Поиск по сайту журнала:

 

gorod detstva 200pxЯ расскажу Вам про довоенную Речицу.
Я себя хорошо помню с трёх лет, когда моя старшая сестра Песя взяла меня за руку и повела первый раз в детский сад. Здание это находилось на Вокзальной улице и представляло собой добротную большую постройку с обширным приусадебным участком, с плодовыми кустарниками и деревьями.

До 1931 года там проживал нэпман с многочисленной семьей. Его репрессировали, и куда делась семья, никто не знал.
В садике все говорили на идиш. Было там немало детей из нееврейских семей. Многие из них неплохо говорили на еврейском языке.
В моей группе была воспитательницей очень красивая девушка лет двадцати.
Называли мы её хаверты (товарищ) Бейля. Я не делал большого различия между ней и матерью. К советским праздникам воспитатели готовили детей для выступлений. Кого учили танцам, кого пению. Mне поручили вместе с Бейлей выучить стишок. Удивительно, что с тех пор прошло много-много лет, а этот стишок я помню до сих пор.
Ергец койлн райсн зих
Ин а гринем нидер
Ди комсомолке Ханеле гейт цу ире бриден
Гобн ависе офицерен
Ханеле гехапт
Ун миштзи арайнгефиршт
Ин дем вайснштаб
«Зогше зогше Ханеле
Асах велн мир нит монен
Ву гефинт зих Гайалейн ун ву из Буденный?»
Гот ди шейне Ханеле
Горништ нит гезогт
Гот мен ир аропгегакт
Ир гегройзме коп
“Вос дер винтл из шроедик
Унклампт зих индифентцер ?»
Дос бавейнтер Ханеле
Ди шенстеун ди бесте”
Только я кончил читать, девочка из старшей группы навзрыд расплакалась. Подбежала к ней воспитательница:
– Что с тобой что случилось?
– Мне очень жалко Ханеле, что ей голову отрубили, – глотая слезы, сказала девочка. – Моя старшая сестра – тоже Ханеле и тоже красивая.
Заведующая приказала: «Впредь подобные стишки исключить».
Каждый раз, когда я приходил из садика домой, мама спрашивала:
– Что ты кушал, чем вас кормили?
Вопрос этот для взрослых был очень злободневным. Хотя голодные 31-й и 32-й годы миновали, всё равно ощущалась нехватка продовольствия.
В 1936 году садик перевели на русский язык. Собрала всех заведующая и объявила, что отныне надо говорить только по-русски и воспитательниц называть по имени и отчеству. Ещё долго у нас проскальзывала хаверты Бейля, пока мы не привыкли к новым веяниям, стали говорить по-русски, а воспитательницу называть Белла Борисовна.

Обо всем, что происходит в городе знала наша соседка, жившая напротив и бравшая у моей матери молоко (в это время родители держали корову). Звали её Лиза Ревзина, а её мужа – Цалик. Она по работе была связана с властными структурами.
К 1936 году в Речице жило 34 тысячи человек, из них 16 тысяч – евреи. Учащихся из еврейских семей было около 3 тысяч. Подавляющее большинство из этих трех тысяч обучались в школах, где преподавание велось на языке идиш. Остальные посещали школы с русским или белорусским преподаванием. Мои старшие братья, Яков и Борис, посещали еврейскую школу, сестра Песя (Полина) – русскую. Лиза Ревзина, заходя к нам, говорила с некоторым возмущением: «Фрума, зачем вы говорите с детьми на идиш? Ведь этот язык отмирает, через год-другой его в школах отменят, он бесперспективный». Мама не очень настойчиво парировала: «Понимаете Лизочка, они и в еврейской школе изучают русский, они неплохо им владеют, а я хочу, чтобы они знали наш язык».
Ревзина не ошиблась – в 1938 году все еврейские школы перевели на русский или белорусский языки. Когда подоспел мой школьный возраст, переписчица детей, которым к 1-му сентября исполнилось полных 8 лет, настойчиво рекомендовала отдать меня только в белорусскую школу. Родители так и поступили.

До революции в Речице было три синагоги – просторные, деревянные помещения. К середине 20-х годов службы там прекратились. В одной, на Пролетарской улице, устроили медучилище, в другой, на Набережной, – библиотеку, в третьей, на улице Ленина, – рабочий клуб, где проводились репетиции художественной самодеятельности, передвижной аппарат крутил кинофильмы.
Художественной самодеятельностью руководил Блянкман, прибывший в Речицу ещё во время Гражданской войны из Польши. Таких беженцев в городе было несколько десятков. Блянкман ставил в рабочем клубе со своими самодеятельными артистами спектакли по произведениям Шолома Алейхема. Народ на них валом валил. Бывали на этих спектаклях и мои родители, и восторгались талантом Блякмана.
Недалеко от Речицы находилось большое село Озёрщина. Нашёлся там энтузиаст и создал из молодых женщин и девушек хор. Хор этот производил фурор не только в Речице, но и в Гомеле. Областной отдел культуры не поскупился и приобрёл для них яркие наряды и изящные хромовые сапожки. Успех у хора был колоссальный. Исполнялись песни на русском, белорусском языке и идише.
Еврейская аудитория изумлялась, как белорусские женщины и их наставник произносят слова в еврейских песнях на правильном литературном идиш.
Один куплет мне запомнился до сих пор:
Ба унз из до а хавер Сталин – ай-ай-ай-ай
Из ер ба унз а ят а бравер – ай-ай-ай-ай
Гот ер гегукт оф але штерн – ай-ай-ай-ай
Аз колхозн золн верн – ай-ай-ай-ай
Поскольку многие недоумевали, зачем товарищу Сталину нужно было смотреть на звёзды при создании колхозов, то Лиза Ревзина, авторитет для всей улицы, разъясняла: «Звёзды небесные – это иносказательно. Автор песни имел в виду основателей марксистско–ленинской науки, которые вдохновляли товарища Сталина на этот подвиг».

Мать моя – Фрума Левина родилась в бедной семье. Кроме неё было ещё трое детей: две сестры Сара и Двойра и брат Симен. Отец их Шломо-Залман был меламед. В своей старенькой и тесной избе он содержал хедер из 16 мальчишек и этим зарабатывал на скудную жизнь. Мать Рохл была болезненной женщиной. Как только детям исполнялось 11 – 12 лет, их отдавали учить ремеслу. Симена – к портному, Сару и Двойру – к швее, а Фруму в услужение к зажиточным людям. Так она и была в прислугах до 20 лет. Будучи экономной и расчётливой, смогла за эти годы собрать приличное приданное и даже драгоценные украшения, которые полагались девушке на выданье.
Отец, Хаим Гориводский, родился и рос в семье недалеко от Речицы. Кроме него в семье было ещё четверо мальчиков и три девочки. Мать их – Зельда, дородная и властная женщина, рано овдовела. Муж её, Зуся, умер в сорокалетнем возрасте, оставив ей восемь детей. Но Зельда не опустила руки. Нужно было кормить большую семью. Совершила с местным помещиком сделку – взяла в аренду 15 коров, обещав ему хороший доход.
Вся семья от зари до зари трудилась. Пасли коров, доили, изготовляли творог, сметану, масло. Ездили на рынок торговать. Доход был хороший, помещик доволен, и семья обеспечена молочными продуктами.
К 1908 году Хаим достиг призывного возраста, и покатила его судьба на тяжёлую царскую службу. Четыре года неимоверного труда и издевательств, наконец, минули, Хаим вернулся домой, и сосватали ему в Речице дочь Шлойме–Залмана, меламеда. Свадьба была довольно скромной. Повёз Хаим молодую жену в село к матери в качестве дополнительной работницы. В 1914 году грянула Первая мировая, и снова Хаим очутился в армии. Но теперь армейский труд был гораздо изнурительней. Глубокой осенью 1915 года рота, в которой он служил, вырыла окопы и заняла оборону у села. Ночью пошёл дождь, окопы залило, и глинистая земля в окопе превратилась в жижу. Лишь рассвело, немцы начали артподготовку. Снаряды, попадавшие в бруствер окопа, поднимали фонтаны глинистой земли, засыпая окопы. Когда стрельба прекратилась, и немецкая пехота бросилась в атаку, от роты в живых осталось не более трёх десятков солдат, да и те были засыпаны землей и не могли вытащить винтовки из густой жижи. Так начался плен для оставшихся в живых. Лишь спустя полгода после пленения, Хаим смог отправить родным письмо, где сообщил, что жив, находится в Германии, работает.
Вернулся из плена в 1918 году. Но жить спокойно не довелось. На Гомельщине начали свирепствовать банды Булак-Балаховича. Больше всего от его банд страдали евреи. Знакомый еврей, собиравший по селам тряпки, кости, макулатуру, подъехал на взмыленной лошади к избе и истерично закричал: «Зелда, выходи! В соседнем селе уже льется кровь, бандиты режут комсомольцев и евреев, а вы здесь спокойно сидите! Через час они будут здесь. Спасайтесь, бегите в лес!» Он стеганул лошадь, и телега покатилась по грунтовой дороге в сторону Речицы. Какое-то мгновение Зельда стояла в нерешительности, затем, стряхнув оцепенение, вбежала в избу, и уже через полчаса вся семья, нагружённая незамысловатой теплой одеждой, холщевыми торбами с хлебом и бутылями молока и воды выходила в спешке из избы. Заткнув за пояс топор, и прихватив коробок спичек, замыкал шествие Хаим. Зельда лучше всей семьи сознавала нависшую угрозу. Она хорошо помнила, что творилось в Гомеле во время погромов в 1905 году. Хаим завёл семью в самую чащу леса с тем расчетом, что, если придется жечь костер, его не будет видно из села. Стояла глубокая осень с заморозками, и долго находиться в лесу было невозможно. На вторые сутки ночью Хаим решил пробраться в село и разведать, что там творится.
Постучал тихонько в окно крайней избы. Хозяйка узнала Хаима и отворила дверь. Хозяин сообщил, что налетели бандиты на село, искали евреев и сочувствующих большевикам, награбили, что могли, и через пару часов поспешно убрались. К вечеру в село вошёл большой отряд красных.
Жена Хаима и раньше уговаривала мужа уехать в Речицу, к отцу, который жил один. Её мать умерла, сестры ещё до революции уехали в Киев и работали там швеями. Брат женился и жил с женой у её родителей. Больше в селе жена Хаима жить не хотела и подалась с мужем к отцу.

Подыскивая в Речице работу, Хаим встретил однополчанина Михаила Вайсмана. Тот предложил ему работу по ремонту помещений для школ. «Как ни трудно, – сказал Вайсман – детей надо учить. Советской власти нужны грамотные люди». Хаим плотничал год, пока не встретил человека, который сыграл в его судьбе как добрую, так и горькую роль. Человек этот до революции был купцом, торговал строевым лесом. Звали его Мендел Гозман.
С началом НЭПа Гозман взял в аренду участок леса у большевиков. Ему нужен был надёжный человек для руководства артелью из десяти человек. Участок леса этот находился за Речицей, у поселка Бабичи.
Так Хаим с женой оказался в Бабичах в арендованной Гозманом избе. Фрума подрядилась готовить еду для десяти лесорубов, а Хаим днями находился в лесу, следя за тем, чтобы пилили только пригодные для стройки деревья. Семь лет для супругов, несмотря на тяжёлый труд, прошли с удовлетворением. Их мечта осуществилась – они смогли накопить денег на какую-нибудь избу в придачу с коровой. К отцу они вернуться не могли – там уже жила приехавшая из Киева сестра Двойра с семьей. К концу 1929 года аренда прекратилась. Гозман остался не у дел, а Хаим с женой и двумя сыновьями, родившимися в Бабичах, вернулись в Речицу. Ситуация в городе была напряжённой. Все, кто имел хотя бы двух наёмных работников, подвергались аресту.
Требование было одним – отдать государству золото или другие драгоценности, нажитые за счет эксплуатации чужого труда. Не брезговали и единоличниками – кустарями, если подозревали, что своей деятельностью кустарь мог разбогатеть.
Нередко случались и ложные доносы. Первыми жертвами становились те, у кого в найме было десять или больше человек. Таких содержали в особых камерах и допрашивали с жестокими запугиваниями. Мендел Гозман стал одним из первых узников, затем забрали и Хаима Гориводского. Он попал в камеру, где содержались НЭПманы второго и третьего разряда. Оружием их не запугивали, но морили голодом. Весь дневной рацион состоял из 200 граммов чёрствого хлеба и солдатской кружки кипятка. Каждого ежедневно вызывали к следователю на допрос. Когда заключённый клялся, что никакого золота у него нет, следователь неизменно отвечал: «Будешь упрямиться, заморим голодом, и не выйдешь отсюда живым».
В одной камере с Хаимом находился и Натан Горевой, пожилой набожный еврей, зарабатывавший на хлеб насущный стекольным делом. Вo время НЭПа на многих улицах Речицы возводились деревянные дома, и Натан с двумя старшими сыновьями таскали тяжелые ящики со стеклом и стеклили новостройки. Из бесед с Натаном Хаим узнал, что дети его состояли в сионисткой организации, двоих выслали на Урал. Там они находились под строгим присмотром властей.
Возмущал Хаима ложный наговор: мол, видели в его доме драгоценности. Только спустя полгода Хаим узнал, что это провокация. То же самое говорили и Гозману, что Хаим видел в доме бывшего хозяина много золотых вещей. Через три месяца истощенный и обросший бородой Хаим вернулся домой к семье.

Достаток соседей, проживавших по улице Калинина, был таким же, как и во всём городе. Квартал начинался с дома Крымских, о которых почти никто ничего не знал. Они ни с кем не общались. Следующий дом принадлежала часовщику Нохему Рябенькому. Они считались людьми среднего достатка. Трое их сыновей ходили в штанах без заплат. В следующей избе проживал Рабкин Герцл, работавший в комиссионном магазине и не отличавшийся каким-либо достатком. Что касается нашей семьи, то к 37-му году мы лишились коровы, так как очень дорого её было держать в стойловом периоде, который продолжался почти шесть месяцев. Я не помню своих штанов без заплат. Одежда переходила от старших к младшим. Отец работал в мастерских коммунального хозяйства, где делали телеги, немудреную школьную мебель, собирали из клепок бочки для пищеторга, производили всякую домашнюю утварь. Зарплаты отца хватало лишь на скудное пропитание, и, если бы не огород из восьми соток, где мать растила овощи и продавала их на рынке, то нищета наша была бы катастрофической.
Несколько лучше жила семья кузнеца Избицкого Ихиела. Приходили к нему в кузницу из сёл. Денег почти ни у кого не было и платили ему продуктами, а зарплата из коммунхоза шла семье на прочие расходы.
Были люди просящие милостыню. По делили город по участкам. Наш квартал периодически посещали трое – женщина Хава-Сейна, которая ещё подрабатывала гроши в бане. Она терла женщинам мочалкой спины и получала по 10 копеек. Особую жалость вызывал Ека, не очень старый дефективный мужчина. Когда ему подавали не кусок хлеба или несколько картофелин, как обычно, а 20 копеек, он долго смотрел на монету, засовывал её в карман, касался руками подмышек и как-то неуклюже подплясывал и подпевал:
Цванцек копек гоб их
Ун цванцик велих лаен
Их вел динген а извозчик
Ун фор зих катаен
Третий был глухонемой, но тот обязательно старался отработать подаяние. То пару ведёр воды принесёт из колодца, или дров из сарая, или ещё какую-нибудь услугу окажет.
1937 год коснулся и нашего небольшого городка. Поползли слухи, что по ночам стали забирать людей. И никто не знал, за что. Но когда арестовали 17-летнего Осю Юдашкина, который работал подручным у кузнеца Ихела Избицкого, точно знали, за что. Тот, стоя в очереди за головами от селедок, (селёдок в продаже не было, привозили в магазин только головы) проговорился: «Куда это девается сама селёдка? Наверно её в Кремль увозят». Все понимали, что этих слов было достаточно для ареста, но никто не знал, кто мог сделать на парня донос. Как выяснили родственники, его обвинили в антисоветской деятельности, пытали и требовали выдать всю группу антисоветчиков. Что с ним случилось, никто не знал. Родственники его больше его не увидели.

С началом войны вопрос уходить на восток или нет, волновал в городе всех. Многие приходили к нам в избу потолковать с моим отцом. Нужно ли бросить всё и спасаться бегством, пока немцы не заняли город? Пожилые люди, пережившие Первую Мировую войну, утверждали, что ничего страшного не случится. Немцы – нечего плохого нам не сделают. Ведь были они здесь уже в 1918 году. Хаим придерживался другого мнения. «Из города надо уходить подальше на восток» – был его совет. Почти половина еврейского населения остались в оккупации. Остальные, завязав в узлы самое необходимое, двинулись на восток разными путями. Кто на баржах по Днепру, кто в грузовых вагонах по железной дороге, кто на гужевом транспорте и даже пешком. Пешие считали, что стоит лишь добраться до другого селения, где местные жители не знают, что прибывшие являются евреями, и будет всё в порядке. Понятно, такая наивность стоила им жизни.
Старший сын Хаима, Яков, был призван в армию на третий день войны. Главе семьи исполнилось 54 года – этот возраст был не призывной. Супруги с тремя детьми разместились на барже, которая была битком набита беженцами.
Не буду останавливаться, какие невероятные трудности испытывали пассажиры баржи в течение трёх недель, пока они не покинули её в Днепропетровске. Там их усадили в полувагоны со слоем каменноугольной пыли на полу. Высадились они на Северном Кавказе, в Моздоке. Из Моздока на гужевом транспорте – до села Каново, откуда выселили этнических немцев. Поселились в покинутых немцами хатах, работали в колхозах, жизнь была сносной. Колхоз обеспечивал хлебом и некоторыми другими продуктами.
Летом 1943 года нависла угроза оккупации этих мест. В это трудное время государство предоставить транспорт уже не могло, и вереница беженцев двинулась пешком в сторону Махачкалы. Колхоз выделил несколько фургонов с лошадьми для малых детей и немудрёных пожиток. Пыль грунтовой дороги забивалась под одежду, застилала глаза, забиралась в горло, глаза, нос. Но это было не самое страшное. Самыми страшными были налеты немецкой авиации. Хотя летчики пролетали на бреющем полете, отлично видели, с кем они имеют дело, вели пулемётный огонь. Спрятаться было негде – вокруг ни кустарников, ни деревьев. Пока добрались до Махачкалы, многие не досчитались своих родных и близких, которые остались на полях, в наспех вырытых неглубоких могилах.
Закончил свой жизненный путь в этом походе и Хаим Гориводский. По пути у какого-то селения колонну беженцев проверяли военные в форме НКВД, которые признали Бориса Гориводского, которому исполнилось лишь 16 лет, годным к военной службе и забрали его с собой. Фрума с двумя детьми в Махачкале попала на пароход, набитый беженцами, который по Каспийскому морю привёз их в Красноводск. Прямо в порту выдали по 12 сухарей на человека, и повели к железнодорожным путям, где уже ждали два двухосных вагона.
Мы даже не знали, куда нас везут. На вторые сутки поезд остановился на станции Кизил-Тепе. Это и был конечный пункт для беженцев. Женщина в военной форме дала команду на выгрузку из вагонов и повела на пустырь, где стояли с десяток двухколесных телег с возницами. На одну их этих телег усадили нас и ещё одну семью – женщину с девочкой лет трех. Привезли в колхоз имени Когановича. Старик в засаленном чабане через подростка, сносно говорившего по-русски, объяснил, что мы находимся в Бухарской области, сельсовет Янгазы. Апартаменты предоставили в приземистом глинобитном помещении с земляным полом без окон. Через открытую дверь мы увидели широкие дощатые нары, занимавшие полкомнаты. Тот же подросток сказал, что, если мы хотим, чтобы утром было светло, он принесет кусок стекла. Пробить в стене дыру и вставить стекло не составляло большого труда.
Работали по сбору хлопка, а в зимнее время заготавливали стебли хлопчатника, которые шли на отопление. Давали нам по 300 граммов муки на человека, из которых мать после работы пекла несколько пресных лепешек. Так мы жили до октября 1944 года.
Когда освободили Белоруссию от немцев, нам на специальном бланке дали разрешение для возвращения на родину. Дорога была долгой, утомительной и голодной, но силы придавало то, что возвращались домой, в свою Речицу.
Нашего дома мы не нашли. На его месте был пустырь. Так же выглядела половина квартала. Как рассказала соседка, жившая при немцах, в этих домах на чердаках и погребах прятались евреи. Был случай, когда на одном из чердаков убили полицая. После этого немцы решили эти дома сжечь.
Я был свидетелем истошных причитаний и обмороков, когда вернувшиеся из эвакуации пришли за городом ко рву, в котором были погребены уничтоженные немцами и полицаями их родные и близкие. Длинный ров, выкопанный самими жертвами, был присыпан лишь тонким слоем земли, через который выделялись контуры человеческих тел.

Старшего брата отца – Янкеля, немцы настигли далеко от фронта, при эвакуации, во время бомбежки. Погиб не только он, но и его старшая дочь с тремя маленькими детьми. Три младших брата отца – Бера, Аврама и Ицхока – мобилизовали в начале войны. Вернулся домой только Ицхок. Двое остались на полях сражений. Четверо моих двоюродных братьев со стороны отца и пятеро со стороны матери тоже погибли (двое Туровских и трое Левиных). Молох войны забрал из этих семей 17 человек.

Старшая сестра Хая (Клара) ещё до революции 1917 года смогла уехать в Канаду. Там вышла замуж и обзавелась большой семьей. Вторая, Малка, вышла замуж за парня из соседнего села. В 1920 году во время резни, которую учинили банды Булат-Балаховского, погибла вместе с мужем. Чудом уцелели их двое детей. В 1922 году моя бабушка Зелда Гориводская с этими двумя внуками-сиротами, получила от дочери из Канады шифс-карту и уплыла из Одессы в Канаду. Умерла она в глубокой старости в 1947 году. Об этом сообщила из Канады сестра брату Ицхоку. Третья сестра после погрома балаховцев куда-то уехала, и следы её затерялись.
Моя сестра Песя (Полина) росла слабой, болезненной девочкой; 4 года в условиях постоянного недоедания и антисанитарии привели к тому, что её организм не выдержал, и она скончалась в 1946 году. Что касается моих старших братьев, то они вернулись живыми. Бориса после мобилизации в Махачкале послали служить на Дальний Восток. Сталин там содержал крупные силы на случай нападения японцев. Там он и прослужил в погранвойсках до конца войны. Яков во время боя в 1943 году был тяжело ранен и долго находился на лечении в госпитале. Это, очевидно, и сохранило ему жизнь. Умер он в 1995 году на 72 году жизни. Два его сына, Семен и Ефим, живут с семьями в США. Борис умер от тяжелой болезни в 1964 году. Дочь его Белла тоже живёт в США.
В 1953 году я, демобилизовавшись из армии, женился на внучке Натана Горевого – того самого Натана, с которым мой отец сидел в одной камере во время золотой лихорадки, учиненной большевиками.
Мать моей жены (дочь Натана Горевого) мне подробно рассказывала о своём брате и сестре, которые были активными сионистами, и о том, как вся семья из-за этого преследовалась властями. Рассказы Фейги Натановны и моих родителей побудили меня написать книгу «Не днём единым».
В 1979 году я подал документы на выезд в Израиль и через год получил отказ. Жил с семьей в отказе до 1991 года, когда открыли «железный занавес». Все эти годы смогли выжить благодаря младшей сестре жены, которая уехала в 1979 году из Баку в США и поддерживала нас, а когда стал возможен выезд, приняла в Филадельфии.

Гориводский Залман (Евгений)