вспоминал их давнюю остановку в нашем доме. Был еще с ними третий - шофер: в дорогу отправились из Москвы на машине. Машина стояла во дворе, вокруг нее все время топталась дворовая мальчишня, и дядю это веселило. Надраивая на крыльце и без того сияющие, хоть глядись в голенища как в зеркало, сапоги, он зычно командовал мне и моим дружкам строкой из классического:
- Дети, в школу собирайтесь, петушок пропел давно!..
Обитателем иной галактики вырисовывался он моему воображению полугодом позднее, когда на страницах “Красной звезды” читал его корреспонденции с военной кампании в Финляндии, незнаменитой, как потом написано было Твардовским, а сегодня говорим прямо - позорной. Что мог корреспондировать оттуда полковой комиссар (тогда еще полковой, бригадным стал какое-то время спустя) Шифрин? Ясно, не печальную правду про неподготовленность брошенной в авантюрную акцию рати к легкой, как планировалось подлекремлевскими разработчиками, виктории в снежной Суоми, про яростное - большой кровью оно одолевалось - сопротивление финнов. О таком нельзя было тогда и подумать. Сжато, без претензии на литературный блеск репортажил он про локальные операции. Но мною те суховатые репортажи читались как классная баталистика. Хвальбишка, я показывал дядину фамилию в газете дворовой своей ватажке: это тот, что был осенью, который “Дети, в школу собирайтесь..!”
Ну, а появившийся в скором времени подписанный Калининым указ с коротким списком новых орденоносцев, в числе которых награжденным “Знаком почета” был назван этот полковой комиссар, подбросил его в моем понимании на высоту необозримую. Для довоенных мальчишек человек с орденом на гимнастерке или в лацкане пиджака - это же было бог мой что!
Упомянутую уже фотографию, на которой маленький перед дядей Калинин тот орден ему вручает, прислал он и матери в Шатилки. Понимал, как будет старушке приятно показывать снимок соседям. Бабушка и показывала, хвалилась по всему местечку. Что также было ей напомнено кем-то из полиции, когда летом сорок первого евреев здесь гнали на смерть, - памятливый убийца был из здешних.

3.
Ко времени, когда война стала жестокой реальностью жизни страны, дядя не был уже, представляется мне, слепым романтиком, каким юный рванул, словом классика белорусской литературы Коласа говоря, “на прастор, на шырокi разлог” (разлог - по-белорусски раздолье). Повиданное в разгулах молоха репрессий, понятое хоть из уроков той же финляндской авантюры не могло не принудить надо многим задуматься. Но в лихолетье, обрушившемся на отчизну, запрещал себе и в безмолвных размышлениях не то что несогласия со свершенным и вершимым Системой - тени сомнения в правильности, оправданности того свершавшегося чрезвычайностью исторического периода и политическими обстоятельствами. Все другое заслонилось общим апокалипсично бедственным - грозной войной.
В первый год, о чем уже сказано приведенными цитатами, он был заместителем главного в “Красной звезде”. Как понял я из слышанного от него, в основном тянул в редакции воз организационной работы. В частности, в тревожные предзимние недели сорок первого, когда на волоске висело удержится или не удержится от захвата врагом Москва, был командирован на сколько-то дней в Куйбышев, ныне снова, как в давние времена, Самару, - подготовить базу, чтобы в случае худшего “Красная звезда” начала выпускаться там. О том, что такая командировка у него была, вспоминал среди родни по причине, стоящей быть вспомненной и здесь. По фантастическому стечению разных разностей он столкнулся на улице города со старшим своим братом, моим другим шатиловским дядькой - Мейером, о судьбе которого с дней как война началась, никто из близких ничегошеньки не знал.
Уже тогда будучи очень немолодым, Мейер стал солдатом по самой первой мобилизации в прифронтовых районах. Демобилизованный после контузии и госпиталя, там в Куйбышеве поплелся взглянуть на город в часы пересадки с поезда на поезд: добирался под Урал к заброшенным туда эвакуацией землякам. Его жена и трое детей, как и мать, остались на гибель в Шатилках. И надо же - такая встреча! Изобрази кто-нибудь пишущий подобное в книге, услышал бы: придумал ты, братец, нереальное...
Меж тем со властных высот повеяло смрадным, в пору эйфорийной комсомольской молодости дяди казавшимся ему (одному ли ему!) в рождающемся новом мире невозможным.
Во вспоминавшемся уже слове “Красной звезды” в связи с его 90-летием приводится рассказанное о бывшем заместителе Ортенбергом. И причиной того, что в конце сорок второго Шифрин с редакцией расстался, называется одно: “... сумел убедить меня и сотрудников ГлавПУРа, что в окопах на передовой от него пользы больше, нежели в редакционных коридорах”.
Но в русскоязычном журнале “Слово инвалида войны”, издающемся в Израиле тамошним Союзом воинов и партизан - ветеранов войны с нацистами, несколько лет назад я прочитал в отрывке из воспоминаний Ортенберга (он был гостем Израиля и журнала) такое:
“Месяца за два до моего ухода из “Красной звезды” Щербаков сказал:
- У вас в редакции много евреев, надо сократить.
Эти слова секретаря ЦК ошеломили меня. Я онемел. А потом ответил:
- Уже сократил. Спецкоров Лапина, Хацревича, Розенфельда, Шуэра, Вилкомира, Слуцкого, Иша, Бернштейна... Все погибли на фронте. Все они евреи. Могу сократить еще одного - себя...”
Так, думаю, дядя Гриша подал рапорт о переводе из “Красной звезды” в действующую армию раньше, чем Ортенберг был освобожден от обязанностей главного редактора, еще и потому, что ощутил атмосферное.
Тут к месту отметить, что, скажем так, обостренное национальное самоощущение определяющей его чертой не было. Женился на дочери запорожского купца, почетного прихожанина главного в городе православного собора, - у нее и имя было по звучани. церковным: Неонила Доментьевна (для мужа, родных и друзей стала Елей). Помнится мне с малолетства, в нашем доме рассказывалось забавное. Что лет за десять до дядиной женитьбы, когда за нееврея вышла его старшая сестра, для бабушки то было трагедией: перестала считать отступницу дочерью. Однако очень уж допекала ей жена Мейера Гута, с которой жили под одной крышей, только на разных половинах домика. Да простит мне господь, что пишу так о мученице, с тремя детьми и немилой свекровью убитой нелюдями, но что было, то было: ни добротой, ни милотой, ни хозяйственной сноровкой природа ее не наделила. Так поумневшая бабушка будто бы сказала, получив от другого сына известие, что женится на нееврейке: чем такая еврейка, как Гута, лучше пусть будет невесткой достойная нееврейка.
Помнится и более позднее. Уже после войны приезжал дядя в Минск на похороны одной из сестер (дочерей моя шетилковская бабушка вырастила четырех). Увидел тогда, что на кладбище отведен для погребения евреев отдельный участок. Не худший и не лучший, чем другие участки, но отдельный. Прекрасно понимая, что там, куда возмущенный этим идет, станет его возмущение, едва оттуда уйдет, темой для ернического подсмехания, все-таки в горисполком пошел. Жестко резанул высокому городскому чину, что увиденное на кладбище - нечто вроде гетто для покойников. Пусть и выделен участок, на что напирал, отвечая, чин, в удовлетворение ходатайства синагоги.
Нетрудно поэтому понять, брошенное Щербаковым Ортенбергу (редактор, ясное дело, заместителю о том разговоре рассказал) дядю больно ударило. Весомым прибавилось к тому, что потихоньку разъедало уже в нем фанатично принятое на веру в молодости.
Он не перестал быть образцово послушным партийному уставу. Он остался армейцем достаточно высокого ранга: назначение получил после подачи рапорта (о том уже упомянуто) начальником политотдела дивизии. За два с половиною года прошел боевыми дорогами через Смоленщину, Украину, Молдавию, Румынию, Венгрию, Чехословакию. Что полковником Шифриным определенный вклад для славы 133-й стрелковой Смоленской сделан, свидетельством те самые полтора десятка наград на мундире, одевавшемся им в День Победы, а еще больше - уважительное отношение сослуживцев-фронтовиков: пока со здоровьем не стало совсем плохо, он возглавлял совет ветеранов дивизии. Тем советом, в частности, в одной московской школе создан музей боевого пути дивизии - сколько хлопот было дядькой в то вложено!
Однако прежняя целостность большевистского мировоззрения в нем подтреснула. Думаю, еще и поэтому из суровых военных лет вспоминал он больше доброе, чем недоброе, что во время, наступившее затем, довелось наблюдать и терпеть безудержность мерзкого, одним из сигналов приближения чего, как явления, благословенного официально, было для него сказанное Ортенбергу соратником Сталина Щербаковым.
Период от победной весны сорок пятого по предвесеннюю пору пятьдесят третьего, когда Сталин умер, в жизни бывшей нашей общей громаднейшей державы примечателен многим безрадостным. На место светлых надежд общества (закончилась такая война!) пришли угнетающие страх и апатия. Упреждая расширение рожденного Победой вольнодумства, Система принялась глушить вольнодумные надежды репрессивными мерами. Взятый на вооружение как важная часть внутренней политики антисемитизм был одной из тех мер.
Слава богу, дядьку не арестовали, не предъявили ему диких обвинений, как арестовали, обвинили черт знает в чем многих офицеров и генералов - его соплеменников, в их числе некоторых коллег по редакции “Красной звезды”. Но моральных унижений не избежал. Начать с того, что, отозванный из дивизии, он уже не получил назначения, на какое имел право рассчитывать - по опыту, служебным характеристикам, наградам. А со временем - и не раз - мазнуло его и совсем гадким.
Так, помню, моя мать пришла с работы взволнованная. Теперь уже не скажу, то ли куда-то к военному следователю была в тот день приглашена, то ли он сам к ней явился. Понадобилось ему поговорить с нею по неприятной причине. Минские службы привлечены были Москвой к проверке анонимного заявления насчет дяди Гриши. Заявления, будто полковник Шифрин в самом деле не Шифрин, а Шафран, сын богатого мельника, и утаил от кадровиков министерства обороны подлинное социальное происхождение. Следователю нужно было убедиться, что сестры и брат заподозренного полковника, как и он, от рождения Шифрины и указанное им о себе в документах совпадает со сведениями, которые даются о нем родственниками.
Анонимка изготовлена был с подлым расчетом. Мои Шифрины перебрались в Шатилки из украинского городка. Еще до революции, когда дети бабки и деда бегали малышней. А в том городке действительно некий Шафран владел мельницей. На что-то, значит, проверяющие наткнутся и насторожатся. А пока будут разбираться, что в поступившей телеге правда, что ложь - и если будут! - зацепленный анонимкой повертится. В сумрачности времени вывернется ли...
Вывернулся. Богача Шафрана отцом ему не сделали. Но раз за разом с различным такого рода сталкиваясь, пакостей, которыми надышался, не выдержал - из армии уволился. Только-только разменяв пятый десяток, не имея еще проблем со здоровьем, полный энергии.

4.
Политические разногласия между поколениями в семьях и в результате напряжение в отношениях - явление в наше время и на подходе к нему распространенное. До высокой температуры нагрелось оно и в дядином доме.
Прихожу, помню, когда он уже изрядно побыл в пенсионерском статусе, смирился с ним. Женил сына, выдал замуж дочь. Смотрим по телевизору трансляцию торжественного заседания, посвященного очередной годовщине Советской армии. Под горны и барабанную дробь непобедимое воинство поздравляют пионеры. Звонкими голосами декламируют складно написанное взрослыми, рассмотренное предварительно высшим комсомольским чиновничеством стихотворное приветствие. У дядьки на лице, как и у генералов на экране, умиление. А зять, долговязый очкарик, не очень сдержанный на язык, будто камнем в недвижную гладь пруда швыряет:
- Дрессированные дети!
Дядя закипает:
- Что-нибудь святое для тебя существует!?
Зять вскакивает, выходит из комнаты.
Назавтра сидим за столом. Беседа заходит об очередном неожиданном предложении Хрущева. В виде длиннющих “записок” Никиты Сергеевича в ЦК и Совет министров они тогда появлялись в печати регулярно. Не без гордости, что он в такой смелой партийной компании, дядя рассказывает, что на последнем собрании парторганизации, где он на учете, отставники-военные прижали представителя райкома. Докуда, мол, в государстве будет продолжаться бездумное лихорадство.
Молодые снова не удерживаются - уже не зять, а дочь. Едко говорит будто бы мне, на деле же отцу:
- Патрик на партсобрание сходит, и все ему становится ясным, проблемы перестают быть проблемами.
Теперь поднимается, выходит дядя. Сердито блеснув глазом в ее сторону...
Жестоко обошлась история с такими, как дядя. Сколько испытано, увидено, пережито тяжелого. Что ни человек, то в прожитом след мрачного из биографии распавшейся империи - партчисток, раскулачивания, борьбы с вредителями, троцкистами, националистами, космополитами, еще чего-нибудь чумного. Не говоря уже о тех, кому пришлось пройти через еще более страшное - через пыточные ГУЛАГа. Однако же в памяти у них, во всяком случае, у многих - и факты, события, которые помнятся светло. К тому же помнятся в сочетании с собственной молодостью, с далекой от немощности зрелостью...
Будучи младше дяди на четверть столетия, я и сам в отношении к Октябрю, к тому, что им принесено было стране и миру, как модно теперь говорить, неоднозначен. С тревогой смотрю на экран телевизора, когда там орущей толпой или трибунными цицеронами персонажи, считающие себя преемниками тогда, в октябре 1917-го, продекларированного. Сохрани господь, вернутся к власти! Но глумливого тона по адресу “десяти дней, которые потрясли мир” (боюсь, нужно напоминать: это название знаменитой книги Джона Рида) не принимаю. И Ленин для меня - хоть и знаю негативное с этим именем связанное, - гигантская историческая фигура, во многом трагедийная, делать которую мишенью шутовства непристойно.
Тем более представляю, как в последнее десятилетие жизни боролось в дяде одно с другим такое же. В десятилетие, когда развалилось государство, званием солдата которого гордился. В десятилетие, когда в распыл пошли идеалы, от песен про которые у него молодого, как сказано белорусским поэтом Аркадием Кулешовым, кипела кровь. Он не драл глотку по прошлому на зюгановских и анпиловских митингах - для него не могли быть коммунистическими манифестации, где красные флаги полощут рядом с церковными хоругвями и где ностальгичное “Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек” выкрикивается вперемешку с черносотенной мерзостью. Но, конечно, опечален был, что страны, в которой прожил свои лучшие годы, не стало. Что моральными ценностями у детей-внуков не то, что в их возрасте было ценным для него. В восьмидесятые-девяностые он немало чем оставался во времени френчей с “разговорами”, петлиц со шпалами и ромбами, песни о красных кавалеристах, про которых “былинники речистые ведут рассказ”. Хорошо помня своим комдивом молодого Рокоссовского. Помня придирчивым контролером “Красной звезды” заместителя наркома обороны Мехлиса. Помня провозвестником будущих пакостных кампаний в государстве секретаря ЦК ВКП (б) Щербакова. Все ныне люди из учебников истории.
В последние наши встречи я с огорчением видел - он слабеет и слабеет. С трудом читал даже через лупу. Чем дальше, тем хуже слышал. Телевизор включался в квартире на полную звуковую мощность, в окнах и буфетике подрагивало стекло. А дядя сердился:
- У этого диктора скверная дикция. Не разобрать, что говорит.
Первая его жена, тетя Еля, мать его детей, до старости не дожила. Со временем он женился снова. И добрейшая, наизаботливейшая о нем Елена Николаевна, тетя Лёля, не давала ему закончить:
- Да, Гришенька, да! Отвратительная дикция! Как таких в дикторы берут!
Каждый раз расспрашивал он меня про белорусские новости. Беларусь ведь была краем его молодости, краем, где ему открылись широкие горизонты. Учитывая мою определенную осведомленность в этом, любил поговорить о памятном ему из белорусской культуры. Правда, прошлое в памяти все ужималось, далекое переставало быть так уж далеким. Однажды спросил:
- Как у вас Узунова? Еще танцует?
Узунова - его ровесница. Известной в Минске балериной стала в тридцатые. В восьмидесятые, когда при том разговоре дядя про нее спросил, могла ли она, как некогда, вылетать на сцену в своей коронной хабанере?
На мое пожатие плечами вздохнул. Вспомнил еще имена:
- И Александровская, Болотин, Млодек, наверное, сошли уже?
Что мне оставалось, как не вздохнуть еще раз. Но подумалось: когда он в Минске служил, Белорусский оперный только-только родился, до того существовал зародыш - небольшая студия. Получалось, знаменитые голоса запомнил оттуда!
- Славный романс был у Болотина, - не уходил дядя из царства воспоминаний. Дрожащим тенорком напел:

Дзе ж ты, чарнавокая,
Блiзкая, далекая,
Светлая, падобная вясне?
Можа, у гэты вечар
Ты чакаеш стрэчы
I таксама марыш пра мяне?

Я разинул рот. Немного на ту пору нашлось бы в Минске, в Белоруссии меломанов, которые могли бы напеть эту, действительно, милую песню Любана и сложившего голову в Отечественную поэта Андрея Ушакова. Песню, в исполнении Болотина частую когда-то в белорусском радиоэфире.

5.
На скромную панихиду собрались в морге при госпитале имени Бурденко - главном госпитале российского, ранее общесоветского войска. Перед дверьми непосредственно в мертвецкую там установлены помосты, чтобы тем, кто проводит покойного в последнюю дорогу, можно было сразу, без лишних дорогих хлопот, отправить прощальную церемонию.
Стоял конец октября, было зябко, сыро. Под крышей, где мы столпились вокруг гроба, пробирало стылостью тоже. Мы - это несколько человек родни, верные фронтовому братству ветераны 133-й дивизии из москвичей, кучка старшеклассников и учителей из школы, где продолжает жить музей дивизии, и старый генерал Ортенберг. Когда говорились панихидные речи - Ортенбергом, ветеранами, энтузиастами школьного музея, - в полумраке вокруг моему воображению вырисовались еще со склоненными головами армейцы в шинелях с фигурными застежками, в перетянутых портупеями гимнастерках с петлицами на воротниках.
Потом, после оскорбительно поспешной процедуры в крематории (“быстрее, быстрее, не затягивайте - видите, очередь”) посидели небольшим кругом в поминальном застолье у брата. Ортенберг говорил снова. Личность по-своему легендарная, прототип с симпатией написанного Матвея из грустной повести Симонова “Мы не увидимся с тобой”, он рассказывал про телефонные звонки ему, как редактору “Красной звезды”, от Сталина (не тратя секунды на “здравствуйте”, что-нибудь типа: “Поставьте в номер портрет Жукова”), вспоминал еще интересное. Будучи моложе того, кого поминали, лишь на два месяца, значит, тоже с оставленным уже позади девяностолетием (умер он через три года), делился творческими замыслами. Такую пишет книгу и такую. Для этого издательства и для этого. Обязательно в одной из книг подробно расскажет про Гришу Шифрина.
С уважением слушая его, подумал тогда: а ведь какие-то штрихи к портрету дяди могу добавить и я.
Поскольку это штрихи судьбы не только моего дяди, я и написал эти страницы.

© журнал Мишпоха