Библиотека журнала "МИШПОХА" Серия "Мое местечко". "НА РОДИНЕ МОИХ СНОВ".


Памятник узникам Городокского гетто в Березовке.
Памятник узникам Городокского гетто в Березовке.

Рувим Кожевников в день свадьбы. Москва, 1946 г.
Рувим Кожевников в день свадьбы. Москва, 1946 г.

Рувим Кожевников, Москва, 1970-е годы.
Рувим Кожевников, Москва, 1970-е годы.

Рувим Захарович Кожевников, Городок, 2005 г.
Рувим Захарович Кожевников, Городок, 2005 г.


Алхимик новейшего времени

Алхимик новейшего времени

Мал Городок, да дорог...

«Городок провинциальный, летняя жара…». Конечно же, эта песня Михаила Ясеня была написана не про маленький город на самом севере Беларуси, который так и называется Городок. Да и вообще, вряд ли о Городке кто­то из профессиональных поэтов или композиторов писал песни, хотя Бог не обделил этот маленький город, в потрясающе красивом месте, талантами.

Самая знаменитая белорусская поэма «Тарас на Парнасе» написана городокским мещанином Константином Веренициным. Белорусский поэт Владимир Скорынкин, стихотворение которого «Яны спрадвеку тут жылi», мы еще процитируем, родился в послевоенном Городке. Проведать родительские могилы приезжает питерский дирижер Массарcкий. Фамилии, имена можно перечислять и дальше, а вот песен не припомню. Может, поэтому, когда я представляю себе довоенный Городок, который никогда не видел и знаю по рассказам людей, живших в нем, да по музейным фотографиям, слышу песню Михаила Ясеня «Городок провинциальный, летняя жара…»

На центральной площади, там, где сейчас Мемориал советским солдатам и офицерам, погибшим, освобождая Городок от немецко-­фашистских захватчиков, когда-­то был большой базар – самое колоритное место в городе. На базар мы с вами еще успеем вернуться. Тем более, что с ним, так или иначе, связана биография нашего героя.

В середине тридцатых годов прошлого века разобрали брусчатку и на месте базара сделали сквер. По выходным дням в городском саду исполнял марши и вальсы духовой оркестр пожарников, в лучах заходящего солнца играли зайчики на начищенных пряжках и трубах…

В сквере поставили памятник вождю мирового пролетариата, тогда эти слова произносили серьезно, безо всякой иронии, Владимиру Ильичу Ленину. Но инженер ошибся в расчетах, или в силу каких­-то других причин, памятник стал накреняться то в одну, то в другую сторону. Его ремонтировали. А пожилые люди шептались, показывая глазами на памятник: «Видно, эта власть долго не продержится…» Старики – мудрые люди, с большим жизненным опытом, но и они иногда ошибаются.

В еще более ранние времена рядом со сквером находилась корчма. Корчмарь был, понятное дело, еврей. Не потому, что евреи очень любят торговать водкой и торговое дело у них в крови, и не потому, что они, как утверждают некоторые радикально настроенные антисемиты, пытались споить другие народы. Землей представителям этого народа владеть не позволяли, в лучшем случае разрешалось быть арендатором, да и то чаще всего документы оформляли на другого человека – христианина, в деревне жить – власти какое­-то время разрешали, потом запрещали, карьеры на государственной службе не крещенному еврею тоже не сделаешь, за пределы черты оседлости особенно не вырвешься. А семью кормить надо. Причем не маленькую. Заповедь «плодиться и размножаться» наши предки тщательно исполняли. Вот и занимались они делом, которое могло принести доход: открывали корчмы и постоялые дворы, держали шинки, нередко без патента.

Центральная площадь в местечках обычно находилась на возвышенности. Главное место на ней занимали базар, церковь, синагога. Веером расходились улицы в разные стороны. Если спускаться вниз по мощенной булыжником улице к речке Горожанке, то попадем на улицу Красноармейскую. Здесь и сейчас стоит дом Кожевниковых.

Две недели я ходил по этой улице, по брусчатке, уложенной Кривичкиными. В Городке двух братьев никто не называл по фамилии. Для всех они были «мостовики». Кстати, они родственники Кожевниковых. Хотя, если как следует покопаться в родословной пяти–шести поколений, евреи одного местечка между собой оказывались все в каком­-нибудь, да родстве. Всю жизнь Кривичкины проползали на коленях. Звучит смешно, но профессия заставляла. На ноги надевали огромные кожаные наколенники. В руках специальный молоток с лопаткой. Братья были неграмотные, что среди еврейских мужчин встречалось крайне редко.

Давно нет на свете Файвла Кривичкина и его младшего брата. В Городке, да и не только в нем, напрочь забыта профессия мостовика, а люди по-­прежнему ходят по мостовым, сделанным их руками, ездят по дороге, что ведет из Городка в Невель.

Я гулял с Рувимом Захаровичем Кожевниковым по Городку. Он рассказывал мне о своей жизни, и не только его биография оживала и проходила перед моими глазами. Оживала история Городка, его улицы наполнялись людьми, давно ушедшими в мир иной, начинали звучать забытые слова.

«Вот здесь, на горушке, было захоронение наполеоновских солдат. Ряды могил. Обнесено все столбами и проволокой. Больше ста лет простояли могилы, и никто их не трогал. Никто не строил дома на этом месте, не разбивал огороды, не сажал деревья. В тридцатые годы, уже при советской атеистической власти, стали брать песок на строительство у подножья этой горы. Показались кости. Однажды мы, пацаны, нашли старинное французское оружие. Взрослые отобрали его у нас и отругали за то, что мы потревожили святое место. Захоронение людей любой религии считалось святым. После Великой Отечественной войны место, где были похоронены французские солдаты, и вовсе застроили домами, разбили огороды.

А по этой улице мы ходили на озеро Луговое на рыбалку, – продолжает рассказ Рувим Захарович. Говорит он медленно, голос у него негромкий. – Рыбаком я был страстным. Рыбы было, конечно, намного больше, чем теперь. Да и озера были другими: чистыми, полноводными. А про речку Горожанку и говорить нечего. Сейчас она похожа на ручей. А когда-­то мы пили из нее воду, ныряли и плавали здесь.

В Городке жили два брата Гайдука. Они занимались рыболовством. Это был их заработок. («А парносе», – как говорили на идише). У них были лодки, сети. Ловили столько, сколько могли продать. Ячейка в сетях была крупная. Во-­первых, никто не покупал мелочь, все хотели крупную рыбу, и к тому же Гайдуки знали, что им и через день, и через неделю, и через год придется ловить на озере Луговом. Оно не было их собственностью, но они заботились о том, чтобы озеро было чистым, а рыбы в нем – много. Продавали рыбу прямо на берегу. Хозяйки знали, когда Гайдуки приедут с рыбалки, и подходили к озеру. Щука и лещ шли на фаршированную рыбу, из крупной плотвы, язя, карпа получалась отменная молочная рыба, а судака можно было взять для заливной рыбы. Еврейские женщины знали толк в кулинарии, а субботний стол без рыбы – пустой. Лет тридцать Гайдуки занимались рыболовством, и кто знает, может, до них этим занимались их отцы и деды.

Когда началась коллективизация, решили сделать при райисполкоме рыболовецкую бригаду. Имущество Гайдуков на­ционализировали, набрали в коллектив новых людей. А затем бригаду объединили вместе с витебскими рыбаками в одну артель. Гайдуки уже были пожилыми людьми и отошли от дел. На лодки артельщики поставили новые мощные моторы, вместо сетей привезли неводы. Артель ловила не только на Луговом, но и на других озерах вокруг Витебска и Городка. На Луговое приезжали пару раз за лето. Неводами перегораживали все озеро, вытаскивали их лебедкой. Выгребали всю рыбу подряд, и большую, и маленькую. Маленькую выбрасывали здесь же на берегу. Они гнила, стоял неприятный запах».

Гайдуки никогда не говорили о патриотизме, наверное, слова такого не знали. А у новых хозяев жизни громкие слова были в ходу. На партсобраниях, на митингах они умели рубить воздух лозунгами. Хотя на деле именно Гайдуки были настоящими пат­риотами, любившими и свое озеро, и свое местечко.

Сколько поколений Кожевниковых жило в Городке, сегодня вряд ли кто­-нибудь ответит. Может быть, появились они здесь вместе с первыми евреями, поселившимися в местечке четыре века назад.

«Жылi ж спрадвеку тут яны
Талковыя
i ўмелыя.
На бейс-­гакворэс валуны
Цяжк
iя, заiмшэлыя…»

Это поэзия уроженца Городка Владимира Скорынкина.

Если брать документы, то одни из самых старых записей относятся к 1855 году, когда в Санкт­-Петербурге вышла книга «Исторические сведения о примечательных местах в Белоруссии». В ней написано:

«В Городке более 350 домов. В них жителей до 3500, из них евреев более за 2000 душ».

Сементовский А.И. в книге «Витебск и уездные города Витебской губернии. Памятная книжка Витебской губернии – 1864 г.» дает точную статистику за 1862 год. «В Городке проживало евреев мужчин – 1217 человек. А всего мужчин в Городке проживало 2014 человек... Еврейских женщин в Городке проживало 1191. А всего женского населения было 2159 душ…»

Рувим Захарович Кожевников пытался как-­то составить генеалогическое древо своей семьи. Но дальше деда, которого звали Мойше, пойти не смог. Что делать, если послереволюционные поколения мечтали о счастливом будущем и ничего не хотели знать о прошлом...

В роду Кожевниковых все были мясниками. Это, говоря сегодняшним языком, семейная профессия, которая переходила от отца к сыну. Кожевниковы вскладчину построили в Городке бойню. Они ездили по деревням, закупали скотину, пригоняли ее в местечко, разделывали, а потом продавали мясо на базаре, где у каждого была своя лавка (а ятке – на идише). Думаю, и фамилия Кожевников, которую получил предок, имеет профессиональные корни. Вероятно, он занимался выделкой кож и тоже относился к производственному конвейеру, который начинался с закупки скотины.

Отца Рувима звали Залман, русские называли его Захаром. Был он работягой, старался заработать лишнюю копейку, чтобы принести ее в дом, поставить детей на ноги. Вставал ни свет, ни заря, особенно по воскресеньям, когда из окрестных деревень и местечек съезжались на базар люди. Приезжали даже из Езерища, Яновичей, Колышек, из­-под Витебска. Тогда казалось, что на городском базаре можно было купить все, что угодно. Впрочем, в каждом местечке был свой такой же базар.

Сначала шел конный ряд. Потом продавали овец, коз, домашнюю птицу, прочую живность. Потом шли мясные палатки. В центре базара стояла огромная кирпичная уборная – городская достопримечательность. Потом шел ряд, где продавали мелкие скобяные товары. Потом – изделия кустарей: корыта, шайки, ночевки, кружки, кувшины; изделия гончаров. Потом был ряд, где продавали поросят. Следом – овощи и фрукты. Потом – сено, трава. Потом – всякая упряжь. Была слышна и белорусская, и еврейская, и русская, и цыганская речь. Если надо – переходили с языка на язык. А как торговались! Это не торговля, а настоящий спектакль. Записывать надо было. К сожалению, этот фольклор ушел от нас безвозвратно. Его уже не восстановишь.

В 1929 году власти запретили частную торговлю. Кожевниковы закрыли скотобойню и лавки на базаре. Захар очень переживал, не знал, куда себя деть. Короткое время работал в государственной торговле. Как и прежде, сидел в мясной лавке, но уже не был ее хозяином. Для него многое было дико. Товара, например, нет. Он не понимал, как это нет товара, за ним надо ехать, привозить его, и он будет. Базар в Городке стал тускнеть.

В это время появился лозунг «Евреи – на землю!». По местечкам и городам ездили представители ОЗЕТ (Общество землеустройства еврейских трудящихся) и агитировали евреев переезжать в сельскохозяйственные коммуны, заниматься сельскохозяйственным трудом.

Вряд ли Захар поддался бы на эти уговоры: властям он не доверял. Но жена у него была сознательной пролетаркой. Она работала воспитательницей в детском саду, а до этого – воспитательницей в еврейской детской колонии, которая открылась в Городке для беспризорных детей после Гражданской войны. Ходила в красной косынке, была общественницей. Муж про нее говорил: «Ты у меня в штанах». Все остальные еврейские жены занимались домашним хозяйством, воспитывали детей, по вечерам на крылечках обсуждали местечковые новости. Алта не такая. Во-­первых, она была из образованной семьи Пруссов, знала не только идиш, но и иврит, что для женщин было редкостью. Дома, чтобы скрыть от детей какие-­то новости, иногда говорили на иврите. Алта интересовалась политикой и была убежденной атеисткой. Она решительно заявила мужу: «Надо ехать в коммуну строить новую жизнь».

И семья Кожевниковых поехала под Богушевск, где на месте бывшего панского имения создавалась еврейская коммуна. Имение было разграблено и разорено. Коммунары внесли свой пай и стали восстанавливать хозяйство. Большинство из приехавших раньше никогда сельским хозяйством не занимались. И, тем не менее, сдвиги были. Коммуна, с государственной помощью, медленно, но все же становилась на ноги. Рувим, которому тогда было шесть лет, помнит большую столовую, где питались все коммунары.

В конце 1930 года деятельность ОЗЕТа стали сворачивать, коммуну ликвидировали, и на ее месте сделали еврейский колхоз. Семья Кожевниковых забрала свой пай, на сей раз не помогли лозунги и пролетарская сознательность Алты, купила лошадь и повозку, погрузила на нее пожитки и отправилась обратно в Городок.

Захар пошел работать землекопом. Трудящимся выдавали по карточкам в день 400 граммов хлеба. Впрочем, хлебом это было трудно назвать – отруби с подмешенной в них мукой. Голод стоял страшный. Всеобщая принудительная коллективизация обернулась всеобщей принудительной голодухой.

Государство, конечно, предпринимало попытки побороть голод. Но, в первую очередь, заботилось о сохранении завое­ваний революции, а значит, о контроле над людьми. Все население Городка, вероятно и других городов и местечек, было разделено на «десятки». Десять домов – «десятка». Разрешали по определенному графику сметать мучную пыль со стен и потолка на мельнице, которая была в Прудке (недалеко от Городка) и забирать с собой. Считалось большим счастьем, когда подходила очередь, потому что можно было насобирать полкилограмма мучной пыли. Это становилось весомой прибавкой к рациону. Мучную пыль подмешивали к желудям, к отрубям, делали похлебку, пекли что­-то наподобие хлеба.

Не было соли. На «десятку» давали кусок бочки из­под селедки. Доски были пропитаны селедочным рассолом. Дома такую доску раскалывали на щепки. И щепки вываривали. Получался солоноватый раствор. Он заменял соль.

От голода стали погибать люди. На улице, где жили Кожевниковы, умерло несколько человек. Государство снова «проявило заботу», и началось «золотое время». Милиционеры и общественники ходили по домам и отбирали золото, серебро, драгоценности. Говорили, это делается, чтобы спасти людей от голода. Если люди добровольно не отдавали золото, их сажали в тюрьму. Пришли как-­то к Дуне Скряге, соседке Кожевниковых, и потребовали отдать драгоценности. У нее их никогда не было. Ей не поверили и забрали с собой, посадили под арест.

К Кожевниковым не приходили за золотом. Во­-первых, Алта была активисткой и сознательной женщиной, да и кругом знали, что ничего эта семья не скопила. «Драгоценности» в доме Кожевниковых состояли из шести серебряных ложек, которые Алте подарили родители на свадьбу.

Когда власти выгребли золото и серебро, хранившиеся у людей на черный день, открылись магазины «Торгсин». Такой магазин был открыт и в Городке. «Торгсин» – это торговля с иностранцами. Откуда в Городке в те годы были иностранцы?

В один из дней, когда Алта ничем не смогла ответить на взгляды голодных детей, она достала из шкафа свадебный подарок и понесла ложки в магазин «Торгсин». За серебро дали несколько килограммов пеклеванной муки. Алта принесла домой ценный груз и всю муку сразу пустила на тесто. Не могла она перенести голодные взгляды детей, их тихие, но понятные вздохи. В этот вечер она испекла шесть караваев хлеба. Запах стоял в доме такой, что можно было сойти с ума. Хлеб доставали из печи, и хотя взрослые понимали, что надо сделать запас на следующие дни, никто не мог сказать слова: «Нет». В этот вечер съели все шесть караваев. Потом Алта долго переживала, что поступила не по-хозяйски.

И все же эти маленькие радости, которые запомнились на всю жизнь, не спасли бы семью от голода, если бы не помогал брат Алты, который в то время жил в Москве.

Мы сделаем небольшое отступление, чтобы подробнее рассказать об этом человеке. Он этого, безусловно, заслуживает.

Велвл Прусс был намного старше Алты. И еще до 1917 года стал активным социал­демократом. Жил в Санкт-Петербурге. За революционную деятельность был сослан в Сибирь. Бежал, оказался в Швейцарии. Серьезно учился и по-прежнему поддерживал связь с русскими революционерами, с большевиками, которых в Швейцарии жило немало. Велвл женился на Гене. Эта девушка, тоже из Белоруссии, стала его невестой еще до сибирской ссылки.

Велвл был серьезным специалистом по точной механике и занялся часовым делом. Как у Кожевниковых семейным занятием было мясное дело, так у Пруссов – часовое. Отец Велвла был часовщиком, жил в Витебске. Говорили, что у мастера Иосифа Прусса золотые руки. У него были ученики, подмастерье. Даже витебский губернатор доверял ему ремонт своих часов.

Иосиф Прусс умер еще до революции 1917 года. Его мастерскую продали. Старший сын уже жил в столице, а младший Яков был еще слишком мал. Потом его отдадут учеником к сапожнику, и по этой специальности он проработает всю жизнь.

Жена Иосифа – Геня, была интеллигентной женщиной, окончившей курсы, много читавшей, знавшей литературу. Но после смерти мужа семья стала бедствовать, и она решила вый­ти замуж за Мойше Кожевникова – мясника из Городка, который тоже недавно овдовел. Так переплелись судьбы этих семей. Геня с дочерьми Алтой и Дашей приехала в Городок. И хоть в доме мясника Кожевникова было сытно, долго прожить вместе разные люди не смогли. Геня Прусс вернулась в Витебск. Но судьба пошутила над ней. Ее дочь Алта познакомилась с сыном Кожевникова Захаром, и они стали мужем и женой. А расставшиеся супруги теперь именовались сватами.

Младшая сестра Даша тоже вышла замуж в Городке. Правда, в отличие от старшей сестры, ее мужем был какой-­то проходимец. Очень скоро поняв это, она развелась. Отвергнутый муж бегал по Городку с ножом и грозил зарезать бывшую жену, пока однажды на дороге не встретился ему Захар Кожевников. Надо сказать, что все Кожевниковы были не робкого десятка, а кулаки по размеру не уступали детской голове.

Захар взял за грудки бывшего родственника и сказал:

– Еще раз увижу, как за Дашей гоняешься с ножом, и считай, что ты свое отжил.

Погони и угрозы прекратились сразу. В Городке знали Кожевниковых и считали, что лучше с ними не связываться. Мясники умели постоять за себя и друг за друга.

Файвл – племянник Захара Кожевникова – работал до революции на электростанции. Не удивляйтесь, до революции в Городке была электростанция, и стояла она на реке Горожанке. Хозяином предприятия был немец. За что-то он рассердился на Файвла и ударил его по голове молотком. Файвл выжил, но с головой у парня стало плохо. Кожевниковы собрались вместе и решили, что за парня надо отомстить. Кто-то рассказал об этом немцу, и он, бросив все, немедля убежал из Городка.

Но мы отвлеклись, давайте вернемся к истории семьи Пруссов. В России часового дела, как такового, до начала двадцатых годов XX века не было. Практиковалась только сборка часов. Получали из Швейцарии комплектующие детали и собирали. Велвл Прусс обратился в Совет Народных Комиссаров, где у него были хорошие знакомые, соратники по революционной борьбе, с предложением, что он готов организовать часовое производство в России. Его услышали и уполномочили этим заниматься. Выделили деньги, чтобы закупил оборудование, на первое время комплектующие детали. И в 1926 году Велвл Прусс с большим грузом прибыл в Москву. Он – один из тех, кто строил часовые заводы в Москве и в Куйбышеве.

Приехал из Швейцарии с женой, четырьмя детьми, которые по-русски не могли связать двух слов. Старший сын Исаак вскоре стал инженером, хорошим специалистом в часовом деле, помогал отцу. Дочь Рашель пошла учиться на французское отделение института иностранных языков. Младшие – Карл и Дора, жили с мамой. Отца они видели редко. Он верил в светлое будущее и не жалел ради этого времени и сил.

В голодные годы Алта приезжала в Москву, брат помогал ей продовольствием, давал деньги, и по ночам она стояла в очередях в коммерческих магазинах, покупая хлеб. А потом отправляла его в Городок, детям. Этот хлеб, может быть, спас семью Кожевниковых от голодной смерти.

Старший сын Захара и Алты – Иосиф, названный в честь деда, в 1932 году уехал в Москву к дядьке. Он учился в фабрично-заводском училище на токаря, а потом работал на часовом заводе.

Велвл помогал многим родственникам. Он забрал в Москву и сестру Дашу вместе с ее новой семьей.

В 1923 году в Городке появился бежавший из Польши полит-эмигрант Моисей Зигельман. Он быстро сошелся с Дашей. Они переехали в Витебск. Зигельман стал народным судьей. Причем специализировался в основном на еврейских делах. В то время в Белоруссии было четыре государственных языка, и судопроизводство могло вестись на любом из них: белорусском, русском, еврейском и польском. Многие местечковые жители, особенно люди пожилого возраста, плохо знали русский или белорусский язык и предпочитали говорить на идише. Такие дела поручали Зигельману, прекрасно владевшему еврейским языком.

У Моисея и Даши родилось четверо детей: Маня, Лиля, Женя и Эдик. Велвл Прусс перевез сестру с семьей в Москву, помогал первое время: пока Моисей учился в Московском высшем техническом училище им. Баумана. По окончании училища Моисей работал на Куйбышевском часовом заводе.

В 1937 году Велвла и его старшего сына Исаака посадили в тюрьму как «врагов народа». Приговор, страшный по своей сути, был обычным для того времени – расстрел. (Оба посмертно реабилитированы.)

Как только Моисей Зигельман узнал об аресте Велвла, он немедленно отправил всю семью в Городок, подальше от глаз сталинских опричников. (Сказался опыт подпольной работы в Польше.) А буквально через несколько дней приехал в Городок и сам. Ночевать, на всякий случай, уходил к соседям. Знал, что арестовывать приходят по ночам. И надеялся обмануть чекистов. (Наивный, разве можно было сравнивать их с польской полицией?!) Так прошло полгода. Когда первые страсти улеглись, Моисей перебрался в Подмосковье и устроился в артель, которая ремонтировала измерительные приборы. По всей видимости, работник он был хороший, и хотя старался не высовываться, все равно оказался на виду. Когда началась Великая Отечественная война, его срочно перевели работать на завод в Челябинск, где изготавливали приборы для авиации. Дочь Велвла Рашель к этому времени вышла замуж за азербайджанца Измаилова, который учился в Московской Высшей партийной школе. Потом его отправили в Киргизию на руководящую должность. Он решил вступиться за арестованных родственников и доказать, что произошла ошибка. Написал письмо Сталину. На свободе оставался ровно столько, сколько шло письмо сначала туда, а потом почта с нарочным – обратно. Арестовали «за потерю революционной бдительности».

Рашель с двумя детьми переехала к родителям мужа в Баку. А Геня, жена Велвла Прусса, осталась в Москве с двумя детьми. Карл стал крупным инженером. Дора поступила учиться в театральное училище, но ее оттуда исключили, когда узнали, что в семье Пруссов «враги народа».

Так среди Кожевниковых и Пруссов закончились династии мясников и часовщиков. «Мы наш, мы новый мир построим…», – пели строители нового мира и перечеркивали, часто пулями, все, что было до них.

В первый класс Рувим Кожевников пошел в городокскую еврейскую школу. Кроме нее, в Городке работали еще две белорусские школы. В учебных заведениях была одинаковая программа, но в еврейских школах учебники на еврейском языке и, соответственно, все предметы шли на этом языке, а в белорусской – на белорусском.

Рувим Захарович вспоминает: «Вывеска была на четырех языках: еврейском, белорусском, русском, польском. Примерно с четвертого класса мы начинали учить белорусский язык и литературу, а с шестого – русский. Нас учили прекрасные педагоги. Химию и зоологию вели сестры Эпштейн. Историю – изу­мительный учитель, воспитанник городского еврейского детского дома Азарх».

Судьба Рувима Кожевникова складывалась так, что в жизни несколько раз он мог остаться инвалидом, потеряв ноги. В шестом классе Рувим заболел скарлатиной. Положили в «заразную» больницу – так тогда называли инфекционную. Дело шло на поправку. Перед выпиской мальчика решили помыть в бане и простудили. Когда привезли домой, поднялась высокая температура и отнялись ноги. Рувим мог только ползать, встать на ноги не было сил. Алта делала настои из трав и корней, Рувима сажали в бочонки с этими настоями, растирали ноги травами и песком, его лечили бабки­-знахарки. Мальчик был очень слаб, и поначалу говорили, что он и вовсе не жилец, а потом болезнь начала отступать и Рувим встал на ноги. Правда, шестой класс он пропустил и, несмотря на слезы, вынужден был остаться на второй год. Для Рувима это был позор: он – второгодник. И стал мальчик учиться еще прилежнее, еще серьезнее.

В 1938 году еврейскую школу закрыли. Как официально сообщали: «По просьбе родителей учеников».

Рувим Захарович утверждает, что никаких просьб в Городке не было. Более того, родители возмущались, особенно старики. Стали вспоминать царское время, черту оседлости, процентные нормы, антисемитизм.

Всех учеников школы перевели в белорусскую школу № 3. Собственно говоря, просто поменяли вывеску на школе. Учителя и ученики остались прежние. Только преподавание велось теперь на белорусском языке. А про еврейский уже и не вспоминали. А через год белорусскую школу сделали русской. Наверное, по мнению властей, для полной победы интернационализма. Правда, никто не задумывался, что тем самым калечили детей, воспитывали у них пренебрежительное отношение к целым народам, их культуре, истории. Никому не было до этого дела. Все были только колесиками и винтиками в новой социалистической машине…

В довоенном Городке оставались две русские школы и одна белорусская.

Сталинская национальная политика, безусловно, давала свои отравленные всходы, но даже она не могла в одночасье разрушить мир, в котором десятилетиями в согласии и дружбе жили люди.

В довоенном Городке было привычно, что белорусы, русские свободно говорили на идише, евреи – на русском, белорусском. Правда, поколение Мойше Кожевникова – деда Рувима, плохо знало русский или белорусский язык. Отец и мать Рувима уже свободно говорили и на еврейском, и на русском языках. А дети и вовсе не задумывались, на каком языке общаться.

На улице жило всего несколько нееврейских семей, поэтому идиш здесь был языком межнационального общения.

Дом довоенного друга Рувима Бориса Скряги стоял напротив, через дорогу.

«Люди жили тяжело, в нужде, но дружно, – вспоминает Рувим Захарович. – Боря Скряга был года на два старше меня. Наши семьи были, как родственники. У Бориса была сестра Тамара, моего возраста, и родители тетя Дуня и дядя Саша. И зачастую мы больше общались с тетей Дуней, чем с мамой. Мама работала, а тетя Дуня была дома.

Когда мне было лень лишний раз читать учебник, я кричал через дорогу:

– Борис, иди почитай мне домашнее задание.

И он читал мне учебники по геометрии, зоологии, литературе. Естественно, все учебники были на еврейском языке.

Мы жили, как одна семья. Борис и Тамара кушали у нас, мы кушали у них. И все было как-то вместе.

Моим другом детства был Александр, сын Ивана Петровича Евдокимова. Александр Иванович дослужился до генерал­майора. Живет в Москве.

Однажды в Городке приехавший на родину Евдокимов встретил друга детства подполковника Абрама Массарского, тоже приехавшего навестить родные места. Они обнялись, стали расспрашивать друг друга и как-то незаметно перешли на идиш. Люди, проходившие мимо, ничего не понимали. Два высших офицера Советской Армии, их земляки, говорили друг с другом на непонятном языке.

Рядом с нами жила семья Ефремовых. Там было пять или шесть детей, – вспоминает Рувим Захарович. – Все они были значительно старше меня. Недавно умерла последняя из семьи – Нюша. Когда я приезжал в Городок, она говорила со мной по­еврейски.

Мы – дети, не понимали, как можно огорчить друг друга. У старших, конечно, было куда больше проблем, но все равно дружба была абсолютной”.

Чем занимались, как проводили время дети тридцатых годов, оторванные от традиционных укладов, свято верившие, что религия – это опиум для народа?

В Городке еще действовала синагога. Был раввин, шли службы, но ходили в синагогу только люди преклонного возраста. Рувим Кожевников ни разу в синагоге не был. Более того, проходя мимо синагоги, он, как и его школьные товарищи, бросал в форточку мусор. Так боролись с религией.

В тридцатые годы идеологического вакуума не было. Энтузиазм первого поколения, рожденного при социализме, был удивительным. Дети, да и взрослые верили в светлое будущее. Продолжалась борьба с классовыми врагами.

В городском саду по вечерам крутили фильмы. Устанавливали передвижку, и Хаим Соломинский, который начал работать киномехаником в 1927 году и проработал в кинофикации Городка 68 лет, звал пацанов, чтобы они крутили динамо­машину. Это считалось большим везеньем. А с экрана Чапаев на картофелинах объяснял Петьке военную стратегию, и всем было понятно, что мировая революция обязательно победит и это вопрос скорого времени.

В Городке работала детская техническая станция. Ей руководил прекрасный педагог Орлиевский.

«Светлая голова, мастер на все руки. Он и механик, и элект­рик, и преподаватель труда, – вспоминает Рувим Захарович Кожевников. – Мы пропадали на детской технической станции целыми днями. В 1939 году сделали модель электрифицированной железной дороги. Она была диаметром три метра. Ездили электровозы с вагонами, были проложены рельсы, мигали светофоры, поднимались шлагбаумы. Наше изделие экспонировалось в Москве на Выставке достижений народного хозяйства СССР, его установили в Павильоне юных техников. Городокские ребята ездили на ВДНХ. О нас писали в газетах».

Все мы родом из детства. И наши увлечения, порой незаметно для нас самих, закладываются именно в эти годы. Наверное, и пристрастие к изобретательству у Рувима Захаровича идет с детских лет.

«Мы читали детские газеты, – когда Рувим Захарович вспоминает, на его лице блуждает улыбка, – еврейскую газету «Юнгер ленинец», белорусскую «Чырвоная зорка» и русскую «Пионерская правда». «Чырвоная зорка» заочно зачисляла в кружки авиамоделистов и автомоделистов. Присылали официальные удостоверения. Мы дома делали модели педальных автомобилей, самолетов на резиновом приводе. Для постройки авиамоделей требовались сосновые палочки. Я с Борисом Скрягой зимой на лыжах ходил за три километра на Воробьевы горы. Спилили маленькую сосну и из нее настрогали палочки. Хотя рядом было полно сосновых досок. Но в газете было написано, что нужна сырая сосновая реечка. И мы старались сделать все, как было написано.

Я всю жизнь благодарен своему дяде Абраму Кожевникову. Он был старше нас с братом, учился в сельхозтехникуме. Но находил время для нас – мальчишек, старался многому научить. Меня он научил читать уже в четыре года. От Абрама мы узнали, как устроены и работают автомобили, тракторы, паровозы, под его руководством мастерили различные модели машин. Перед войной Абрама Шаевича призвали в армию. Он служил подвод­ником на Дальнем Востоке. Участвовал в войне с Японией. Вернувшись после войны на родину, работал в МТС, в сельском хозяйстве. Был одним из лучших руководителей в области”.

Вместе с младшим братом Вулей Рувим пошел записываться в аэроклуб. Вулю зачислили, а Рувима покрутили на тренажере и сказали: «Не годен». Вуле выдали форму, комбинезон, очки, шлем, он даже летал. И вдруг обнаружили, что Вуля по возрасту не подходит. Самые молодые курсанты должны быть с 1923 года, а Вуля – с 1925 года. Захар Кожевников пошел к друзьям и принес сыну справку, что он родился на два года раньше, и Вуля продолжил занятия в аэроклубе.

19 июня 1941 года в школе был выпускной вечер. Рувима Кожевникова хвалили на все лады. Его мама сияла от счастья. Говорили, что он будущее светило математики.

«Я действительно никогда не смотрел в учебники, как надо доказывать теоремы, – вспоминает Рувим Захарович. – Хотя учебники я, конечно, читал, готовился к урокам. Но когда задавали теоремы, мне было важно знать, что дано и что требуется доказать. Я по-своему все решал. Меня к доске в школе не вызывали. Только если что-то было серьезное и ни у кого не получалось, говорили: «Кожевников, к доске». Я шел к доске и все решал».

На выпускном экзамене по алгебре и тригонометрии преподавателям в конвертах принесли задачи, которые ученики должны были решить. Никто этих задач в классе не решил. Преподаватель тоже сел решать, но, видно, у него не получалось, он нервничал, все время подходил к Рувиму и спрашивал: «Ну, как у вас, Кожевников?». «Я решаю», – отвечал Рувим. Время экзамена закончилось. Один Кожевников решил задачи. Было такое напряжение, такая усталость, что после экзамена, придя домой, он лег на кушетку и как будто провалился. Через два часа его разбудили. Срочно вызвали в школу.

Сидит экзаменационная комиссия.

– Расскажите, как вы решили эту контрольную? – спрашивают у него.

– Не знаю, – отвечает Кожевников. – Решил и все.

Оказывается, в конверте для средней школы оказались задачи для института. Кто-то что-то напутал. Экзамен опротестовали. Назначили новую контрольную. Кожевникову поставили отличную оценку по первой контрольной.

Официальная пропаганда после заключения пакта Молотова – Рибентропа утверждала, что войны с Германией не будет, мол, Советский Союз и Германия теперь друзья. И только англо-американские империалисты, которые всю жизнь загре­бают жар чужими руками, хотят столкнуть в конфликте Советский Союз с Германией. Но все равно в воздухе пахло войной. Какие-то невидимые флюиды подсказывали, что сойдутся Советский Союз и Германия в смертельной схватке. Те, кто любил с друзьями поговорить о политике, делали это очень осторожно и при посторонних мгновенно умолкали, вспоминали недавние войны в Абиссинии, Испании, кто был начитанней, повторял слова Димитрова: «Фашизм – это война».

В середине июня стали потихоньку вызывать в городокский военкомат военнообязанных. Им вручали повестки. И ночью, захватив с собой пару портянок, кружку, ложку, продовольствия на три дня, они уходили в западном направлении. Забрали и трех сыновей Шаи Кожевникова, уже отслуживших срочную службу в армии: Янкеля, Лейбу и Шлему. Говорили о возможных учениях. Всеобщей мобилизации в стране объявлено не было.

После окончания школы Рувим собирался поступать в Севастопольское военно-морское училище. Там учился друг детства Белохвостов. Старший брат Белохвостова уже окончил училище, потом там учился средний, а следом и младший поступил туда же. Все трое приезжали на каникулы в Городок и говорили: «Рувка, ты должен к нам идти учиться. Нам толковые ребята нужны». Рувиму очень нравилась военно-морская форма. Белохвостовы были симпатичные, фигуристые ребята. Они интересно рассказывали о своей жизни. Долго уговаривать Рувима Кожевникова не пришлось. Он забрал в школе аттестат, собрал все необходимые справки и отправил почтой в Севастополь. Со дня на день должны были вызвать на учебу.

От Сталинграда до Берлина

22 июня Рувим пошел на рыбалку на Луговое озеро. Стоял солнечный теплый день. Хорошо клевала рыба. Рувим радостный возвращался домой и услышал: «Война, война, война». Кто-то плакал, кто-то уверенно говорил, что через неделю война закончится, фашистов разобьет наша героическая Красная Армия. И мы будем в Берлине.

На бывшей рыночной площади на столбе висела огромная радиотруба, в домах были радиотарелки, люди собирались и слушали. Сначала выступил Нарком иностранных дел Вячеслав Молотов. Он сказал, что враг будет разбит и победа будет за нами. Городокские пацаны, и Рувим вместе с ними, были даже в какой-то мере в восторге: будем участвовать в войне, будем побеждать, бить фашистов. Потом выступил Иосиф Сталин и сказал, что весь народ должен подняться на борьбу с врагами. Думающие люди сразу стали задавать вопросы: «Зачем поднимать весь народ? Зачем собирать народное ополчение? Видно, дела не такие уж победные». О положении на фронтах никто и ничего толком не знал. В начале войны не было Совинформбюро, звучали сводки Главного командования Красной Армии. В них сообщалось, что наши войска ведут тяжелые бои, отбивают атаки немцев, уничтожено много вражеской техники.

Буквально через дней пять после начала войны через Городок потянулись на восток беженцы: голодные, измученные. Их кормили, чем могли, и они уходили дальше. Говорили: «Немцы творят ужасы, надо быстрее уходить». Люди стали смотреть на войну другими глазами. Никто уже не вспоминал песню: «Мы врага победим малой кровью, могучим ударом…»

4 июля немецкие самолеты впервые бомбили Городок.

Выпускники городокских школ записались в народное ополчение. Им говорили, что надо ловить диверсантов и шпионов. Начальник Осавиахима выдал всем винтовки, по десять патронов и гранате. В школе было военное дело, и ребята знали, как пользоваться оружием. Их вывозили за Городок, они укладывались с винтовками в поле и ждали шпионов.

К концу первой июльской недели к ребятам прикомандировали двух старших сержантов с треугольниками в петлицах. Днем ополченцев кормили в городской столовой, ночью они спали в школе в полной боевой… Однажды привели в лес и сказали: «Вот отсюда должен пойти немец. Будем его встречать и бить». За ночь ребята окопались. Утром огляделись – старших сержантов и след простыл.

Собрались и стали думать, что делать дальше. Вдруг по дороге, откуда должны были идти немецкие солдаты, едет какая­то автомашина. Ребята командуют: «Стой». В кузове раненые красноармейцы лежат. Выходит из кабины лейтенант и спрашивает: «Это что за войско собралось?». Ребята отвечают: «Народное ополчение. Будем драться с фашистами». Лейтенант на них стал ругаться матом, а потом говорит: «Посмотрите, что от нас осталось. А у меня были красноармейцы, не вам чета, обученные. Винтовки, чтобы не таскать, сложите в кузов и следуйте за мной». Даже старшего не назначил. Ребята шли, шли, а потом разбрелись. На дороге беженцы, табуны скота – все смешалось, кругом неразбериха. Самолеты бомбят, из пулеметов обстреливают. А потом пошел слух, что впереди немецкие танки.

Ребята шли сначала на Сураж, потом на Ржев. В Ржеве тоже полный хаос и неразбериха. Собралось много ополченцев и беженцев из разных городов и местечек. Стали их на платформах отправлять на восток. Правда, на узловых станциях работали продовольственные пункты. Людей кормили.

Рувим вместе с братом Вулей оказался в Татарии. Где родители, что с ними – ничего не знают. Рувим, как старший, решил пойти на работу в колхоз и дать возможность младшему брату окончить школу.

Кожевниковы ходили в военкомат и просили отправить их добровольцами на фронт. Им отказывали: «Ждите. Придет ваше время». А потом вдруг повестка пришла младшему Вуле. Хотя он и 1925 года рождения, но отец для занятий в аэроклубе прибавил ему в документах пару лет. И теперь он числился призывного 1923 года. Рувим решил, что это несправедливо, ведь фактически он старший, и стал писать бумаги в военкомат с требованием забрать его в армию. Его отправляли обратно работать в колхоз. Он пошел к комиссару. Тот выслушал и сказал: «Пройдешь медкомиссию – заберу». Хотя были строгие указания: ребят моложе восемнадцати лет на фронт не брали.

Так Рувим и Вуля Кожевниковы попали в армию.

…Март 1942 года. Шли пешком километров сто пятьдесят, потом их посадили в составы и повезли по железной дороге. Наконец, прибыли в Саранск. Братья были в телогрейках, лаптях и портянках. Тех, у кого было среднее и незаконченное высшее образование, отбирали в минометно-пулеметное училище. Никто не хотел слушать, что Вуля занимался в аэроклубе, самостоятельно летал. Проучились Кожевниковы в минометно­пулеметном училище шесть месяцев. Выпускников отправляли на фронт командирами взводов. Если экзамены сдавали хорошо, давали звание лейтенанта или младшего лейтенанта, если к учебе были не способны – становились сержантами.

Курсанты рвались на фронт, а выпускникам сказали, что надо еще полтора месяца поучиться. Осваивать минное и саперное дело. Перед окончанием учебы приехал в училище полковник из Москвы. Сказал, что говорить с ребятами будет, как с офицерами, и чтобы из стен училища информация никуда не ушла. Так курсанты впервые узнали правду об оперативной обстановке на фронтах, которая сложилась осенью 1942 года, правду о войне. Никто не ждал такого разговора, и после него все ходили молчаливые и угрюмые.

Выпускников училища погрузили в эшелоны и отправили под Сталинград, где разворачивалась решившая войну битва на Волге. Братья попали в одну часть.

«К этому времени вышел приказ Сталина № 238, – вспоминает Рувим Захарович. – Страшный приказ: ни шагу назад. Появились заградительные отряды. Они должны были стрелять по своим, если те станут отступать. Мы этот приказ под расписку получили».

Недели через полторы боев в Сталинграде Вулю засыпало кирпичами. Мина попала в здание. Рухнула стена. Он был рядом. Его откопали, увезли в госпиталь. Мне немедленно об этом сообщили. В госпитале Вулю подлечили, но он был уже не тот человек.

Под Сталинградом Рувим Кожевников провоевал месяца полтора. Был из тех считанных командиров взводов, кто вышел из этой мясорубки без серьезных ранений.

Их часть перекинули в Калининскую, затем – в Воронежскую область. А оттуда под Орел. Начиналась грандиозная битва на Курской дуге. Рувим был командиром взвода противотанковых пушек. Бои были ужасные и в воздухе, и на земле. Казалось, все вокруг стреляло, горело, плавилось. После того, как сорвался план немецкого наступления, войска вермахта стали очень аккуратно отходить. Ночью жгли села и отходили на три-пять километров. На участке, где воевал Кожевников, главной задачей наших войск было «сесть немцам на плечи», то есть не дать закрепиться на новых позициях.

Рувима Захаровича ранило у города Кромы. Утром, на рассвете, в часть примчался майор из штаба полка и стал кричать: «Что вы здесь сидите? Наши уже давно в Кромах. Вы здесь со своим воинством окопались». До Кром было километра два-три. Город находился на возвышенности. До него надо было пройти через заливной луг и перебраться через два ручья.

«Раз наши в Кромах, чего мы сидим? Никто этого не понимал, – рассказывает Рувим Кожевников. – Никакой другой информации у нас не было. И мы отправились. Прошли первый ручей, миновали заливной луг, переправились через второй ручей. До города рукой подать. И тут немцы как рубанули нас из пулеметов. Они, оказывается, еще были в Кромах».

Это было 4 августа 1943 года. Дата стала вторым днем рождения Рувима Кожевникова. Потому что только случай помог ему остаться в живых.

Разрывная пуля попала в бедро. Сознания он не потерял. Только почувствовал сильный удар в ногу. Боли никакой. Боль появилась потом. Снял с офицерской планшетки тонкий ремешок и перетянул ногу. Кровь все равно шла, хотя заметно меньше. Пополз к своим. Трава была мокрой от росы, и виден был след, тянувшийся за ним.

Немцы вышли из города и стали добивать раненых. Кожевников полз не прямо назад, а чуть в сторону. Он дополз до ручья, оглянулся и увидел здоровенного немца с автоматом, который шел по его следу. В этот момент Кожевников потерял сознание.

Очнулся в ручье. К счастью, голова была на берегу, а тело в воде. Очень болел бок. Вероятно, немец, решив, что лейтенант уже мертв, ударил его ногой в бок и сбросил в ручей.

Нога у Рувима Захаровича не болела. Наоборот, в воде было легко и хорошо.

«Пришел я в себя и начал лихорадочно соображать, как выбраться отсюда, – вспоминает Кожевников. – Плыть надо было метров пять-шесть. Ручей не перейдешь. Топко, чернозем. Плаваю я хорошо. В Городке все плавают, кругом озера. Через заливной луг полз часа три. Роса высохла. День жаркий. Нога болтается, не слушает меня. С горем пополам дополз до второго ручья. Там наша пехота. Я ползу к ним, а они по мне стреляют. Я кричу им: “Не стреляйте, свои”. А они мне в ответ: “Тут все свои”. Правда, не добили меня. Дополз до берега, где они сидели. Говорю им: “Помогите, перетащите”. Часть была чужая, я никого не знал. А они мне: “Вот здесь, рядом с тобой, лейтенант убитый из нашей части лежит. Нам его тащить надо, чего мы тебя таскать будем”. В конце концов, появился санитар. Я ему: “Перетащи и сдай меня в санчасть”. У него были носилки на колесиках и четыре пса в упряжке тащили эти носилки. “Хорошо, – отвечает санитар, – я тебя перетащу, но имею право только на три километра от передовой, не дальше. Ты из чужой части. А потом я обязан вернуться”. И за то ему спасибо. Оттащил немного от передовой и оставил на дороге».

Вскоре шла повозка с ранеными, Рувима Кожевникова подобрали и доставили в госпиталь. Правда, госпиталь снова был чужой части, но вскоре однополчане узнали про ранение лейтенанта, приехали за ним и перевезли в свой медсанбат.

Рана была забита грязью.

– Ногу надо ампутировать, – сказали врачи.

Но потом посмотрели на молодого лейтенанта и решили отправить в корпусной госпиталь, все же там врачи поопытней, вдруг спасут ногу. Но и там сказали: «Ампутация». Ампутировать можно было только с согласия раненого, если тот был в сознания. Если без сознания – доставляли в госпиталь, составляли акт, врачи подписывали под ним, указывали, что другого выхода нет. Кожевников не согласился на ампутацию.

– Если останусь жить, то с двумя ногами, если умру, тоже с ними, – сказал он.

Ему не было еще и двадцати лет. Вся жизнь впереди: ходить на танцы, провожать девушек как же можно без ноги. В госпитале составили акт – раненый отказался от ампутации. Фронтовых медиков судили, если смертность превышала допустимую норму. “Пускай умрет в дороге, у соседа, только не у меня”, – такие мысли диктовал принцип самосохранения. И Рувима отправляли из госпиталя в госпиталь. Быстро, чтобы, не дай бог, чего не приключилось. Наконец, добрался до Горького. Температура высоченная. На рану льют карболку вместе с реванолью. В горьковском госпитале работала какая­то медицинская комиссия. Старшему доложили о Кожевникове. Он заинтересовался упрямым лейтенантом, который, по прогнозам врачей, давно должен был умереть.

– В операционную, хочу посмотреть, – приказал он.

Сняли бинты и подставляют под ногу таз эмалированный. Из раны посыпались белые черви. И мясо осталось чистое, без гноя.

– Ну, упрямец, останешься с двумя ногами, – сказал врач. – Черви весь гной сожрали. Скажи им спасибо.

Из госпиталя отправили Рувима в Москву в запасной офицерский полк. Кожевников примчался к тете Гене Прусс, а она говорит: «Вуля здесь. Вот вы и встретились».

Вулю после госпиталя тоже отправили под Курск командиром взвода. Был снова тяжело ранен, перебило обе ноги и контузия. Без костылей ходить уже не мог. Лечили в Баку. Рашель, дочь Велвла Прусса, его опекала. Когда Вуля стал понемногу приходить в себя, он приехал в Москву. Думал, отсюда до Городка недалеко, доберется, узнает, что с родителями. А может, надеялся, что дома быстрее окрепнет.

«Худой, изможденный, – вспоминает Рувим Захарович. – Я с ним был недели две. Потом меня из запасного полка отправили в Муром на переформирование. Часть готовилась к отправке на фронт. Я забежал к тете попрощаться с ней, с Вулей. Уговорил его, чтобы пошли и вместе сфотографировались. После того, как я уехал, Вуля жил всего сорок минут. Скончался от кровоизлияния в мозг. Не мог он перенести своего состояния. Так я потерял младшего брата. Ему не было еще и двадцати».

Наверное, у Кожевникова записано в Книге жизни быть работягой, пахарем. Таким был его отец, который не понимал, как можно сидеть без работы, такими были его дядьки и двоюродные братья, торговавшие мясом или строившие часовые заводы. Хотя Рувим Захарович не верит в Бога, а верит только в то, что подтверждено наукой, он из тех редких материалистов, которых жизнь нещадно била, но не смогла из них выбить идеи, заложенные еще в юном пионерской возрасте. Кожевников и войну прошел, как работяга. Он, и такие, как он, вытаскивали на себе не только пушки, они вытащили на себе Победу. Он начал и закончил войну Ванькой взводным, выше по должности не поднялся. Еще удивляюсь, как получил четыре боевых ордена,
да еще медали. Таких не только звания и должности, таких и ордена обычно обходили стороной. Всегда в нужный момент почему-то они находились далековато от штаба и от командования, не умели вовремя льстивое слово сказать, даже не понимали, зачем и кому это нужно, если каждый день, каждый час убивают людей.

Кожевников не боялся лезть в самое пекло, не прятался за чужими спинами, воевал честно, и это было настолько очевидным, что, когда писали наградные листы, не могли обойти его стороной.

Первый орден Красной Звезды получил в Белоруссии за сражения на речке Проня (это недалеко от Бобруйска), где были очень тяжелые бои.

«Под Бобруйском вызвал меня командир части и говорит: “Ты, Кожевников, из Городка. Тут недалеко. Я дам тебе десять дней. Езжай и узнай, что дома, что с родителями... Как доберешься, не знаю”. Или директива такая была, чтобы местных отпускали узнать, как дела дома, или мой командир был добрый человек», – рассказывает Рувим Захарович.

Конец февраля 1944 года. Дороги разбиты, темнеет рано. Ехать надо было на перекладных, в окружную. Витебск еще был занят немцами. Добрался Кожевников до Великих Лук. Города фактически не было. Его смели артиллерией и бомбежками с лица земли. Зашел на продпункт получить талоны на завтрак, обед и ужин. Давали бумагу с печатями или сухой паек. Продпункт размещался в дощатом сарае, разделенном на две части. В одной стоял железный сундук с документами, было маленькое окно в стене и предбанник. Комендант начал выписывать Кожевникову документы. Началась очередная бомбежка. И комендант тут же исчез. Побежал прятаться от бомб. Кожевников заглянул в окошко: железный сундук открыт, и в нем полно продовольственных аттестатов.

«Единственный раз в своей жизни я был вором, – говорит Рувим Захарович. – Зашел в дверь и набрал продаттестатов».

Кончилась бомбежка, возвращается комендант.

– Ты еще здесь? – удивленно спросил он.

– Я здесь и был.

– И никуда не убегал?

– Никуда не убегал.

– А чего стоишь здесь?

Продаттестат жду, – ответил Кожевников.

И комендант выписал ему еще один продаттестат.

Одной из первых, кого Кожевников встретил в Городке, была мама Героя Советского Союза Соболевского, врача-полярника, плававшего на ледоколе «Седов». Сегодня в Городке есть улица, названная в его честь. Соболевские были родственниками
соседей Рувима Захаровича – Дуни и Бориса Скряг. И он хорошо их знал.

Соболевская ходила по продпункту и собирала крошки со столов.

Рувка, дорогой мой, жив, – заплакала она и стала рассказывать, как издевались фашисты над ней, били ее за то, что она мать Героя. А сейчас у нее нет никаких документов, и она вынуждена побираться.

Кожевников отдал ей пачку продаттестатов. И отправился к себе домой.

Уже стемнело, когда он подошел к дверям, к которым шел долгих три года войны. Постучал, но его никто не торопился впускать. Наконец, из дому ответили:

– Комендант распорядился в дом постояльцев не пускать.

– Я не постоялец, я пришел к себе домой, – ответил Кожевников.

– Не пущу, – ответили из­-за дверей. – Мы здесь живем.

Рувим Захарович пошел к соседям, к Ивану Петровичу Евдокимову. Тот принял его, как родного. Усадил за стол, достал бутыль самогона и стал рассказывать. Узнал от него Рувим о расстреле родителей и родственников...

Когда немцы в Городке организовали гетто и стали загонять в него всех евреев, Кожевниковых спрятала соседка Дуня Скряга. Так продолжалось несколько недель. А потом Алта Кожевникова сказала, что они пойдут в гетто.

– Зачем тебе туда идти? – спросила Дуня.

– За укрывательство евреев расстрел, сама знаешь. Не могу я вами рисковать.

– Тогда бери мой паспорт. Переклей фотографию. Ты на еврейку не похожа. И уходи. Кто­-нибудь поможет.

– А что будет с мужем? Он уйти не сможет. Сама знаешь. А его оставить я не смогу. Что будет со всеми, то будет и с нами.

Они обнялись на прощание, и родители Рувима Захаровича ушли в гетто.

Дуня Скряга передавала им еду, бросала через проволоку картошку, свеклу, пока об этом не сообщили в полицию. Сообщила та женщина, что заняла дом Кожевниковых. Дуню Скрягу схватили, били, пытали, изуродовали, а потом выбросили на берег реки. Дочке Тамаре сообщили, что мама лежит без чувств. Соседи принесли Дуню домой. Но она так и не поправилась и вскоре умерла. А потом умерла и ее дочь Тамара.

Та, что стала хозяйкой дома Кожевниковых, до войны жила недалеко от них. Муж был механиком в старой бане. У них было трое или четверо детей. Когда наши освободили Городок, банщик стал мыть советских солдат. Мыться надо при любой власти. И его дом, вернее, дом Кожевниковых, освободили от постоя.

Рувим Захарович долго сидел молча, ошарашенный этими новостями.

Наступило утро следующего дня. Кожевников поднялся с табуретки, достал из кобуры пистолет и сказал:

– Пойду и пристрелю эту суку.

Его уговаривали, держали за руки, но остановить было нельзя.

Он ворвался в свой дом. Посмотрел, что в углу висит икона, и сказал:

– Ползи, сука, к иконе, кончать тебя буду.

Женщина заплакала. Стала молиться.

– Я ни в чем не виновата. Это злые люди наговорили.

– Сейчас тебя пристрелю и дом сожгу. Все прахом пошло, пускай и дом сгорит.

Хозяйкина дочка лет двенадцати незаметно вышмыгнула за двери и побежала к коменданту за помощью. Незамедлительно пришел комендантский надзор, два автоматчика. Проверили документы и потребовали у Кожевникова следовать за ними.

Комендант Городка, майор, выслушал Рувима Захаровича и сказал:

– Сколько здесь людей погибло, сколько уничтожено, и ты еще приехал самосуд устраивать... Без тебя разберутся, кто в чем виноват. Я тебе сочувствую, живи здесь, сколько захочешь. Но пистолет сдай мне. Будешь уезжать – верну.

А вскоре привели к коменданту пленного немца. У него висела фляжка со шнапсом. Майор понюхал его и налил немного шнапса немцу. Пускай выпьет, вдруг отравленный. Потом комендант с Кожевниковым допили этот шнапс.

Рувим Захарович пробыл в Городке четыре дня.

Уже после войны от очевидцев страшных событий Кожевников узнал подробный рассказ о расправе над родственниками, над всеми евреями Городка. Рувим Захарович вспоминает, что до войны у него в Городке было много родственников, 40 или 50 человек. Почти все они лежат в братских могилах на Воробьевых горах и в Березовке.

Вот что рассказывают очевидцы расправы над евреями Куксинские. Это свидетельство было опубликовано в книге «Трагедия евреев Белоруссии в 1941–44 гг.».

«Первой мерой немцев против евреев было введение желтой “латки” на спину, на правое плечо. Это была не звезда, а круг. Ввели ее практически сразу, как заняли город. После этого долго ничего не было.

Второе, что немцы устроили, – это грабеж. Объектами грабежа стали не все евреи, а наиболее богатые жители улиц Карла Маркса, Староневельской и других районов. Целью этой акции было не столько обогащение, сколько разжигание межнациональной вражды. Немцы ходили с полицаями, заходили в дома побогаче и выволакивали на улицу вещи, демонстрировали русским еврейское имущество и предлагали забрать его себе, самые лучшие вещи все же брали сами. На многих это подействовало, и многие русские тогда поживились за счет евреев, многие другие, однако, отказались от участия в грабеже, так что немцам подчас приходилось побуждать к этому русских, угрожая оружием. Некоторые из таких русских, забирая вещи, просили у хозяев-евреев прощения.

Третьим мероприятием немцев и полицаев был погром. Тут немцы уже прошли через все еврейские дома. Показывали предатели. Кто еще, кроме соседей, мог знать, где живут евреи?

…На свободе евреи прожили недолго, несколько недель. Их использовали на принудительных работах, большей частью бессмысленных. Одной из таких работ была уборка улиц. Состояла она в том, что евреи руками должны были вырывать траву, росшую на улицах.

В конце этого “свободного периода” и состоялся первый расстрел – в Березовке. На него согнали молодежь: крепкую, здоровую, в основном мужчин, но были и молодые женщины. Предлогом были принудительные работы – строительство каких-то укреплений. Евреям приказали собраться с лопатами, отвели в Березовку и расстреляли – очень много народу, это был самый большой расстрел.

…Где-то в середине лета для оставшихся после Березовского расстрела евреев создали гетто. Гетто было на горе, оно спускалось по склону реки и заканчивалось рекой. Гетто было огорожено колючей проволокой и охранялось полицаями, однако имело выход к реке, где можно было брать воду…

Из гетто многие уходили. Основной способ был – переправиться через речку на ту сторону. Но идти было некуда. Партизан еще не было, брать в дома большинство боялось, притом было много предателей. Поэтому многие возвращались назад…

Расстреливали группами в течение многих дней, но не каждый день. Немцы опять забирали людей под предлогом «на работу», но все уже знали, куда берут. Начали, как прежде, с более молодых и здоровых… Вывозы у немцев проходили с трудом. Дети прятались в печных трубах, немцы вытаскивали их за ноги.

Во время расстрела на Воробьевых горах ни попыток сопротивления, ни попыток бегства не было, особенно под конец. Оставались старики и женщины с маленькими детьми – бежать было некому. Приведенные сами себе рыли могилы. Немцы стояли рядом, разговаривали, хохотали».

В Городокском гетто было расстреляно, замучено, уничтожено около 2000 человек.

«Двоюродный брат моего отца Слейме Кожевников, – рассказывает Рувим Захарович, – был очень красивый и толковый человек. Познакомился он до войны с русской девушкой. Женились. Хотя смешанные браки в те годы в Городке были редкостью. Но дядя Шая, отец Слеймы, смотрел на эти вещи спокойно. Говорил: «Важно, чтобы человек был хороший». У Слейме и его жены родились два мальчика. Перед самой войной Слейме забрали в армию. В свою часть, в неразберихе первых дней войны, он так и не попал и вернулся в Городок. А там уже хозяйничали немцы. Женя, его жена, была очень симпатичная женщина, и она приглянулась немецким офицерам.

Жили они в Волковом посаде. Днем Слейме прятался в лесу – в надежде найти партизан, а по ночам приходил домой за едой, одеждой. Соседи заметили это и донесли в полицию. В одну из ночей немцы и полицаи окружили дом. Слейме успел выскочить. Он убегал по огороду и сумел оторваться от преследователей, но пуля настигла его.

Не вернулись с войны и оба брата СлеймеЯнкель пропал без вести, а Лейба погиб в 1942 году в боях под Вязьмой.

После смерти мужа Женя в открытую скрутилась с немцами. Оправдывалась, что только так могла спасти детей, которые наполовину были евреями.

Когда в 1944 году немцы отступали на запад, за Женей заехала грузовая машина, забрала ее и двух детей: Эдика и Семика пяти и шести лет от роду. Никто не знал в Городке, куда она уехала, что с ней. А если и знала оставшаяся здесь мать, то она молчала, боясь навлечь неприятности и на себя, и на дочь. Оказывается, Женя с немцами бежала через Польшу на запад и осела в Чехословакии. Там вышла замуж за чеха и родила еще одного ребенка – дочь. Сыновья подросли, им нужно было оформлять необходимые документы, и они заинтересовались, кто их отец. Женя вынуждена была все рассказать.

«Где-­то в 1963 или 1964 году получаю я телеграмму, – продолжает рассказ Рувим Захарович. – Текст такой: “Встречайте. Эдик, Семик”. Телеграмма не понятная для меня. Кого встречать, не знаю. Поехал на Белорусский вокзал, простоял все утро, никого не встретил. Звоню домой, а мне жена говорит: “Приезжай, тебя гости ждут дома”. Оказывается, они написали в Городок бабушке. Та узнала мой адрес и сообщила им.

Один из гостей был инженер-электронщик, другой – офицер чехословацкой армии. Носили фамилию Кожевниковы. Они пробыли у нас в Москве неделю. Им понравилось. Старший Семик даже хотел вернуться в Россию. Мы переписывались, а потом наступил 1968 год и “пражская весна”, когда страны Варшавского договора ввели войска в Чехословакию, чтобы не допустить никаких политических перемен в стране. Братья написали письмо в Москву, что их все стали называть русскими и им сейчас непросто жить. Для них будет лучше, если они перестанут получать письма из Советского Союза».

…Но это было спустя четверть века. А в самом начале весны 1944 года Рувим Кожевников возвращался в свою часть, уже зная страшную правду о погибших родителях, о замученных родственниках и друзьях.

Потом были бои за Минск и Гродно.

Река Неман делит Гродно на две части. Восточную часть советские войска заняли штурмом, а в западной – закрепились немцы. Оборона была мощной, эшелонированной. Верховному Главнокомандующему Иосифу Сталину уже доложили, что наши войска взяли Гродно. И когда высокопоставленные чиновники поняли, что случился конфуз и могут полететь их головы, войска получили приказ: «Гродно взять в кратчайшие сроки».

«На форсирование Немана выделили и мой взвод, две мои пушки. Сколотили мы плоты. Восточный берег Немана пологий, западный – крутой. Высота метров двадцать и глина, ноги скользят, – Рувим Захарович вспоминает, как будто это было не шестьдесят лет, а всего несколько дней назад, обстоятельно, со многими деталями и подробностями. – На западном берегу наши пехотинцы, человек пятьдесят, удерживали небольшой плацдарм. Немцы вместе с власовцами их “глушили”. Собирались раздавить танками. И чтобы встретить эти танки, мои пушки перебросили на западный берег. Потащили мы их наверх, кое-как окопались. А пехота под натиском немцев отступает к берегу, и кое-кто уже чапает через воду. Тяжелая обстановка. Пушки не бросишь. А расчеты редеют с каждым часом. Стал я собирать вокруг пушек пехоту, которая ползет назад. Немец давит нас минометами. Соберу человек десять, которые отступают без командира. Переночуем. От собранных один-два человека остаются. Остальные убегают. Три дня я на этом проклятом плацдарме был. Многих поубивало, ранило. Немцы кричат: “Сдавайся”. Мы снаряды экономим. Кое-­когда “плюнешь” из пушки. Немецкие танки гудят, но не идут. То ли боялись, что их в упор расстреляют, то ли думали, что пехота сама справится. На четвертый день наши пошли в наступление справа и слева от плацдарма и дали общий огневой налет. Они считали, что мы все погибли. Пришли все же на наши огневые позиции: отчитаться надо, что уцелело и в каком состоянии. Нашли меня и еще нескольких солдат оглушенных, но живых. После этого плацдарма меня сразу кандидатом в партию приняли».

Затем часть, в которой служил Кожевников, попала под Асовец – город и крепость в Восточной Пруссии. Там тоже были затяжные, кровопролитные бои. Оборону держали немцы и власовцы. Власовцы сражались отчаянно. Они понимали, что им приходит конец, и дрались, как раненые звери.

Войну Рувим Кожевников заканчивал южнее Берлина. Там находилась сильная немецкая группировка, составленная из отборных эсэсовских частей. Они сражались с упорством обреченных.

С самолетов разбрасывали листовки, что война уже закончилась, Германия капитулировала, а они отвечали на это огнем. Бои продолжались до 13 мая. За последние бои Великой Отечественной войны Кожевникова наградили орденом «Красного Знамени». На груди 22-летнего старшего лейтенанта был настоящий иконостас: четыре ордена, две боевые медали «За Варшаву» и «За Берлин».

На реке Эльба воинская часть, где служил Кожевников, встретилась с союзниками – американцами.

Молодого, толкового офицера никто не хотел отпускать из армии. А Кожевников стал оббивать начальственные пороги с одной просьбой: «Увольняйте. Хочу учиться». Кто по-­хорошему, а кто и матом объяснял молодому офицеру, что из армии так просто не уходят. А он настырно стоял на своем.

Изобретательством Рувим Захарович занялся еще во время войны. Кругом грохотали орудия, свистели пули, и каждая могла найти тебя, а он думал о том, как, например, провести в землянку электрический свет. Не жилось ему, как всем остальным, которые для освещения жгли кабель-катушку. Казалось бы, все просто, дневальный тянул кабель вниз, он догорал доверху, его опять отматывали и за ночь сжигали катушку. Кожевникову это не понравилось. Он достал автомобильный аккумулятор и сделал пропеллер над блиндажом, который круглые сутки вертелся и подзаряжал аккумулятор. Когда ветра не было, лампочка горела от аккумулятора, когда был – напрямую от пропеллера. Начальство говорило: «Чудик. Кругом война, а он какие-то прибамбасы придумывает».

«Я мечтал учиться в артиллерийской академии в Москве, – вспоминает Рувим Кожевников. – В 1946 году впервые приехал в Москву в отпуск к дяде Борису ...и женился на Жене.

Жена – коренная москвичка. Мы были знакомы еще до вой­ны. Дядя Велвл жил в одной коммунальной квартире с Же­ниными родителями, и мы познакомились. После госпиталя, когда я находился в Москве в запасном офицерском полку, мы встречались с Женей. Потом она писала мне письма на фронт. И у нас была негласная договоренность, если живым останусь – женимся. В 1946 году Женя оканчивала институт. Она по специальности – инженер-­гидравлик. И мне очень хотелось учиться. У жены – диплом, а у меня всего 10 классов и непонятное училище».

После войны Ру­вим Кожевников стал командиром минометной батареи. Военная карьера сдвинулась с точки и стала набирать обороты. Можно было рассчитывать и на новые звания, и на новые должности. Ведь возраста всего ничего. Но, наверное, у Рувима Кожевникова мозг повернут в другую сторону. Он думал, ломал голову над тем, как, например, избежать двойного заряжания миномета. Причем удовлетворение ему, как и раньше в школе, когда надо было доказывать теоремы, доставлял сам процесс решения головоломок. Эта была своеобразная игра с самим собой, очередная попытка победить неизвестность.

На войне часто случались несчастья из-­за двойного заряжания миномета. Мину опускают в ствол сверху вниз. Если мина не дошла до байка, расчет может прозевать выстрел. Особенно, когда идет прорыв обороны и земля кругом трясется, этот выстрел и не слышен, и не виден. И на первую мину, что не дошла до байка, опускают вторую. Две мины взрываются в стволе. Разворачивают ствол орудия, и гибнет весь расчет.

Кожевников решил придумать устройство, которое бы исключало двойное заряжание. Считал, решал, конструировал. Что-то стало вырисовываться. Командир полка посмотрел на эти разработки и сказал: «Ты башковитый мужик. Если отпустим, то только в академию».

Опытный образец надо было делать на одном артиллерийском заводе под Берлином. Кожевников туда съездил, обсудил все детали предстоящей работы.

В это время к нему в батарею пришел новый взводный. Какой-то невзрачный, бледный и худой. Все жаловался на жизнь: «Мать в колхозе. Пухнет с голода. Кушать нечего». Кожевникову стало жалко взводного, он поселил его у себя дома. Солдаты не любили нового взводного, он артиллерии не знал, сержанты проводили вместо него занятия. Говорили, что командиры орудия лучше объясняют, чем взводный. Но Кожевников старался не обращать на это внимания. «Научится, – думал он. – Надо помочь парню».

Их часть стояла под Лейпцигом. И чего греха таить, молодые офицеры-­победители по вечерам частенько выпивали. Нормой считался «фаус» (то есть большая бутылка) на двоих.

Взводный все время заводил разговоры про трудную жизнь. А Кожевников, после стакана спиртного, поддерживал их:

– Когда там порядок будет в России? – говорил он. – Куда там наш мудрый и всенародный смотрит? Когда бардель кончится?

Кожевников добился, чтобы взводному после четырех месяцев службы дали досрочный отпуск и он съездил домой. Дал ему денег на дорогу. Кожевников с батареей отправлялся на стрельбы на полигон. Прихватил взводного и довез его до железнодорожной станции. Даже посадил в вагон.

Приговоренный к жизни

Стрельбы батарея провела на отлично. Кожевников получил благодарность от командира дивизии. Двум сержантам дали внеочередные отпуска. Только вернулся Рувим в часть, как к нему домой прибегает дежурный по штабу и говорит:

– Комбат, вас вызывает командир полка.

Кожевников подумал, его хотят еще раз поблагодарить за отличную стрельбу.

Заходит к командиру полка. Сидят у него в кабинете два незнакомых капитана. Командир полка явно в расстроенных чувствах:

– Старший лейтенант, эти два капитана хотят вами заняться.

– Пожалуйста, – отвечает Кожевников, не чувствуя никакого подвоха.

– Где ваше жилье? – спрашивают у него.

– Здесь, рядом.

– Мы вас предупреждаем, что вы не имеете права от нас отлучаться.

Подошли к дому, где жил Кожевников.

– Мы обязаны провести у вас обыск.

Только после этих слов Рувим Захарович понял, что происходит что-то чрезвычайное, что может сломать его жизнь, и, встревоженный, спросил:

– В чем дело?

– Потом разберемся, – ответили ему.

В комнате у Кожевникова провели обыск. Перевернули все вверх дном, но ничего не нашли, кроме чертежей нового устройства. У старшего лейтенанта стояла чертежная доска. Наверное, это удивило особистов – зачем артиллеристу чертежная доска. И они забрали ее с собой. Вероятно, думали, что внутри может быть что-то спрятано. За углом дома стоял «воронок» с конвоем. Погрузили в «воронок» все, что показалось подозрительным. Кожевникова предупредили:

– Шаг влево, шаг вправо – конвой применяет оружие без предупреждения.

Кожевников был уверен, что его с кем­то перепутали. Батарея, которой он командовал, находилась на отличном счету. Он – кавалер боевых орденов, фронтовик.

Рувима Захаровича заперли в тюремной одиночке в Веймаре. Просидел целую неделю. Никто его не вызывал. Потом ему стало понятно, что таким образом просто щекотали нервы.

Но Кожевников думал о другом.

Хорошо, что жену отправил домой. А то было бы сейчас слез видимо­невидимо. А так разберутся, его отпустят, а Женя об этом даже не узнает. Недавно вышло постановление, что все окончившие высшие учебные заведения и не работавшие три года по специальности лишались диплома. Рувим с Женей решили, что жене надо возвращаться в Москву, устраиваться на работу, и вскоре там они встретятся. Рувим и Женя каждый день писали друг другу письма. И разлука ощущалась не так сильно.

Еще он думал о приборе, который обязательно пройдет все испытания и будет применяться на деле.

Кожевникова вызвали к следователю. Разговор был короткий. От него требовали признаний.

– В чем признаваться? – не понимал Рувим Захарович.

Он не был ни в плену, ни в окружении, член партии.

– Ты у капитана, который умер в госпитале, украл документы, – сказали ему. – И теперь выдаешь себя за Кожевникова.

Рувим Захарович не знал, что ответить на такое дикое обвинение.

– Ну ладно, долго ты молчать не будешь. Есть спецкабинеты, где ты сможешь все обдумать и прийти в себя. В карцер,– приказал следователь и, когда Кожевникова выводили, добавил, – чтобы одумался.

Рувима Захаровича привели в карцер и закрыли. Он огляделся по сторонам, и взгляд уткнулся в холодные бетонные стены. Пенал метр тридцать на метр тридцать и высокий потолок. Лечь на пол нельзя. На тебя все время смотрят через дверной глазок, и тут же следует команда: «Встать». Пища – кружка теплой воды и кусок хлеба. Вот и весь дневной рацион. Брюки держишь в руках. Все ремешки срезаны. Но все это терпимо. Самое страшное – это собственные мысли, которые не дают покоя. Почему? За что? Десять дней провел Кожевников в карцере. Когда его выводили из камеры, он от изнеможения чуть стоял на ногах.

Дело вел особист майор Силин. Он высыпался днем и допросы проводил ночью. Но когда раздавался крик: «К следователю», это считалось счастьем. Слава богу, не в карцере, а у следователя.

У Силина было красное сытое лицо, и даже его внешний вид действовал Кожевникову на нервы. Вопросы следователь задавал одни и те же, вернее, он требовал во всем признаться. Кожевников не понимал, в чем он должен признаваться, и молчал на допросах.

– Будешь молчать, пойдешь в карцер на повтор, – говорил следователь, не отрывая глаз от бумаг. Он все время что­то писал. И это тоже действовало на нервы. Что он пишет? Кожевников терялся в догадках.

На арестованного были направлены яркие лампы, они слепили глаза. Так продолжалось не один час. Были и другие садистские издевательства... Через несколько дней Силин вызвал Кожевникова на очередной допрос и сказал:

– Ну, падла, от этого ты отбился. Не украл ты у капитана в госпитале документы.

– Да я ни от чего не отбивался, – вздохнул Кожевников.

– Молчи. Тебе слова не давали.

Видно, за эти дни следователь навел в Городке справки и выяснил, что перед ним сидит настоящий Кожевников Рувим Захарович.

– А сейчас приступим к основному, – продолжил следователь. – Рассказывай о своей антисоветской деятельности. У тебя дядька – «враг народа» – расстрелян. У тебя двоюродный брат – «враг народа» – расстрелян. И ты – такой же. Рассказывай.

– Нечего мне рассказывать, – растерянно сказал Кожевников.

– Опять пойдешь в карцер.

– Пойду.

И здесь следователь стал вслух читать бумаги, которые лежали у него на столе.

В такой-то день был разговор со взводным. Ты говорил, что в колхозах бардель. Там не могут навести порядок руководители партии и правительства. Если бы они умнее и толковее были, все сложилось бы по-другому.

– Был такой разговор? – крикнул следователь.

– В колхозах плохо, у любого спросите, – повторил Кожевников. – Офицеры приезжают из отпусков, рассказывают.

– Значит, был такой разговор…

– Был…

Записывает: «Будучи злобно антисоветски настроен, вел разговоры, подрывающие устои…»

Кожевников позже понял, что новый взводный, который постоянно провоцировал его на откровенные разговоры, был стукачом и его специально перебрасывали из части в часть.

Через много лет Рувим Захарович узнал, что взводный Вася Чижов в это самое время, когда его допрашивали, был в Москве в гостях у его жены. Жил там несколько дней. Он знал, что его сослуживец арестован, и сказал Евгении Игнатьевне при отъезде, что мужа своего она больше никогда не увидит: погиб он в железнодорожной катастрофе, когда ехал на опытный завод, где делали прибор, предохраняющий от двойного заряжания. И с этими словами Вася Чижов ушел. А потом прислал письмо Евгении Игнатьевне, что готов заменить ей мужа. Растерянная, ничего не понимающая Евгения Игнатьевна написала несколько писем в часть, где служил Кожевников. Долгое время на ее письма никто не отвечал. А потом пришла бумага из райвоенкомата, что Кожевников Р.З. арестован и осужден, как враг народа…

Через пару дней Кожевникова вызвали на новый допрос.

– Фильм «Молодая гвардия» отказывался смотреть? Говорил, что этот фильм муть? – допытывался следователь Силин.

Кожевников действительно не пошел смотреть в клуб фильм «Молодая гвардия» и сказал, что он этот фильм смотрел раньше, там много надуманного. Следователь пишет: «Будучи злобно антисоветски настроен, отказался смотреть патриотический фильм “Молодая гвардия”».

Прислали к ним в батарею молодое пополнение из Рязани, Казани. Старшина докладывает Кожевникову:

– Молодые солдаты часто по ночам плачут.

– Как плачут? – не понял старший лейтенант.

– Накрываются по ночам одеялом с головой и плачут, – подтвердил старшина.

«Надо проверить, в чем дело», – подумал Кожевников и ночью пришел в казарму. Действительно, человек пять-­шесть не спали. На глазах слезы…

Утром командир батареи вызывает этих солдат к себе. Спрашивает:

– В чем дело?

Они вместо ответа дают ему почитать письма из дома. А там вся горечь жизни в послевоенной деревне. Остались одни женщины и дети. Есть нечего, одеться не во что. И в каждом письме: «Служи верно и проси твоего начальника, может, тебя отпустят хоть на время, чтобы ты нам помог».

Пошел Кожевников к замполиту. Вместе с ним он был на фронте и поэтому доверял подполковнику.

– Надо как­-то помочь этим семьям, – сказал Кожевников.

– Конечно, надо, – ответил подполковник. – Но у меня таких писем целый мешок. Я тебе доверяю. Есть с десяток бланков части и заготовленный текст. Пиши на имя районных военкоматов, чтобы они семьи обследовали и по возможности оказали помощь. А внизу ставь «палку» и расписывайся за командира части. У меня нет возможности на все письма отвечать.

Кожевников забрал бланки и стал писать письма.

Трем или четырем солдатам пришли из дома сообщения, что дали пуд муки или дрова привезли. А остальным ответа не было. Кожевников понял, что через военную цензуру проскочили не все письма.

И конечно, об этой переписке стало известно особому отделу.

– Ты решил опозорить Советскую власть, – сказал следователь Силин. – Посчитал, что Советская власть не заботится о своих гражданах. Завел у себя собес. Кто тебя уполномочил писать письма в военкоматы? Кто тебя уполномочил на них расписываться? Ты это делал, чтобы дискредитировать Советскую власть…

И пишет: «Будучи злобно антисоветски настроен…»

– Ты занимался восхвалением Троцкого среди офицеров, – продолжал Силин.

– Я эту фамилию ни разу даже не произносил, – только и успел сказать Кожевников.

– Пытаешься ввести нас в заблуждение, ничего не выйдет. Твой дядька был троцкист, брат двоюродный был троцкист, и ты из той же породы.

Когда обвинительное заключение было составлено, Рувиму Захаровичу уже было все равно, что там написано. Лишь бы скорей закончился этот ад. За несколько месяцев его довели до такого состояния, что двадцатипятилетнему, недавно женившемуся парню, не хотелось жить. Следователи разрушили все, во что он верил, ради чего воевал. Для него слово «коммунист» было святое. Сейчас он, оказывается, враг народа, враг коммунистов. Это не укладывалось в его сознании.

Кстати, верным идеалам коммунизма Кожевников оставался до последнего дня. Это удивительно: пройдя сквозь сталинские лагеря, узнав всю правду о страшном режиме, пережив безвременье девяностых годов, он, тем не менее, утверждал, что коммунистические идеалы – замечательные, но люди, стоявшие у власти, их опорочили.

«Задумка прекрасная, – говорил он. – Но досталась идиотам и бандитам».

…Следователь, прочитав обвинительное заключение, сказал:

– Распишись, что ты ознакомлен.

Рувим Захарович подписался, даже не перечитывая лист.

– А ты знаешь, что за это бывает? – спросил следователь.

– Мне все равно, что будет, – ответил Кожевников.

Суд над Кожевниковым был скорым, впрочем, все суды-”тройки” того времени были одинаковыми. Дело было поставлено на конвейер. Сидели два майора и подполковник. Завели арестованного. Справа и слева стоял конвой.

Приговариваетесь к высшей мере, – металлическим голосом сказал подполковник. – Приговор понятен?

– Понятен, – чуть слышно ответил Кожевников.

– Последнее слово будет?

– Будет, – Рувим Захарович говорил то, что лежало на душе. – Я никогда не был врагом Советской власти. И все, что написано в обвинительном заключении, – это блеф. А если вы меня решили расстрелять, я ничего против этого сделать не могу. Стреляйте.

– Увести, – приказал подполковник.

Кожевникова привели в камеру смертников. Спустя шестьдесят лет он, улыбаясь, даже с юмором, рассказывал о тех днях.

– Там кормят хорошо, из офицерской столовой еду носили. Ел с удовольствием. Охранники спрашивали: «Добавку будешь?». Я отвечаю: «Неси». Они смотрели на меня, как на психа.

Камера смертников отличалась от обычной даже тем, что здесь не было наглухо закрывавшейся двери. Дверь открыта, в ней решетка и приговоренный все время находится под наблюдением. Нельзя ложиться головой к стене, надо – головой к решетке.

«Днем еще ничего, а по ночам в голове была какая-­то муть, – вспоминает Рувим Захарович. – Какие-то бредовые сны одолевали... Сон это или не сон, сам не понимаешь. Сумасшествие какое-­то в голове. А днем спокойней. Хотя все время думаешь, когда за тобой придут».

...Пришли через три дня.

Кожевников сказал:

– Я уже готов.

А ему в ответ:

– Решением Президиума Верховного Совета СССР тебе заменили смертную казнь на 25 лет лагерей.

«Тут уж харчи хуже стали, – продолжал рассказывать Кожевников. – Я по-прежнему сидел в тюрьме в Веймаре. Меня перевели в общую камеру. Там было человек десять или двенадцать. Полицаи, жандармы, бандюги всякие. Полтора месяца продержали в этой камере».

«Друзья народа» – так называли на тюремном жаргоне уголовников, сидели отдельно от «врагов народа».

Потом Кожевникова этапировали в тюрьму немецкого лагеря смерти Заксенхаузен, переоборудованного под новый контингент заключенных. Ему говорили, что рядом с его камерой когда-то сидел немецкий коммунист Эрнст Тельман.

– Неплохое соседство, – думал Кожевников, и это был, пожалуй, единственный повод для улыбки. В лагере он просидел месяца два. В камере шесть человек: изменники родины, власовцы, казаки, перешедшие на сторону Гитлера, и он, кавалер отобранных судом четырех боевых орденов.

Потом был общий этап. Всех построили на апельплаце и провели проверку. Приказы следовали один за другим:

– Раздеться догола… Приседать… Открыть рот…

Переодели в немецкую форму. Большего издевательства над советским офицером, прошедшим войну, придумать было трудно. Впрочем, лагерное начальство вряд ли думало об этом. Оставалась на складах немецкая форма. Куда ее девать? Заключенным пойдет. Колонны арестантов погнали к вагонам и погрузили.

Приговор у Кожевникова был с конфискацией имущества и поражением в правах. Про поражение в правах, то есть невозможность голосовать и быть избранным, он вспоминал с улыбкой. А вот слово «конфискация» было куда болезненней. Забрали родительский домик в Городке. Но там все равно некому было жить. А когда пришли в московскую коммуналку, где жила Евгения Игнатьевна с родителями, и стали описывать имущество, они стали спрашивать, возмущаться: «При чем тут мы?». Кто их слушал? Правда, и описывать-то было особенно нечего. Тесть работал механиком, теща – домохозяйка. А жена только-только устроилась на работу по специальности в научно­исследовательский институт. С работы ее, естественно, выгнали, как жену «врага народа». И тестя заставили с работы уйти. Семья бедствовала, пока Евгения Игнатьевна и ее отец – почти через год и с трудом – не устроились на работу.

…Состав с заключенными шел больше месяца. Иногда подолгу стоял на полустанках, в тупиках. Зима. Январь. В вагонах не то что холод – мороз. На вагон одна маленькая печка, которая должна была топиться. Но топить ее было нечем. Давали ведро угля на два дня. Каждую ночь проверка заключенных. Кожевникова назначили старшим по вагону.

Поднимались гэбэшники с деревянными молотками на длинной ручке. Командовали: «Всем принять вправо. Не задевая печки, конвоя, под счет, по одному, бегом марш. Справа  налево». И бьют молотками – считают так. Бьют куда попало: по рукам, ногам, голове. И если счет не совпадает или сбились со счета, то повторяют команду, только теперь «бегом марш слева направо». Редко-редко, когда вечерняя поверка обходилась одним подсчетом. Иногда приходили гэбэшники и просто издевались над заключенными. Для них они были изменниками родины и врагами народа.

Кормили баландой. Бачок с ней поднимали в вагон «друзья народа» – уголовники. Им вообще-то вольготней жилось. Они пристраивались в обслугу, на кухню, в хлеборезку. Мисок ни у кого не было. Наливали баланду кому во что: в пилотки, в подол, ели руками.

Куда везли заключенных, в вагоне никто не знал. Все окна заколочены. Но догадывались, что поезд шел на восток. Гадали, где эшелон сейчас: в Монголии или Китае?

Где-то в Сибири заключенных и вовсе перестали кормить. Не давали еды несколько дней. А потом бросили в вагон каждому по селедке: большой, жирной. Ни воды не дали, ни хлеба. Голодные люди мигом съели селедку вместе с требухой. Вскоре началась дикая жажда. Было это специальным изощренным издевательством, или никто не думал о заключенных? Как получилось – так получилось. «Разве они люди?» – считали охранники.

На дверях вагона был большой нарост льда. Его сосали по очереди, чтобы хоть как-то утолить жажду. Сосали насквозь промерзшие металлические болты. Но разве это могло спасти от жажды? И весь эшелон на последнем издыхании стал требовать: «Воды. Воды». Везли более тысячи заключенных. Представляете, какой вопль стоял над сибирской тайгой. Поднялась стрельба. Охранники стали кричать, что перестреляют всех. Но, видно, дошло, что дело может окончиться плохо не только для заключенных, но и для охраны.

Открывается дверь вагона. На рельсах стоит охрана с автоматами наизготовку и с собаками. Слышна команда:

– Старший по вагону – на выход.

Один из охранников заскочил в вагон. И когда Кожевников собирался выходить, ударил его сзади. До земли было больше метра. Рядом шел второй путь. Кожевников упал и ударился головой о шпалы. Подняться не мог. Его подняли, поставили в круг и стали по очереди бить кулаками в лицо. Били нещадно. Он упал снова и потерял сознание.

«Как меня забросили в вагон, не помню, – рассказывал Рувим Захарович. – Очнулся от чувства, что меня обмывают водой. Оказывается, когда избивали, в вагон поставили бачок с водой. И бендеровцы или полицаи сказали: «Пока не вернете старшего, никто до воды не дотронется». Вот вам и солидарность людей, с которыми я воевал в годы войны. Когда я пришел в себя, меня первым напоили водой. Пил сколько хотел.

Привезли в Анджеро­Судженск – город в Кузбассе. Поставили состав в тупик. Пути от снега расчищены, а снежные откосы высотой метра три. Наверху стоят местные пацаны и кричат: «Айн, цвай…» Только потом заключенные поняли, почему им кричали немецкие слова: они были в форме гитлеровской армии, и местные ребята решили, что привезли очередную партию пленных.

Далеко, в полукилометре от тупика, была водонапорная башня, а наверху развевался красный флаг. Кожевников понял, что они в Советском Союзе.

Их загнали в лагерь, где раньше сидели японские военнопленные. Местные жители разграбили все, что могли. Ни окон, ни дверей, ни труб. Внутри барака – снега до потолка. Или, точнее, сохранялось пространство в один метр до потолка, не заполненное снегом. Погнали заключенных в тайгу, нарубили лапник. Немного расчистили снег в бараках, настелили принесенную хвою, и ночлег готов.

Кожевников скоро схватил двустороннее воспаление легких. Вообще, в лагерях никто не рассчитывал, что заключенные будут долго жить, и поэтому на больных никто не обращал внимания. Спас Кожевникова врач­-майор, который сидел вместе с ним. Офицеров, прошедших войну, было немало среди зэков Анджеро­-Судженска. Майору дали десять лет лагерей. Кожевников знал его еще по службе в Германии. Он жил с немкой. А это запрещалось. К нему должна была приехать жена. Он пришел к подруге-­немке и говорит: «Все, фрау, завязываем». А когда он ушел на службу, фрау достала из шкафа все его вещи, запаковала их. Потом привела гэбэшников и сказала, что ее сожитель хочет бежать к американцам сегодня ночью через демаркационную зону. Майора тут же арестовали и дали ему десять лет.

Врач грел кирпичи на костре и обкладывал ими Кожевникова. Молодость и помощь соседа по бараку помогли выкарабкаться. Правда, после болезни Рувим Захарович весил всего 37 килограммов. Ходить самостоятельно не мог, передвигался, держась за стенку.

Кожевников написал письмо жене. Ему с трудом давались строки, и не потому, что он был совсем слаб. Он с болью доставал из сердца нужные слова: «Ты молодая, интересная, славная женщина. Я тебя ничем не обязываю. Ты вправе устраивать свою жизнь так, как считаешь нужным».

Каким­то чудом в лагерь попала газета «Вечерняя Москва». Вернее, страничка этой газеты. В те годы городские газеты печатали объявления о разводах. Кожевников с любопытством перечитывал газетные строки, для него это была весточка с воли, пока случайно не наткнулся на слова: «Кожевникова Евгения Игнатьевна разводится с Кожевниковым Рувимом Захаровичем». Трудно, а то и невозможно пересказать чувства, которые он испытал в тот момент. Позднее он понял, что это был необходимый
шаг, чтобы выжить и спасти всю семью. Иначе и Евгении Игнатьевне, и ее родителям грозили лагеря. Жена сохранила все эти трудные годы и чувства к нему, и верность.

Старший брат Рувима – Иосиф Кожевников, который в это время занимал какую-­то важную должность на Сталинградском тракторном заводе, после допросов прилюдно отказался от своего брата.

Что это была за народная власть, которая могла заставить отказаться от брата мужественного, храброго человека? Иосиф прошел всю войну, был дважды тяжело ранен, командовал зенитным дивизионом, дослужился до майора. Никто на фронте не мог сказать, что он когда-нибудь струсил. А в мирное время, не перед лицом врага, а перед людьми, с которыми вместе воевал и работал, он отказался от брата. Но, наверное, судить о его поступке могут только те, кто сам прошел круги сталинского ада.

…Постепенно, ближе к весне, в бараках забили оконные проемы. Да и Рувим Кожевников немного окреп.

На работу гоняли за семь километров, на строительство шахты. Летом было терпимо, дорога не казалась длинной. А зимой, когда завьюжит, каждые пять-семь минут меняли впереди идущих. Они протаптывали дорогу в глубоком снегу и выбивались из сил.

Заключенные по­прежнему ходили в немецком холодном обмундировании, не приспособленном к сибирским морозам. К концу зимы привезли брюки и гимнастерки из госпиталей, окровавленные, с дырами и заплатами. А на следующую зиму заключенным выдали разбитые валенки, и люди ремонтировали их цементным раствором. Раствор держался, пока человек стоял на месте.

Весной в лагерь привезли тапочки, сшитые из кусочков кожи. Вероятно, кто-то из снабженцев ГУЛАГовской системы рапортовал, что зэки обеспечены обувью до самой зимы. Но тапочки продержались у кого неделю, у особо бережливых – две. А потом расползлись по кусочкам. Зэки обматывали ноги тряпками и так ходили. Везло тем, кто находил старую автомобильную камеру. Из нее получалось несколько пар обуви. Камеры разрезали, получалось что-­то вроде галош, которые веревками или проволокой приматывали к ноге.

В лагере была санчасть. Фельдшер мог даже освободить от работы на день­два, если к нему приходил серьезно больной зэк. Но все считали, если уж фельдшер освободил от работы, значит больной долго не протянет. Смертей среди заключенных было очень много. Умирали от болезней, от голода, от переживаний. Людей косил туберкулез, свирепствовала цинга.

Вокруг лагеря был высоченный забор, затем шла «запретка» – запретная зона, куда зэк не имел права ступить. Лагерь стерегла охрана с собаками.

Везло тем ээкам, кто попадал кормить собак, работал в собакарне. Собакам полагался хороший паек, норма была больше, чем у заключенных.

Заключенным говорили: «Не сдохнешь сегодня – сдохнешь завтра. Ты товар отработанный. Что ты думаешь, выживешь, что ли? Не мечтай. Не про тебя сказано. Сдохнешь, тебе привяжут бирку и в яму».

В лагере вместе с Кожевниковым сидел офицер, служивший в одной части с ним. Сказал что­то не совсем лозунговое о колхозах и получил десять лет лагерей. Был здоровый, физически сильный молодой человек. А в лагере начал хиреть, опух. «Все равно отсюда не выйдем, – часто повторял он. – Мне жить надоело. Я обречен». Лежал на нарах и не хотел, и не мог ходить на работу. Кожевников с друзьями буквально насильно вытаскивал его из барака, тащил с собой до шахты. За него вкалывали, делали норму. А он сидел в сторонке и безучастными глазами смотрел. Вокруг него стали собираться баптисты. Служителей разных культов в лагерях хватало. Баптисты что-­то рассказывали ему, внушали.

Этот человек просидел шесть лет. После смерти Сталина его помиловали. Он, когда услышал об этом, тут же заявил:

– Буду служить Богу.

– Вася, ты что? – опешил Кожевников. В те годы ему казалось, что слова «священник», «бог» из какого-то древнего прошлого.

– Бог меня спас, – ответил Василий.

Были в лагерях такие, и немало, что сходили с ума. Бегали по бараку и кричали всякую несуразицу. Их увозили. Куда? Никто об этом не знал.

Нередко заключенные кончали жизнь самоубийством.

Кожевников был убежден, что выживет, выйдет на волю.

Майор, сидевший вместе с ним, бывший начальник финчасти, получивший срок за бытовые дела, попросту говоря, проворовавшийся, говорил в сердцах:

– Все равно подохнем. Ты – точно, ты – «запечатанный на 25 лет», – указывал он на Кожевникова.

– Нет, выживу. Все равно выживу, – уверял других, а главное себя, Рувим Захарович.

Лагеря были общие. В них содержали и мужчин, и женщин, и детей. На детей и женщин было страшно смотреть. Жили, конечно, мужчины и женщины в разных бараках, но условия были одинаково ужасные. Только где-­то в 1951 году в ГУЛАГе задумались то ли о морали заключенных, то ли о чем­-то другом, но стали расселять мужчин и женщин в разные лагеря.

В одном бараке теперь жили вместе «воры в законе», «рядовые» уголовники и политические. Уголовники держали свой порядок. Но «мужиков» – так называли тех, кто шел по политической статье, не трогали. А когда все же случались сцепки, «мужики» организовывались и давали отпор.

Каждый вечер на плацу была безымянная перекличка. Просто подсчитывалось количество заключенных.

Дружба между заключенными пресекалась лагерным начальством. Действовал принцип: больше трех не собираться. Сговор людей – это первый шаг к побегу, бунту. И лагерное начальство тут же разводило друзей, отправляло по этапу в другие лагеря подальше от знакомых мест.

Рабочий день длился обычно десять часов. В крутых лагерях – пока норму не сделаешь. А нормы были дикие. Кожевников сидел в лагерях Анджеро-Судженска, Прокопьевска, Кузнецка, Кемерова.

Где­то в 1952 году в лагерях стали появляться газеты, радио­точки, даже библиотеки открылись.

Переписку с волей в лагере разрешали, но она была нормированной и, естественно, все письма читала цензура.

На шахте, где работал Кожевников, днем вкалывали заключенные, а по ночам – вербованные.

Из центра страны в Кузбасс привозили завербовавшихся людей. Чаще всего это были бомжи, пьяницы, бродяги. Им платили подъемные, одевали, давали общежитие, кормили. Они две-три недели работали, пропивали обмундирование, постельное белье и разбегались. Набирали новых, пытаясь доказать, что труд может перевоспитать человека. (Кроме того, на шахтах не хватало работников.) Заключенные их подкармливали, отдавали свою порцию каши и договаривались, что оставят в определенном месте письмо, те заберут и отправят его.

Где-то в начале пятидесятых годов от Евгении Игнатьевны стали, время от времени, приходить продуктовые посылки. Ей и самой было очень тяжело, но она экономила, собирала деньги и отправляла посылку в лагерь.

В лагере от зэков, хотя среди них были и полицаи, и бендеровцы, и гитлеровские прислужники других мастей, Рувим Захарович антисемитизма не чувствовал.

Кроме него на зоне были и другие евреи, причем немало. Были те, кого Голда Меер сагитировала уехать в Израиль. По Москве после ее приезда пошли слухи, что Голда Меер встречалась с руководителями партии и правительства и те дали согласие, чтобы часть демобилизованных евреев ехала в Израиль строить там советскую власть. Слухи имели под собой какую­-то почву, но, скорее всего, выражали чувства евреев Советского Союза, которые гордились тем, что появилось еврейское государство, и хотели ему помочь. Многие написали заявления с просьбой отправить их в Палестину. Их отправили, только не на Ближний Восток, а на Дальний. И тоже по 58-й статье – «изменники Родины».

Когда в Москве разыгрывалось «дело врачей», лагерное начальство, естественно, решило перестраховаться и провести на зоне «еврейскую чистку». Особенно активных евреев наказать, чтобы было, чем отчитаться.

Однажды, когда Кожевникова пригнали с работы в лагерь, его выдернули из колонны прямо в чем был и, ничего не сказав, увезли на кузове самосвала. Зима. Мороз и ветер. Одежда не согревает. Привезли в закрытую тюрьму Прокопьевска.

– За что? – Кожевников не понимал. Вроде, нигде не проштрафился, все было тихо и спокойно.

Режим в тюрьме строжайший. В камере по десять человек: отказники, то есть те, кто отказывался работать, блатные, религиозные деятели и прибалты. Прибалтов было много – тех, кто в годы войны сотрудничал с немцами, кто не хотел быть под Советами. На работу гоняли паровозом. Каждый сзади идущий держал руки под мышками у впереди идущего. Если один идет с левой ноги, значит, вся колонна должна так идти. И усиленный конвой. В прокопьевской тюрьме готовили дальние этапы, откуда возврата уже не было.

В один из дней в тюрьму приехало на проверку начальство из Кемерова. Входит в камеру подполковник, увидел Кожевникова и спрашивает:

– Ты как сюда попал?

– Гражданин начальник, сюда не попадают, сюда привозят, – ответил Кожевников.

Рувим Захарович сразу узнал его. В Анджеро-Судженске он был еще старшим лейтенантом. И там они познакомились. Кожевников был о нем хорошего мнения.

«Приличный мужик. Воевал. Был тяжело ранен. После госпиталя отправили в МВД. Вообще, далеко не все, кто служил в лагерях, опаскудились. В Прокопьевске начальником производственного отдела лагеря был Дроздов. Он часто со мной беседовал, – вспоминал Кожевников. – И признавался, что для него служить в лагере – тяжелейшая работа. “Лучше на фронте, чем здесь, – говорил он. – Почему многих держат с такими сроками?” Прежде чем отправить Дроздова на службу в лагерь, он прошел курсы. Там говорили, что в лагерях одни предатели, полицаи, к которым надо соответственно относиться. То, что он увидел в лагерях, не укладывалось в его сознании».

Анджеро-Судженский подполковник повернулся к своим подчиненным и выругался матом. Потом приказал:

– Одеть заключенного Кожевникова по форме и вернуть в лагерь.

Рувиму Захаровичу выдали шапку, телогрейку, ватные брюки и валенки. Это было гораздо теплее той одежды, в которой его привезли в тюрьму. И отправили с конвоем обратно в лагерь.

Так для Кожевникова закончились антисемитские процессы, которые волнами накатывались на страну.

Рувима Захаровича в лагере уважали. Про него говорили: «Этот мужик соображает». Там, где он трудился, работа спорилась. Ему часто повторяли: «Ты ничего сам не делай. Скажи, как надо, а мы за тебя норму выполним».

Кожевников даже в лагере продолжал изобретать. Может быть, именно желание творить, придумывать, конструировать помогло ему выжить в нечеловеческих условиях. Когда в голове появлялась новая задумка, он отвлекался от серых, съедающих человека будней и побеждал депрессию, которая «повалила» многих заключенных.

…Зимой, в сибирские морозы, бетон, который везли с узла, мгновенно замерзал в кузовах самосвалов и не выгружался. Его надо было выдалбливать ломами. Это была тяжелейшая работа, к тому же уродовали кузов. Рувим Захарович предложил внизу кузова под бетоном стелить лист железа, он крепился цепями. Когда кузов поднимался, лист падал, и бетон выгружался. Первое время все радовались изобретению. Но однажды случился динамический удар, и кузов самосвала сорвало с поршней. Лагерное начальство, слава богу, не заподозрило в этом вредительства, но Кожевникову сказали: «Ты придумал, ты и будешь отвечать». И отправили в карцер.

Или еще одно изобретение бытового характера. На первый взгляд, мелочь. Но ему радовались, может быть, даже больше, чем производственным разработкам. Клопы в бараках были настоящей напастью. И справиться с ними никак не могли. Заключенные спали на длинных деревянных нарах в два этажа. Для клопов было настоящее раздолье. Кожевников, чтобы избавиться от них, решил применить принцип самовара. В бачке кипятил воду. Бачок закрывался наглухо. Нагнетался пар, Кожевников ходил с «удочкой» и выпаривал клопов. Лагерное начальство ради такого дела пошло навстречу и достало манометр. Правда, со стен бараков текло, постели были мокрые, но клопов стало гораздо меньше. Недели две Рувим Захарович был на высоте. Начальство приказало выдавать ему двойную порцию баланды, на работу не гоняли. А потом решили, что у нас нет незаменимых людей, особенно среди заключенных. Любой может ходить с «удочкой» и выпаривать клопов. И произошел конфуз. Взорвался бачок. Хотя Кожевникова рядом не было, но ведь он устройство придумал – опять карцер.

Другой бы успокоился. Жил бы, как все. Дожидался лучших времен. Но зуд изобретательства не оставлял Рувима Захаровича в покое.

На перегрузочной станции строили новый блок. И к нему приходилось таскать воду за тридевять земель. Воды надо было много, чтобы из асбеста делать плиты. Заключенные надрывались, таская ее по десять часов кряду. Кожевников предложил натянуть трос между двумя бункерами, привязал маятник, ведро. Наливаешь воду в ведро, отпускаешь, инерционно оно приходит к бункеру.

– Смотри, что делается, – говорили охранники, лагерное начальство, соседи по блоку, глядя на изобретение Кожевникова.

По ночам, когда барак постепенно умолкал, Рувим Захарович вспоминал войну. Ему снились взвод, бои под Гродно и Берлином.

Однажды утром, отряхнувшись от военных снов, Кожевников решил придумать осветительную мину. Зачем и кому она нужна здесь в лагере? Рувим Захарович не думал об этом.

Сделав осветительную мину, можно было засекать огневые точки противника, расположение его орудий, передвижение техники, войск.

Кожевников договорился с одним зэком, и тот ему выточил на станке корпус мины и взрыватель. Рувим Захарович хотел на модели посмотреть, как мина будет действовать. Засекли токаря, тот во всем признался. Устроили у Кожевникова обыск. Под матрацем нашли взрыватель. Рувима Захаровича тотчас сняли с объекта и к начальству. У того на столе лежала находка.

– Что это такое? – в гневе спросил начальник.

– Головная часть предполагаемой осветительной мины, – без запинки доложил Кожевников.

– В лагере… мина, – побагровев, закричал начальник.

– Она безопасна, – стал оправдываться Кожевников.

– Вот что, падла, я выйду, – на всякий случай, в целях собственной безопасности, сказал начальник, – а ты разбери ее здесь, у меня на столе.

Кожевников разобрал модель мины.

Начальник вернулся, посмотрел на это и нажал кнопку вызова охраны:

– В карцер, – приказал он. – В лагере такие вещи не делают.

Рувим Захарович все же написал подробное письмо об устройстве осветительной мины и передал его начальству. Письмо пошло в Управление лагерей. А дальше…

Судьбу многих своих изобретений Рувим Кожевников не знает по сей день. Хотя убежден в их ценности. Возможно, они были задействованы под чужой фамилией. А может быть, его чертежи, пояснительные записки пылятся где-то в архивах, потому что те, кому были адресованы письма, посчитали изобретателя «ненормальным».

Ну, разве нормальный человек, сидя в лагере, где предел мечтаний – лишняя пайка, будет просто так придумывать новый патронник к автомату?

У автомата Шпагина был круглый диск, который, как ни носи его, все время колотил по спине. А верхом на лошади и вовсе тяжело было ехать. Диск бил по бокам, не оставляя живого мес­та. Кожевников предложил поменять форму патронника. Было и другое преимущество: не надо было ставить патроны один к одному, как в старом диске. Это было особенно неудобно во время боя. Поэтому бойцы носили с собой по две-три коробки, каждая весила по полтора килограмма.

…Весной 1953 года Кожевников сидел в лагере в Кемерове. Три дня их не гоняли на работу. В бараках шли повальные обыски, проверки. В воздухе витала какая-то тревога и неопределенность. Никто из заключенных не мог понять, в чем дело. Переговаривались между собой, гадали: или кончать всех будут, или погрузят в вагоны и отправят на новое место.

А потом погнали на работу. После смены ведут обратно. Надо было пройти через поле. И вдруг бежит навстречу бородатый мужик, в рваных валенках, в старом расстегнутом полушубке. Бежит прямо на колонну. Конвой кричит: «Стой, стрелять будем». А он продолжает бежать. До нас оставалось метров тридцать, когда он закричал: «Сынки, зверь подох. На волю пойдете». Заключенные поняли, о чем кричал старик. Кто­то ему поверил, а кто-то сказал: «Сумасшедший дед». Потом уже начальство собрало бригадиров и сообщило, что умер Иосиф Виссарионович Сталин.

К лету 1953 года в стране почувствовалось легкое дуновение грядущих перемен. Еще никто, даже обладая большой фантазией, не предвидел, что ждет впереди.

После того, как новая власть признала виновным во всех бедах Лаврентия Берию, приговорила его к высшей мере и быстренько привела приговор в исполнение, изменения в стране стали более ощутимыми.

Почувствовал их на себе и Кожевников. Его вызвали к начальству и объявили, что в порядке прокурорского надзора со срока сбросили 15 лет. Рувим Захарович, услышав эти слова, летел обратно в барак, как на крыльях. От назначенного срока оставалось десять лет. Из них пять он уже отсидел. Значит, остался пустяк – всего пять лет. Для тех, кому присудили двадцать пять, пять лет казались пустяком.

Это было в Новокузнецке. Кожевникова вызвал начальник, и то ли спросил, то ли сказал, заранее зная ответ:

– Если мы тебя расконвоируем, ты не убежишь?

Каким надо было быть идеалистом, чтобы ответить:

– От Советской власти я убегать не намерен.

– Ну, ладно, расконвоируем, – сказал начальник.

Расконвоируемые ходили на работу и с работы по тому же маршруту, что и остальные заключенные, но без конвоя, без собак. Сначала пропускали колонну, а потом вахта кричала:

Расконвойка, выходи.

Заключенные должны были отмечаться и когда покидали зону, и когда возвращались обратно. «Расконвой» считался большим поощрением.

«Когда меня расконвоировали и дали пропуск на свободный проход через вахту, я всю ночь не спал, – вспоминает Рувим Захарович. – Думал, представлял себе, как люди сейчас на воле живут. Неужели у них есть столы, тарелки, миски... Я поднялся в четыре утра. Пошел на вахту.

Падла, куда тащишься, назад, – стали кричать на меня.

– Я расконвойный, – ответил Кожевников.

– Новый какой-­то, – сказал один охранник другому.

Рувима Захаровича выпустили из лагеря. Время было темное. Снега полным-полно. Далеко-далеко мелькали огоньки какого-то поселка. Кожевников решил, что он успеет сбегать туда, зайти в первую же хату, посмотреть, как живут люди, и к началу рабочего дня вернуться на шахту. Бежит, бежит, снег проваливается под ногами, уже выбился из сил, а поселок еще далеко. Вдруг увидел: стоит тренога, и сидят рядом три мужика. Шурф и бочка на лебедке. Это были «вольные» шахтеры. Они не ходили к копру, чтобы спускаться в шахту, а спускали друг друга вниз в бочке через шурф, и только последний шел в копер. Шахтеры подумали, что Кожевников беглый. А что еще могут подумать люди, когда видят, что ни свет, ни заря по рыхлому снегу бежит заключенный неизвестно куда?

– В бочку, садись быстрей, мы тебя в шахту спустим. А то собаки порвут, – сказали шахтеры.

– Я бесконвойный, – ответил Кожевников.

Ему не поверили. На сумасшедшего, вроде, не похож. Да и как сумасшедший вырвется из лагеря? Значит, беглый.

Кожевников понял, что до поселка не доберется, не хватит ни сил, ни времени, и пошел на шахту через проходную.

«Враги народа», работавшие рядом с Рувимом Захаровичем, стояли за него горой. Говорили:

– Пусть он старшим будет. Нам Кожевников нужен.

Но, когда в это утро Рувим Захарович вернулся на шахту и у него стали спрашивать: «Как там, на воле?», и он ответил: «Я ничего не видел, не добежал», на зоне решили: «Зажрался, только дали расконвой, а он уже с нами говорить не хочет».

Вскоре Кожевникова назначили бригадиром, а еще через несколько недель его вызвал начальник и сказал:

– Нам нужен технорук. Все кандидатуры перебрали. На твоей остановились. Даешь согласие?

Чтобы в лагере у кого­то из зэков спрашивали согласия – такого еще не было. Кожевников не поверил своим ушам. Но ему подтвердили: «Назначаем техноруком». У лагеря были производственные участки: лесоповал, деревообработка, каменный карьер и строительные бригады. Он теперь отвечал за все производство.

Рувим Захарович написал письмо жене, сообщил о последних новостях. И вскоре из Москвы пришел ответ, что Евгения Игнатьевна хочет приехать на свидание.

Начальник лагеря майор Василий Баркан хорошо относился к Кожевникову. Когда Рувим Захарович сказал, что жена хочет приехать, повидаться, он вначале неопределенно ответил:

– Подумаю.

А через несколько дней, увидев Кожевникова, сообщил:

– Нашел вам квартиру. На ночь буду отпускать.

Вскоре приехала Евгения Игнатьевна. Начальник лагеря даже машину к вокзалу отправил встретить ее. Потом подошел к Кожевникову и сказал:

– Жена на квартире. Я там кое­что приготовил из угощения.

Василий Баркан тоже был из фронтовиков. Весь израненный, после очередного госпиталя попал на службу в Министерство внутренних дел. Он сочувствовал Кожевникову, да и остальным фронтовикам, сидевшим в лагере, но был всего лишь винтиком в страшной ГУЛАГовской машине, заведенной из Москвы.

Два дня Рувим Захарович утром спешил на работу, а вечером с работы на квартиру. Он был счастлив этих два дня, ему казалось, что вернулась нормальная жизнь.

В лагере был столярный участок, где работали люди, вернувшиеся из Франции в Советский Союз. После Гражданской войны они ушли за границу вместе с остатками Белой армии или эмигрировали со своими семьями. Советская пропаганда утверждала, что родина им все простила. Они были стариками и хотели умереть на русской земле. Но как только ступили на эту землю, их арестовали и дали кому десять, кому двадцать пять лет лагерей, а то и каторги. Многие из них были изумительными мастерами-краснодеревщиками. Научились этому ремеслу во Франции. Специально для них в лагере открыли столярный участок. Они делали мебель для Москвы, как тогда говорили, для «первого дома». Все делалось вручную: резьба, фанеровка.

Подали вагоны для отгрузки очередной партии мебели в Москву, а она еще не была готова. Лагерный гэбэшник Третьяк тут же сообщил об этом в управление. И добавил, что технорук Кожевников «на все положил», гужуется с женой и так далее. Вероятно, получив соответствующее одобрение на строгие меры воздействия, Третьяк вызвал Рувима Захаровича в зону. У Кожевникова отобрали пропуск, а Третьяк объявил:

– Будешь законвоирован.

– У меня же там жена, – опешил Рувим Захарович.

– С женой решим, как быть. А ты из зоны больше не выйдешь.

Для Кожевникова это было крахом всех иллюзий, самым страшным наказанием, которое можно было придумать.

Он с трудом дождался, пока придет начальник, и пошел к нему.

– Сейчас в «запретку» брошусь, с вышки меня «окопытят» и все, – в сердцах сказал Кожевников. – Мы больше пяти лет не виделись. Она приехала. У меня отобрали пропуск.

– Разберусь, – сказал начальник, который и сам не очень ладил с гэбэшником, но в открытую не мог идти на конфликт.

Начальник куда-то пошел, потом вернулся и говорит Кожевникову:

– Пошли со мной.

– У меня пропуска нет. Через вахту не пустят.

– Иди первым, – зло сказал начальник. – Со мной пустят.

На вахте он обругал охрану, которая спросила пропуск у Рувима Захаровича, и их пропустили. Они пришли в контору, и Баркан сказал:

– Меня вызывают в Кемерово в управление. Будут «мыть голову». Отгрузку сорвали, жена твоя здесь. Сейчас иди на квартиру и скажи жене, что тебя срочно вместе со мной вызывают на лесоповал. Там блатные шум подняли. Пускай собирается, за ней придет машина, билет заказан.

Зона тут же узнала эту историю. Заключенных выгнали на работу, а Кожевникова оставили в лагере. Человек восемьсот или девятьсот – те, что вкалывали на шахте, отказались работать. Сказали: «Не знаем, что без технорука делать». Их пугали, им грозили. А они стоят на своем: «Не знаем, что делать». История могла получить огласку. Третьяк понял: это может помешать его карьере. Он пришел в лагерь к Кожевникову и сказал:

– Забирай свой пропуск и иди на объект, – но на всякий случай пригрозил, чтобы окончательно не уронить авторитет: – Мы еще с тобой разберемся.

Месяца три или четыре Кожевников проработал в бесконвойке.

Шел 1954 год. По стране, сквозь пелену страха, все активнее прорывались слухи о незаконно осужденных, о пересмотре дел, о беззакониях. Однажды начальник лагеря вызвал Кожевникова и сказал:

– Давай, мы тебя по двум третьим пустим. Только обещай, что ты не сорвешься, не уедешь и будешь работать вольнонаемным техноруком.

В переводе на общедоступный язык это означало, что начальник предлагал подать документы Кожевникова в суд и освободить его из заключения по двум третьим срока, которые он уже отбыл. В ответ он хотел услышать от Рувима Захаровича, что тот останется работать в лагере, хотя будет жить на частной квартире. Начальство устраивал исполнительный и честный технорук. Кожевникову стали платить зарплату.

Жена писала недоуменные письма: «В чем дело? Почему не приезжаешь? Тебя же освободили».

Так продолжалось почти год. Однажды (после отмены Указа об уголовной ответственности за самовольный уход с работы) начальник сказал: «Больше держать тебя не могу. Хочешь – уезжай».

Кожевников приехал в Москву. В справке, которую ему выдали, было написано: «Досрочно-условно освобожденный». И соответствующие знаки 58-­й статьи – «враг народа». Рувима Захаровича предупредили, что он не имеет права жить в столицах республик, областных городах. А уж тем более, не имеет права и носа показать в Москве. Приехал он к Евгении Игнатьевне. А куда еще ему податься?

Вся коммуналка знала, что он находился в заключении.

В соседней комнате жили две сестры, у которых было не все в порядке с психикой. Они выходили в коридор и кричали: «Как он здесь оказался? Он должен в тюрьме сидеть».

Рувим Захарович понимал, что долго так продолжаться не может, и пошел в военную прокуратуру. Евгения Игнатьевна уверяла, что дело на пересмотре. И следователь, который вел его, подтвердил, что надо подождать некоторое время и, скорее всего, будет полная реабилитация. Он уже беседовал со всеми, кто давал показания. Правда, говорил им, что Кожевников погиб в лагере и сейчас нужна объективная картина, чтобы хотя бы посмертно обелить имя человека. Те, кто давал показания «тройке», сейчас уверяли, что их заставляли клеветать. Трое взводных, оговоривших Рувима Захаровича, отказались от своих прежних показаний. Тогда же Кожевников узнал, что был еще и четвертый офицер, которого заставляли клеветать, но он отказался это сделать, и его выгнали из армии. Звали этого человека Николай Солдаткин.

На работу в Москве, пока не было полной реабилитации, Кожевников устроиться не мог. Его не слушали в отделах кад­ров и смотрели, как на чумного, от которого надо держаться подальше.

Рувим Захарович уехал во Львов. Там жили тетя Даша и ее муж Моисей Зигельман. Дядя, однажды сам чудом избежавший ареста, не испугался и помог сделать племяннику временную прописку и устроиться на работу – на стройку. О лучшем мечтать не приходилось. На зоне Рувим Захарович стал мастером на все руки: он был и каменщиком, и столяром, и плотником. Брался за любую работу, и все у него спорилось. Он стал «видатным будавельником», как писали о нем в украинских газетах. Предлагали стать прорабом или десятником. И даже наградили за отличную работу месячной путевкой в санаторий.

Рувим Захарович, который первое время ходил в зэковской одежде, купил новый костюм. Тетя и дядя были рады, что Рувим живет у них:

– Ты настрадался, навоевался, трать деньги на себя.

В Москве прошел XX съезд партии, на котором прозвучал доклад Хрущева о культе личности Сталина. Рувим Захарович был убежден, что возврата к прошлому больше нет. Правда победила, и ложь уже никогда не воскреснет.

...1956 год. Начались венгерские события. Советские танки стали утюжить улицы Будапешта. Во Львове, да и во всей Западной Украине, где компактно жили венгры, было немало людей, пострадавших от сталинской тирании. События в соседней стране вызвали особенный интерес.

В один из дней, когда Кожевников, как обычно, работал на стройке, к нему подошли мужчины и сказали:

– Пройдемте с нами.

Ничего не подозревавший Кожевников пошел следом. Они пришли в железнодорожный тупик. Там уже стоял эшелон, в который собирали всех, кто отсидел при Сталине или был на особом учете в госбезопасности. Делали зачистку приграничной территории.

И Кожевникова заперли в этот эшелон. Ему объяснили, что было указание очистить территорию от сомнительных элементов.

Тетя Даша ждала вечером с работы племянника. Он не возвращался. Она стала волноваться. Побежала на стройку. А ей говорят: «Арестовали».

– За что? Где он сейчас? – вопросы повисали в воздухе. Пока кто­-то не сказал ей, что эшелон собираются отправить в Сибирь.

Она побежала на железную дорогу, нашла эшелон, принялась обходить каждый вагон и звать:

– Кожевников… Кожевников

Наконец­-то из одного вагона откликнулся Рувим Захарович.

На счастье, именно в этот день из Москвы от Евгении Игнатьевны пришла телеграмма: «Рува, ты полностью реабилитирован. Ждем тебя». Все понимали, что эта телеграмма может спасти Кожевникова. Но она не была заверена. Тетя Даша и дядя Моисей оббегали в тот вечер половину города, пробились за все закрытые двери. К ночи Рувима Захаровича освободили и выпустили из арестантского вагона.

– Коль свободен, – решил Кожевников, – значит, могу ехать к семье, в Москву.

В столице пошел в военную комендатуру, ему выдали маленькую справочку о том, что он реабилитирован и полностью восстановлен в правах. Эта маленькая бумажка была весом в целую жизнь. Ему сообщили, что все, что было конфисковано, вернут: ордена, партийный билет. А срок, проведенный в лагерях, зачтут в трудовой стаж.

Надо было прописаться в Москве. Без прописки человек не мог жить ни в столице, ни в маленьком захолустном городке. У жены комната 17 квадратных метров, и в ней жили четыре человека.

Начались проволочки с пропиской. Не хотели зэка, даже реабилитированного, пускать в Москву. Участковый приказывал, чтобы в 24 часа Рувим Захарович покинул столицу, а иначе – «загремишь за нарушение паспортного режима».

– Я полностью реабилитирован, – уверял Кожевников.

– Кто спорит, – соглашался участковый. – Но прописаться в Москве не сможешь.

Кожевников обходил десятки кабинетов, доказывая свою правоту, и наконец, после вмешательства прокуратуры ему разрешили прописку.

После суда Рувим Кожевников был рядовой, разжалованный. В военкомате ему вернули офицерский билет со званием «старший лейтенант» и хотели отправить служить дальше.

Кожевников не соглашался. Говорил:

– Под знамена, «ура» кричать сил больше нет.

Отец новых технологий

Устроился Рувим Захарович работать на мебельную фабрику. Его, мастера на все руки, грамотного человека, взяли на работу начальником цеха. Кожевников понимал, что необходимо учиться, восстанавливать знания. Пошел на подготовительное отделение в Московский инженерно­строительный институт. Сдал все экзамены. В учебе Кожевников всегда был прилежным, и его хотели без экзаменов зачислить на первый курс. Даже сказали об этом. Но когда вывесили списки студентов, фамилии Кожевников среди них не оказалось. Он стал наводить справки, и ему посоветовали сходить в первый отдел. Для тех, кто не знает, что такое первый отдел, поясню – это представитель сосбезопасности на заводе, фабрике, в институте.

Приходит Кожевников в первый отдел, а ему мордоворот, сидящий за столом, говорит:

– Почему вы скрыли в автобиографии, что были осуждены и находились в заключении.

– Я реабилитирован и имею право нигде не указывать это.

– С твоей биографией тебя в Москве в дворники не возьмут. Забирай свои документы, – подытожил разговор начальник первого отдела.

Пришел Рувим Захарович на мебельную фабрику, поделился горем: «Вроде, реабилитированный, да не для всех». Ему говорят: «Не печалься. Иди учиться в техникум по нашему профилю».

Два с половиной года Кожевников был учащимся Всесоюзного заочного техникума деревообрабатывающей промышленности. Когда приходил на сессию, преподаватели говорили: «У нас такого толкового студента раньше никогда не было».

Годы, проведенные в лагерях, давали о себе знать. Открылась язва желудка, язва двенадцатиперстной кишки. Болел Кожевников серьезно и мучительно. Ему говорили: «Брось ты свою академию. Что нового она тебе даст?». А он, привыкший любое дело доводить до конца, решил, что обязательно окончит техникум. Когда защищал дипломную работу, рецензенты сказали, что она выполнена в объеме высшего учебного заведения. Он единственный был удостоен такой оценки.

Школа и техникум остались единственными официальными образованиями, полученными Рувимом Кожевниковым. Его перевели в конструкторы, а затем в главные конструкторы предприятия.

Здесь на мебельной фабрике и стал в полную силу раскрываться талант Кожевникова – конструктора, изобретателя.

«У меня все связано с пневматикой – сжатым воздухом. Начал я свои разработки, как сугубо производственные, чтобы улучшить качество выпускаемой мебели, облегчить труд, – рассказывал Кожевников и начинал рисовать в блокноте свои конструкции. – Вот заводской присадочный станок. Весил он тонны две, занимал уйму места. Моторы со сверлами должны ходить в разных направлениях и регулироваться, чтобы все детали во время сборки совпали. Я сделал легкий настенный станок на пневматике. Потом придумал сборочный конвейер. Устройство с помощью сжатого воздуха обеспечивало перемещение объекта по конвейеру».

На мебельной фабрике Рувим Кожевников проработал семь лет. И, наверное, и дальше занимался бы рационализаторскими предложениями на фабричном уровне, принимал делегации других предприятий и показывал свои разработки, получал грамоты и премии. Но приключилась одна история, которая, наверное, будет малопонятной сегодняшнему читателю.

Рувим Захарович был избран председателем фабричного партийного контроля. Однажды к нему пришли рабочие и сказали, что директор обнаглел, ворует чуть ли не в открытую. Грузят в машины шкафы, в них ставят тумбочки, столики. Это нигде не учитывается и вывозится за пределы фабрики. Дело, конечно, подсудное. Но битый жизнью Кожевников, который по здравому смыслу должен был сидеть спокойно (неужели мало ему досталось?!), вдруг решил разобраться. Что в нем взыграло? Жажда справедливости? Так ведь убедился на зоне: тернист к ней путь. Или Кожевников боялся выглядеть в глазах других людей трусом, уходящим от схватки? Так ведь мудрым уже стал и должен был понимать, что не в любом поединке можно победить. Наверное, он по-прежнему оставался идеалистом и не хотел видеть, что лозунги в этой стране живут самостоятельной жизнью и редко соприкасаются с буднями и даже праздниками.

Директор вызвал Кожевникова и сказал:

– Тебя это не касается. Не твои дела, не лезь.

Кожевников ответил:

– Нет, это мои дела.

Назавтра у Рувима Захаровича отобрали фабричный пропуск и уволили по сокращению штатов. Он пошел жаловаться в райком партии. В глаза ему сказали, что директор – человек заслуженный, и мешать работать они ему не станут. А что говорили о Кожевникове за глаза в том же райкоме, можно только догадываться.

Рувима Захаровича еще со времен техникума приглашали на работу во Всесоюзный институт мебели, где знали его технологические разработки. Когда пришел, взяли на работу с удовольствием. Назначили старшим инженером. Рядом работали люди, которые плохо знали производство, распределились сюда прямо из институтов, да и к делу относились безо всякого творческого подхода. Творить дано далеко не каждому. Эта божья искра, которая посещает избранных.

В то время был приказ, который гласил, что без лицензии Всесоюзного института мебели в производство не должно попадать ни одного изделия. Институт составлял тома документации, люди усердно занимались бумажной работой, как говорит Рувим Захарович: «Для мышей». Исправно получали зарплату и радовались жизни. Кожевников выдержал лет пять такой службы.

Все свободное время он по-прежнему посвящал разработкам новых устройств. Причем делал это одержимо. Ему отказывали в признании, а он настаивал на своем и продолжал творить. В результате вышел на пневматические устройства.

Рувим Захарович рассказывал мне про торовые устройства со всеми подробностями, боясь, что его детище останется непонятым.

«Торовые устройства – давно известная штука. Если шланг вывернуть с двух сторон, концы спаять и надуть воздухом, получится удлиненный цилиндрический тор. Он обладает поразительными свойствами, которые до поры до времени никто просто не замечал. Оказалось, что у торовых устройств неограниченные возможности. Они могут быть мягким захватом, опалубкой для заливки бетоном, причем как прямолинейной, так и гнутой, гусеницей для вездехода, которая не травмирует почву, и многим другим. Перечислять можно долго области, в которых могут успешно работать торовые устройства».

Рувим Захарович Кожевников написал письмо академику Ивану Ивановичу Артоболевскому. Академик увидел научную значимость разработок Кожевникова и пригласил его сделать информационный доклад на ежегодной конференции по «Теории машин и механизмов», которая проходила в Академии наук СССР.

Представляете, доклад в Академии наук СССР должен был делать выпускник заочного техникума, старший инженер отраслевого института. Даже младшие научные сотрудники, или как их называли «майонезы», в Академии наук смотрели на людей с такой биографией, как у Кожевникова, свысока. Считали их ненормальными изобретателями, доказывающими жизненность «перпетум мобиле». Наверное, в первую очередь, с этим было связано то, что у Рувима Захаровича скопилось немало отказных решений по торовым устройствам. Отказывал патентный институт, где экспертами чаще всего подрабатывали те же «майонезы» из академических институтов или люди, по случаю защитившие диссертацию и на этом основании считавшие себя учеными.

Кожевникову, например, писали, что все его устройства – это плод больной фантазии. Или вот такая фраза: «Если все так просто, люди давно бы до этого додумались». Или, например, сообщали, что «у американцев таких устройств нет». Кожевников и сам знал, что у них и ни у кого в мире таких устройств нет. Но не понимал, почему мы должны быть глупее американцев.

Про торовые устройства и отказы, которые Кожевников получил из патентного института, узнал корреспондент журнала «Наука и жизнь». В семидесятые годы это был очень популярный журнал. Его выписывали и покупали даже те, кто к технике никакого отношения не имел. «Наука и жизнь», как и «Техника – молодежи» были модными изданиями. Корреспондент приехал к Рувиму Захаровичу. Они долго и обстоятельно беседовали. А потом сотрудник журнала увез с собой тексты отказных решений.

Слух о необычном изобретателе­самоучке стал гулять по московским научным кругам. О нем говорили: кто с нескрываемой иронией, кто с любопытством, а кто и с профессиональным интересом.

Однажды в квартиру к Кожевниковым, в то время они уже жили в новом микрорайоне Черемушки, приехали два полковника. Им нужна была телега для перевозки спецгруза. Узнали про Рувима Захаровича, про его торовые гусеничные устройства и решили наведать изобретателя. Он показал им действующую модель. Полковники остались довольны увиденным. У телеги, которую предлагал Кожевников, давление на грунт было минимальным. Гораздо меньшим, чем у колесного устройства. Амортизация прекрасная. Другие плюсы.

Кожевникову предложили, и он перешел на работу во Всесоюзный институт связи. Это был «закрытый» объект, как тогда называли – «ящик». Отдел, в котором предстояло работать Рувиму Захаровичу, занимался антеннами, мачтами. Задача, которая стояла перед конструкторами, – разработать устройство, с помощью которого можно было бы в нужный момент за полтора-два часа поднять и смонтировать антенну. (Высота антенн равнялась многоэтажным домам). Задача сверхсложная. В институте ее пытались решать традиционными способами не менее пятнадцати лет, но не находили интересных конструктивных решений. Все мыслили частностями, и никто не видел картину в целом. Кожевников и здесь предложил решить задачу с помощью торовых устройств. Ему не поверили. Сказали, что во всем мире делают не так.

Научно­исследовательский институт, занимавшийся темами, связанными с обороной страны, был похож на обычную бюрократическую контору. Переписывали из года в год отчеты. Меняли для видимости несколько страничек. Просили новое финансирование. И время от времени выезжали на полигон для испытаний.

Не для Рувима Захаровича была эта работа. И через год, с неприятностями, с выговором, ушел Кожевников из этого «ящика». А еще через некоторое время он все же доказал, что самые мощные антенны можно быстро и надежно поднимать с помощью торовых устройств.

К этому времени Кожевников работал конструктором во Всесоюзном художественно-производственном комбинате Министерства культуры СССР. Как раз планировалась выставка в Лондоне «Золото из Оружейной палаты Кремля». Рувиму Захаровичу надо было сконструировать подиумы, витрины для размещения экспозиции. Помогала Евгения Игнатьевна, делала расчеты. С чьей-то легкой руки в одном из научных сборников написано: «Евгения Игнатьевна Кожевникова, кандидат технических наук, пожизненный ассистент Р.З. Кожевникова». Я уверен, что допущена неточность. Евгения Игнатьевна – соавтор многих работ мужа, хотя она оценивает свою роль гораздо скромнее.

Отправили выставку в Великобританию. Из Лондона прислали большое благодарственное письмо в Министерство культуры и попросили подарить им увиденное на выставке оборудование.

Рувима Захаровича сразу же назначили главным конструктором комбината. На этом месте, в этой должности от проработал 25 лет до выхода на пенсию. И после выхода на пенсию работал еще лет пять. Не хотели отпускать, да и чувствовал силы для работы. Чего же уходить на отдых?

Кожевников принимал участие в создании памятника Юрию Гагарину, который установлен в Москве. Делал в Киеве в Музее Отечественной войны диораму форсирования Днепра.

Восстанавливал после пожара диораму Бородинского сражения. Самое сложное в этой работе, как выяснилось потом, было сделать барабан для перевозки из Иванова ткани для изготовления панорамы. Гигантская катушка диаметром примерно в двенадцать метров должна была иметь прогиб не более одного сантиметра. Иначе ткань могла деформироваться.

Но, наверное, самой запоминающейся и самой сложной работой того времени была подготовка выставки одной картины – бессмертного шедевра Леонардо да Винчи «Мона-Лиза». Картина экспонировалась в Японии, когда там был с визитом председатель Совета министров СССР А.Н. Косыгин. Он убедил французов везти картину в Париж через Москву и показать ее в первопрестольной. Японцы готовились полгода, чтобы привезти шедевр из Лувра и организовать выставку в Токио. Делали
специальные несгораемые, непотопляемые контейнеры, с электроникой, определенным режимом температуры и влажности. Советским инженерам, конструкторам, искусствоведам, музейным работникам дали всего две недели, по истечении которых надо было представить программу транспортировки и организации выставки в Музее изобразительных искусств имени Пушкина.

За это короткое время разработали уникальный способ безопасной демонстрации картины. Был изготовлен специальный контейнер. Он прятался за стеной. Картину зрители видели через двойное пуленепробиваемое стекло. Они шли мимо этого оконца, как идут посетители Мавзолея мимо гроба Ленина. (Извините за сравнение.) Только если в Мавзолее можно хоть на мгновение задержаться, то здесь никакая остановка не предусматривалась. И ближе чем на три метра к окошку подходить было нельзя. Зал оснащался двенадцатью телекамерами, которые непрерывно вели наблюдение. Контейнер был начинен электроникой, поддерживал определенную температуру и режим влажности. Но весил он три тонны.

Притащили его в музей, поставили на ребро, а дальше надо было занести в зал и установить там. Монтаж и установку поручили Министерству монтажных работ. Они космодромы строили, другие ответственные объекты, поэтому им «Мону-Лизу» доверили. Пришли ребята умелые, опытные, но не учли, что музей – это все же не космодром. Говорят, надо комнату шпалами обложить, лебедки поставить, подъемные механизмы привезти. А сама комната – историческая ценность. Внизу сводчатый подвал, и там хранилась коллекция египетской керамики. Не разрешили в музее строительную площадку разворачивать. Через два дня должны были приехать специалисты из Лувра и дать разрешение на экспонирование «Моны-Лизы». Дело шло о престиже страны. Выставка была не только культурной акцией, но и политической.

Генеральный директор Всесоюзного художественно­производственного комбината вызвал Кожевникова и говорит:

– Надо завтра контейнер поставить на место. Если не сделаем, все полетят с работы, вплоть до министра.

Легко сказать: «Надо». А как это сделать? Рувим Захарович всю ночь не спал. Думал. Решение пришло под утро. На совещании у генерального директора предложил:

– Хочу проверить одну идею, хотя бы на модели попробовать.

– Останавливайте все производства. Все будут работать только на вас, – ответил генеральный директор.

А где-то в обед генеральный звонит Кожевникову и говорит:

– Бери монтажников и вези в музей. Там додумаешь и доделаешь.

Контейнер поставили за двадцать пять минут. Рувим Захарович и здесь применил пневматику. А если точнее, то призвал на помощь бытовой пылесос и шланги, которые и решили проблему.

...Министр предлагал свою машину, чтобы отвезти Кожевникова домой, но он был настолько вымотан и опустошен, ему хотелось побыть одному, и он сказал: «Пойду пешком». Шел до Черемушек часов пять или шесть.

Однажды вызвал Кожевникова генеральный директор комбината и говорит: «С вами хотят встретиться люди из Комитета по делам изобретений Совета министров СССР. Не догадываетесь, для чего?». Рувим Захарович рассказал ему про свои изобретения. «Ну, ну, – покачал головой генеральный директор, удивившись, что главному конструктору своей работы мало и он занимается еще чем­-то. – Идите домой и ждите гостей. Скоро приедут».

Рувим Захарович приехал домой и стал готовиться к встрече. Все хранилось в маленьком чуланчике, где не только человеку, но и устройствам было тесно.

Приехало двенадцать человек, во главе с заместителем начальника Комитета.

Рувим Захарович, я собрал всех экспертов, которые давали отрицательные заключения на вашим заявкам на изобретения, – сказал он. – Мы у вас будем полчаса. Если вы докажете свою правоту – будут положительные решения, если не сможете – заканчиваем всякое общение.

Титулованная комиссия пробыла у Кожевникова пять часов. Все устройства исправно работали, не было ни одного сбоя. Заместитель начальника Комитета смотрел то на торовые устройства, то на Кожевникова, то на своих экспертов. В конце концов, он не выдержал и прилюдно назвал экспертов идиотами. А вскоре вышел приказ, гласящий, что все изобретения Кожевникова становятся «закрытыми». Никаких публикаций, выступлений. Изобретения имели не только серьезное экономическое, но и оборонное значение. Рувиму Захаровичу прислали бумаги, что его работы не подлежат оглашению, авторские заявки «закрыты», в чем он должен расписаться. Кожевников тут же отправил заказные письма в редакции газет, в Академию наук, военным и сообщил им о «закрытии» своей темы.

Евгения Игнатьевна, а она уже к этому времени давно была кандидатом технических наук, специалистом по гидравлике (и это подстегивало: жена – ученый человек, а он – инженер без диплома), сказала: «Ну, Кожевников, ты вышел на орбиту».

С Рувимом Захаровичем стали работать эксперты из Комитета по изобретениям. Уточняли, проверяли, анализировали. Не прошло и месяца, как вдруг в журнале «Техника–молодежи» появляются описания устройств Кожевникова с рисунками, схемами. Когда увидел, глазам не поверил. Он же «закрытый». Это – уголовное дело. Тюрьма. От переживаний у Рувима Захаровича случился сердечный приступ. Ему беспрерывно звонили из Комитета, но жена отвечала: «Болен, подойти к телефону не может». За это время разобрались, что редакция журнала получила уведомление о «закрытии» темы, но тираж уже был частично напечатан, и переделывать его было поздно. А может, кто­то хотел отодвинуть Кожевникова от темы и «раскрыл» ее.

После публикаций интерес Комитета по изобретениям угас. А Кожевников стал ежедневно получать письма со всего Советского Союза. Всем нужны были торовые устройства. И нефтяникам, и газовикам, и работникам лесной промышленности, и речникам, и морякам, и военным, и гражданским. Не хватило Рувиму Захаровичу деловой хватки. К его бы мозгам да разворотливость предприимчивого человека! Даже в годы советской власти он мог бы стать очень обеспеченным человеком и сделать солидную карьеру. Но Кожевникова никогда не интересовало, какую отдачу он может получить от своих изобретений. Его интересовал сам процесс творчества. Это выглядит странно и совершенно не понятно, но за свои устройства Кожевников не получил ни копейки. Он напоминал средневекового алхимика, желающего получить из свинца золото просто, чтобы доказать себе и другим возможность такого чудесного превращения.

Поначалу Кожевников отвечал на письма, объяснял, что такое торовые устройства, писал про их эффективность. А потом прекратил переписку.

– Никто не сделал мне никаких конкретных предложений, – сказал он. – Даже «спасибо» забывали говорить.

Наверное, самому надо было пробивать, настаивать, находить «нужных людей», записывать их в соавторы. Конечно, есть и другие пути пробиться, более честные, более достойные, но, к сожалению, менее эффективные. Так было во все времена. А уж особенно расцвело бурным цветом в годы советского застоя, когда над моралью больше всего издевались те, кто громче других ее декларировал.

Кожевников продолжал работать с торовыми устройствами. Решил, что можно сделать торовое стыковочное устройство для космических аппаратов.

Шел 1980 год. «Союзы» и «Аполлоны» уже вовсю бороздили околоземной космос и периодически стыковались. Рувим Захарович копался в библиотеках, изучал литературу. Стыковочный узел, который применяли в это время, – это сложнейший технический агрегат, состоящий из полусотни различных элементов. Работа заняла много времени. Но это было удивительно интересное время. Кожевников понял, что торовые устройства пригодны не только для Земли, но и для космоса. Он написал заявку и привез ее в патентный институт. Рувима Захаровича вместе с заявкой подняли «наверх» к большому начальству. А там, для начала, спросили:

– Кто у вас соавтор? Вы даже не кандидат наук... Где вы работаете? В Министерстве культуры…

На Кожевникова смотрели и ничего не понимали. Заявка сделана профессионально… Но космос – это удел избранных. А здесь – из Министерства культуры, без высшего образования…

Три года на разных заседаниях, конференциях, ученых советах обсуждали стыковочное устройство для космических кораблей, разработанное Кожевниковым. Пока наконец-то не признали и не вручили авторское свидетельство № 805587. Эксперты вынуждены были согласиться, что устройство, как записано в свидетельстве, «обеспечивает погашение энергии соударения и колебания, сцепку, выравнивание и стягивание аппаратов, а также их расстыковку». Тему тут же объявили «закрытой». Отпечатали всего шесть экземпляров авторской заявки. К Кожевникову приезжали специалисты из ЦАГИ, научно-исследовательского института, занимающегося космосом и авиацией. Говорили, что занимаются его работой. Консультировались.

– Вы должны работать у нас в ЦАГИ, – уверяли его.

А вот по поводу гонораров за разработки почему-то речь ни разу не зашла. Кожевников и потом не заводил разговор о деньгах, прилюдно даже не вспоминал о них. Он прожил всю жизнь бессребреником, на зарплату советского инженера, и считал это в порядке вещей.

Рувич Захарович придумал торовое устройство для дозаправки самолетов в воздухе. Выдали очередное авторское свидетельство, и тему снова быстренько объявили «закрытой».

– Я даже не знаю, – признался Кожевников, – это внедрено в практику или нет. Может, летает, а может – лежит в мусорном ведре мое изобретение.

В одной из папок Кожевников хранил газетные и журнальные вырезки о своих изобретениях. О них писали самые солидные советские газеты: «Социалистическая индустрия», «Советская Россия», популярные журналы «Наука и жизнь», «Техника – молодежи» и другие.

10 мая 1982 года самая главная советская газета того времи «Правда» опубликовала статью «Что может тор».

«Пневматические конструкции из тканей с резиновым и пленочным покрытием, применяемые в различных областях народного хозяйства, порой более экономичны и рациональнее любых других. Учитывая это, изобретатель главный конструктор Всесоюзного производственно-художественного комбината Министерства культуры СССР Р. Кожевников посвятил несколько лет (скромно сказано, на самом деле гораздо больше времени – А.Ш.) разработке и применению торовых пневмооболочек. Им создан комплекс устройств, отличающихся простотой конструкции и изготовления. Они имеют малую металлоемкость, транспортабельны и удобны в хранении.

…К сожалению, организации, где создают аналогичные по назначению устройства, пока не проявляют особого интереса к «чужим» изобретениям, а порой и необъективны в оценках их новизны и пользы. Сложилась ситуация, когда целый комплекс оригинальных изобретений, по-новому решающих важные народно-хозяйственные задачи, лежит без движения.

Думается, заинтересованным Министерствам и ведомствам пора объективно оценить и на практике использовать изобретения Р. Кожевникова».

Казалось бы, после такой статьи в «Правде», органе ЦК КПСС, где каждая строчка была директивной, изобретениям Рувима Захаровича дадут зеленый свет. Но на деле получилось все, как было обычным в те годы. Нужные бумаги легли в папки, папки были поставлены на полки и покрылись пылью. Самые лучшие идеи и начинания в очередной раз были скорректированы чиновниками и так и не увидели своего реального воплощения.

Впрочем, одно из изобретений Кожевникова – стиральная машина – уже в те годы нашло свое применение. Сделанная на базе тора, весившая несколько сот граммов: в нерабочем состоянии она висела на гвоздике в ванной. А в рабочем – отлично служила семье Кожевниковых.

А потом в стране наступили новые времена, появилось свободное предпринимательство. О Кожевникове вспомнили люди, решившие в короткое время заработать большие деньги. К Рувиму Захаровичу домой зачастил один из «новых русских». Честный и достаточно наивный Кожевников обрадовался вниманию, поверил в перспективы и открылся компаньону. Тот вскоре стал крупным предпринимателем, заработал немалые деньги, используя разработки Кожевникова. А об их авторе в очередной раз забыли.

В 2004 году в Иркутске в Государственном техническом университете проходила Первая Международная научная конференция по торовым технологиям. Естественно, Рувима Захаровича пригласили принять участие, но, к сожалению, здоровье уже было не то и прилететь в Иркутск он не смог. Но через пару месяцев получил книгу «Торовые технологии», которая состоит из докладов, сделанных на конференции. Фамилия Кожевников – наиболее часто упоминаемая в этой книге. Приведу одну из цитат:

«Несомненно, можно сделать вывод, что основателем и отцом торовых технологий в части разработки основных схем функционирования и проверки этих схем на действующих моделях является выдающийся русский изобретатель-самоучка Кожевников Рувим Захарович, активно продолжающий в настоящее время свою изобретательскую деятельность».

Летом 2005 года я несколько раз приезжал в Городок, встречался с Рувимом Захаровичем. Все теплые месяцы он вместе с женой Евгенией Игнатьевной проводит на родине. Живут в небольшом старом домике, стены которого, по словам Рувима Захаровича, «держатся на обоях». Во дворе Кожевников своими руками соорудил сарай с лежаком. В жаркий полдень здесь удобно укрыться от солнца. Домик находится недалеко от того места, где до войны жила семья Кожевниковых. Обстановка в «летней резиденции» немудреная, главное место в зале (он же является и спальней) занимает кульман.

– Над чем работаете? – спросил я у Рувима Захаровича.

Он ответил:

– Не будем опережать события, со дня на день должны рассматривать мое новое изобретение.

Так прошли последние десятилетия: от одного изобретения до другого, которые, как верстовые столбы, отмеряли его жизнь.

У Рувима Захаровича было более тридцати авторских свидетельств. А у его последователей – уже более двух тысяч, и почти никто из них не упоминает в своих открытиях о Кожевникове.

В свое время Государственный комитет по открытиям и изобретениям СССР неоднократно предлагал Рувиму Захаровичу устроить на ВДНХ выставку действующих моделей его торовых устройств. А Рувим Захарович считал, что изготовленные (в основном, в домашних условиях) модели не отвечают требованиям выставочных экспонатов и не могут в полной мере раскрыть сущность торовых устройств, их новизну, особенности и преимущества. И эти заманчивые предложения были отклонены. К сожалению, скромность, требовательное отношение к себе не всегда вписываются в быстро меняющиеся нормы жизни и уж никак не ведут к успеху.

Центральный политехнический музей Москвы после доклада с демонстрацией моделей торовых устройств предложил Кожевникову передать их ему за солидное вознаграждение.

Казалось бы, радуйся: тебя признали, твои работы будут экспонироваться в столичном музее, да и деньги пока никто не отменял, и они всегда нужны даже такой непривередливой и интеллигентной семье, как Кожевниковы. Но Рувим Захарович по­своему определил судьбу большинства моделей изобретений: передал их в дар на вечное хранение (если что-то бывает вечным) краеведческому музею родного Городка.

В 2001 году Рувим Захарович Кожевников был удостоен звания «Почетный гражданин г. Городка».

Есть что-то более важное для Кожевникова, чем деньги или слава...

Мал Городок, да дорог ему. Рувим Захарович предан земле, на которой родился, земле, которая должна хранить память о его предках...

Для многих он казался наивным: человек, оставшийся верным идеалам юности, творец, ищущий новые пути в науке.

...В январе 2007 года из Москвы пришло скорбное известие – перестало биться сердце Рувима Захаровича Кожевникова.

 

HLPgroup.org
© 2005-2013 Журнал "МИШПОХА"