Из новой книги Аркадия Шульмана «Чемодан воспоминаний».
Ах, Пётр Иванович...
Ах, Пётр Иванович! Столько лет прошло. Стал писать об улице, где прошло детство, и вы сразу перед глазами. Как будто вчера расстались.
Я, мальчишка, под стол пешком ходил, а вы, повидавший виды человек, в дедушки мне годившийся, но было что-то особенное, притягательное в вас, что оставило в моей душе след на всю жизнь.
Высокий, стройный, зимой в шапке-пилотке. Не из каракуля, не из цигейки. Откуда такие деньги? Из чего-то искусственного. И воротник на тяжеленном зимнем пальто такой же. Смотрелось, как будто вы пришли прямо из фильмов, где сто лет назад гуляли по заснеженной Москве типажи старой России.
Мама говорила бабушке: «Смотри, как одевается!». Были в этом и зависть, и восхищение. А папа добавлял: «Порода». Обычно это слово говорил с иронией, даже язвительным тоном, а здесь произносил с уважением.
Про породу Пётр Иванович не распространялся. Опасное занятие, особенно для него, прошедшего через лагеря. Позднее я узнал, что он из дворян, фамилия известная в Москве. За это уже не наказывали, некоторые при случае щеголяли своим происхождением, но папа предупредил, чтобы «никому ни слова». Предупреждать не надо было. Я хорошо понимал: сказанное дома за порог выносить нельзя.
После революции кто-то из братьев и сестёр Петра Ивановича уехал за границу. Он остался. Дом на Остуженке, где жила их семья, забрали. Петру Ивановичу с отцом и мамой выделили одну комнату под лестницей. Прежде в ней жил дворник и возмущался, что когда по лестнице ходят, он всё слышит и спать не может. Отец Петра Ивановича говорил: «Не барин, переживёт». А сейчас, когда сам вселился в эту комнату, понял, что дворник не врал: когда ходили по лестнице – как будто молоточками стучали по голове. Отец и мама не могли спокойно смотреть на всё, что происходит вокруг, не могли привыкнуть к новой жизни, от переживаний стали часто болеть и нестарыми один за другим умерли в течение года.
Пётр Иванович остался один. До революции был человеком, далёким от политики, не любившим длинных разговоров и шумных встреч. А после потрясений и вовсе замкнулся. К восьми утра уходил на службу, работал бухгалтером в землеустроительной конторе, хотя получил хорошее образование, в шесть вечера приходил домой, готовил себе на примусе еду и уходил гулять по ближним улицам. Не хромал, но был всегда с тростью. Хотя трость, как и шляпа, в те годы считались опасным пережитком.
Наверное, так бы и прошла вся жизнь, но однажды в бухгалтерии появилась новая женщина, такая же молчаливая, как и Пётр Иванович. По каким-то отдельным словам, умению держать осанку или по чему-то ещё, постороннему человеку не заметному, они поняли, что являются родственными душами.
Через месяц или чуть больше эта женщина переселилась к Петру Ивановичу в комнату под лестницей.
Сначала у них родился мальчик, потом девочка. У них были те же имена и та же фамилия, что и у дедушки с бабушкой, которым когда-то принадлежал дом.
Петру Ивановичу вспомнили это в 1937 году. Мол, специально дал детям имена, чтобы никогда не забывали, что дед с бабушкой дворянских кровей, и росли классовыми врагами. Были и другие обвинения: следствие выбивало из Петра Ивановича признание, что он агент немецкой разведки и продал родину, чтобы вернуть фамильный особняк. Пётр Иванович от всего отказывался, но после трёх ночей беспрерывных допросов признался. Большое счастье, что получил только 25 лет лагерей. Могли и расстрельную статью подвести. Но, видно, план по этой статье уже выполнили.
Жену забрали через неделю и тоже отправили в лагерь. Говорят, сошла с ума, но так или нет – кто знает? Дети – мальчик и девочка – попали в детский дом. Им дали другую фамилию, а прежнюю приказали забыть. Дети сказали, что забыли, хотя на самом деле помнили фамилию отца.
Я это знал из каких-то отрывочных рассказов, которые слышал дома. Наверное, под настроение Пётр Иванович что-то иногда рассказывал.
Когда Сталина не стало, из лагерей стали возвращаться зэки. Пётр Иванович приехал в Москву, пошёл в свой дом на Остуженке, но в его комнате под лестницей была какая-то контора, за столами сидели упитанные женщины, а приходящие люди за что-то платили. Пётр Иванович хоть и был человек осторожный, особенно после лагерей, но всё же стал интересоваться: кто, по какому праву и куда ему теперь, и вскоре рядом с ним появился участковый. Он сопроводил Петра Ивановича в райотдел милиции. И вскоре тот понял, что не только жить в своей бывшей комнате под лестницей ему не полагается, но и вообще находиться в столице запрещено.
Пётр Иванович отправился на вокзал и сел в первый попавшийся поезд. Так оказался в Витебске.
Не знаю, случайность или нет, но Петра Ивановича поселили в «тюремном дворе».
Тюрьму в Витебске построили до революции. Её ограждал высокий кирпичный забор. Восемьдесят шагов в длину. Мы мерили, когда устраивали соревнования, кто быстрей пробежит вдоль стены. В ней было двое большущих деревянных ворот, обитых железными полосами. Одни ворота никогда не открывались. В другие въезжали крытые машины. В войну, когда всё вокруг разбомбили, тюрьму не тронули – нужна любой власти. И после войны тюрьма продолжала работать. На вышках сидели охранники, над кирпичной кладкой – колючая проволока. Заключённые через забор перебрасывали небольшие камни, к ним были привязаны письма. Мы собирали их, однажды я спросил у бабушки, что с ними делать. Бандитов боялись, но заключённых жалели, даже не зная, за что сидят. Бабушка посмотрела на конверты, читать не умела, что поняла, не знаю, но дала мелочь, сказала купить марки и отправить письма, только никому об этом не рассказывать.
Недалеко от тюрьмы стоял длинный деревянный барак. Построили пленные немцы. Вода из колонки, удобства на улице, рядом с уборной – большой воняющий ящик для мусора. В бараке жили охранники, работавшие в тюрьме, поэтому двор рядом с ним называли «тюремным». Потом им построили двухэтажный кирпичный дом, правда, с теми же удобствами. Охранники рангом повыше перебрались туда. А пустующие комнаты отдали городу для подменного фонда. Сюда переселяли из домов, где делали ремонт, или тех, кто только сейчас возвращался в город после войны. В одну из таких комнат, угловую, продуваемую, поселили Петра Ивановича.
Соседи отнеслись к нему с безразличием. Иногда здоровались, иногда – нет. Знали, откуда вернулся. Таких было немало. Любопытные в расспросы не вступали – опасно лезть в такие темы.
На нашей улице около домов сделали палисадники, посадили цветы, кусты сирени. Только наш дом не был ограждён – строили веранду, крыльцо, и до палисадника руки не доходили. На его месте перед окнами стояла скамейка, и Пётр Иванович, направляясь в город или возвращаясь к себе, отдыхал на ней.
Баба Паша каждый раз с любопытством смотрела в окно на него. Однажды спросила:
– Вы устали? Дать воды?
Пётр Иванович поблагодарил и сказал, что ему просто некуда торопиться.
Баба Паша была осторожным человеком, но, наверное, Пётр Иванович внушал доверие, она пригласила его в дом.
Они были ровесниками. Трудно отыскать малейшую точку соприкосновения в их биографиях, но они нашли общий язык. Вернее, разговоров было совсем мало. Лишь иногда Пётр Иванович прерывал молчание. Ему надо было с кем-то поговорить.
– Когда один у себя дома, не чувствуешь одиночества, – сказал он. – Всё вокруг твоё: и стены, и мебель, и даже пол скрипит, как будто с тобой разговаривает. А одиночество в чужом доме, в чужом городе угнетает, как будто голову в тиски взяли. Даже там было легче.
Пётр Иванович не уточнял, где «там», но баба Паша поняла это и без лишних слов.
Баба Паша не знала, что ответить. Она впервые в жизни разговаривала с таким человеком. И бабушка сказала привычные слова:
– Пётр Иванович, я дам вам кушать.
– Спасибо, Паша Абрамовна. Утром завтракал.
Пётр Иванович обращался к ней по имени и отчеству, единственный на улице, кроме участкового милиционера, который перед праздниками обходил все дома и лично убеждался, что вывесили флаги.
– Когда было утро, – сказала баба Паша, которая вставала в пять часов. – Я вас холодничком угощу. Вы такой не пробовали.
Пётр Иванович холодник никогда не пробовал и признался в этом. Бабушка налила ему полную миску, порезала зелёного лука, укропа и половину отваренного яйца. Сверху положила большую ложку базарной сметаны. Пётр Иванович, отвыкший от домашней пищи, съел холодник. Потом вытер ложку об остаток хлеба и доел его.
– Вы волшебно готовите.
Баба Паша не слышала таких слов. Она вытерла руки о передник и сказала:
– Приходите каждый день.
Каждый день Пётр Иванович не заходил, но когда бабушка готовила холодник и видела, что он идёт по улице, открывала окно и говорила:
– У меня сегодня холодник, заходите.
Говорила искренне, с добротой. И Пётр Иванович всегда отвечал:
– Не откажусь.
Летом у нас через день готовили то холодник, то щавель. Так что Пётр Иванович стал частым гостем. А когда узнал, что папа играет в преферанс и по пятницам вечером собираются «пулечники», приходил поиграть в карты. Пока меня не прогоняли спать, я крутился вокруг преферансистов. Когда к Петру Ивановичу приходила хорошая карта, его очки поднимались на лоб и он объявлял «на арене девять пик».
Однажды я спросил:
– Где вы научились так хорошо играть?
Пётр Иванович обнял меня, вздохнул и сказал:
– Лучше тебе там никогда не бывать.
Как-то под осень случилось, что Петра Ивановича целую неделю не было видно. И баба Паша спросила у тёти Ривы, которая всё и про всех знала на улице:
– Может, он заболел?
– Жена к нему приехала, – ответила тётя Рива.
– Разыскала, – сказала бабушка. – Гелейбтос гот (Слава Богу – идиш).
– Не совсем, чтобы разыскала… – и тётя Рива, искоса поглядывая на меня, стала рассказывать бабушке новости. Говорила на идише, чтобы я ничего не понял. Но я всё понимал, просто делал вид, что их тайна остаётся тайной.
Пётр Иванович жил с Ольгой Вячеславовной. Она тоже вернулась из лагерей. Была москвичкой, но в Москву её не пустили. Наверное, кто-то рассказал ей про Петра Ивановича, и она приехала в Витебск.
Он уже не садился отдыхать на нашу лавочку, а бабушка не открывала окно и не звала его на холодник. Только по пятницам, ближе к вечеру Пётр Иванович приходил в наш дом, чтобы сыграть в преферанс. Однажды он сказал:
– В понедельник переезжаем. Ольга Вячеславовна ходила в горисполком, нам выделили комнату в новом доме. Квартира, правда, коммунальная, но комната хорошая.
– Мы поможем переехать, – предложил папа.
– Спасибо, Лев Абрамович. Всё добро унесём в руках. У нас два чемодана, – Пётр Иванович улыбнулся, редко я его видел улыбающимся, и добавил: – И ещё примус.
У Ольги Вячеславовны муж был учёным. Его забрали в 37-м. Знакомые остались, они хлопотали, чтобы им дали квартиру в центре города…
Прошло, наверное, около года. Сегодня кажется, что пролетело одно мгновение. Однажды Пётр Иванович опоздал на «пулю». Небывалый случай. Сели играть без него, через часок он появился. Извинился и сообщил, что Ольгу Вячеславовну нашли дети. Двое сыновей.
– Взрослые, самостоятельные, – сказал папа, надеясь, что они не очень обременят жизнь Петра Ивановича.
– Взрослых детей не бывает. Им уже двадцать и больше, но они после детдома и жизни не знают. Ольга Вячеславовна считает, что она в долгу перед ними и их надо всему учить.
– И где они будут жить? – осторожно спросил папа.
– Остановились у нас. Комната большая. Всем хватит места. Мама говорила, что семья должна быть большая, – Пётр Иванович говорил уверенно, но большой радости в его голосе не было.
Все переглянулись, четыре человека в одной комнате... Но никто не проронил ни слова.
Однажды ближе в лету Пётр Иванович появился на нашей скамейке. Баба Паша, увидев его, немедленно открыла окно и спросила:
– Вы здоровы?
– Не жалуюсь, – ответил Пётр Иванович.
– Заходите в дом. Холодничка у меня нет, но я поставила в печку латкес. Вы когда-нибудь пробовали латкес?
От угощений Пётр Иванович отказался, но в дом зашёл.
– У вас так хорошо, – сказал он. – Тихо, и голова отдыхает.
Бабушка с удивлением посмотрела на Петра Ивановича.
– Я, конечно, счастлив, – сказал он. – Меня разыскали дети. Дочка уже вышла замуж, у неё своя семья. Сын собрался в институт, в Москве не принимают, будет учиться здесь на врача.
– Как хорошо, – сказала баба Паша. – Приходите с сыном. А где он будет жить?
– С нами, – ответил Пётр Иванович. – Общежитие не дают, поскольку я здесь. Ольга Вячеславовна не против.
«Впятером в одной комнате», – подумала бабушка, но вслух ничего не сказала.
Зато Пётр Иванович повторил её мысли вслух:
– Впятером…
Карл Грузинский
Со смехом и слезами вспоминаю историю о Карле Грузинском.
Он жил недалеко от нас в приличном деревянном доме. Хотя дома, построенные после войны, по сегодняшним меркам, трудно назвать приличными.
Карлу дом достался от родителей. Он был единственным сыном в небедной еврейской семье. Папа вернулся с войны без правой руки, но это никак не отразилось на его хватке. Он был заведующим конторой, которая продавала керосин. Возле нашего дома тоже стояла «керосинка», как её называли. Там торговали денатуратом, хозяйственным мылом, но главное – керосином. Тогда газовых плит не было. Керосин был в цене. Здоровый мужик зачерпывал из большой цистерны, вкопанной в землю, металлической кружкой с длинной ручкой керосин и наливал в бидоны покупателей. Одна кружка – один литр.
Меня часто посылали за керосином. Там всегда стояли очереди, и взрослым не хватало времени или терпения их выстоять. Брали по
5-6 литров керосина. Может, кто-то брал и больше, но мне, пацану, говорили – не донесёшь. Кто смотрел, был в кружке литр или нет, полная она или не полная. Работа хоть и огнеопасная, но денежная. Правда, могли прийти и сделать контрольный замер. Наверняка продавцы со всех «керосинок» несли Карлиному папе деньги. Он передавал кому-то наверх, и всем хватало.
Дом построили быстро, даже с удобствами внутри, что в те годы было признаком богатства.
Карлина мама нигде не работала. Всё время болела. Сколько помню, часто останавливалась и тяжело дышала. Может, поэтому у них был только один ребёнок.
Она умерла ночью. Уснула и не проснулась. Моя бабушка говорила: «Счастливая смерть». Я подумал: «Разве бывает счастливая смерть?». Бабушка сказала: «Главное, чтобы не было длинной кровати». Она говорила на идиш: «А лайнге бет». Потом я узнал: «длинная кровать» значит долгая болезнь.
Карлин папа после смерти жены никого в дом не привёл, управлялся со всеми делами сам. Карл помогал, особенно когда его пристыдят соседи или кто-то ещё, но не очень спешил.
Женщины, особенно вдовы, их в те годы хватало, предлагали Карлиному папе помощь. Но он отказывался. «Память о жене бережёт, – говорила бабушка. – Никого в дом пускать не хочет».
Память действительно берёг. Но была ещё одна причина. Керосинщик однажды проболтался, я стоял в очереди и слышал:
– Боится, новая женщина всё к рукам приберёт.
Я пришёл домой и рассказал об этом бабушке. Она выслушала, тяжело вздохнула, потому что так думала и сама, но мне сказала:
– Не слушай, что эти пьяницы болтают.
Пьяницами она называла всех, кого хоть раз видела хорошо выпившим.
Так тянулось из года в год. Карл стал взрослым мужчиной, а его отец серьёзно постарел. Однажды я услышал, как бабушка сказала маме: «Он заболел». Она не назвала, кто именно, но когда добавила, что «керосина нанюхался», я понял: речь идёт о Карлином папе.
Его положили в больницу. Причина болезни была, конечно, не в керосине, да и где он мог его нанюхаться, сидя в конторе. Деньги не пахли керосином.
К концу лета Карлин отец вышел из больницы и больше не работал. Ходил по двору, сидел на крыльце. Когда с ним здоровались, в ответ кивал головой и смотрел куда-то в небо. Осенью опять лёг в больницу, и больше его не видели.
Карл Грузинский остался один. Ему было немногим больше тридцати лет.
Не был он ни Карлом, ни Грузинским. Просто был очень маленького росточка, как говорят, метр с кепочкой. Поэтому в армию не взяли. Его мама переживала и, оправдываясь, разводила руки в стороны: «В кого такой?». Его называли карликом. Папа учил: «Не обращай внимания на дураков, мал да удал». Говорил, между прочим, как в воду глядел. Когда Карл стал взрослым, его перестали обзывать карликом. Имя Карл ему даже нравилось. Он услышал где-то, что были цари с таким именем, и когда знакомился с девушками, говорил, что у него царское имя. Новые знакомые были уверены, что родители так назвали.
Карл стеснялся того, что он еврей. Хотя это было написано у него на лице. Когда спрашивали: «Откуда такой нос?» – отвечал: «У нас, у грузин, у всех носы такие». Если история с именем прокатывала, то над грузинским происхождением смеялись, потому что очень скоро узнавали, кто он на самом деле.
Карл Грузинский работать не хотел. Да и не надо было ему ежедневно корячиться. Оформился в какую-то строительную бригаду, которая строила и красила коровники и свинарники. За него работали другие и получали деньги, которые делили между собой. Он только в ведомости расписывался, которую ему приносили домой. Всем было хорошо…
Но папина деловая хватка и любовь к деньгам у Карла прочно жили. Он сделал ещё один вход в дом, перегородил его на две половины и вторую сдавал квартирантам с юга, которые торговали на базаре.
Участковый несколько раз приходил к Карлу, спрашивал, что за люди живут в доме, хотя об этом все знали. Но вскоре участковый перестал интересоваться, потому что Карл понял – милиционер тоже любит деньги – и пошёл ему навстречу.
Ни ростом, ни лицом Карл не вышел, но в другом был силён. Как говорится, пошёл в корень. Был большой любитель женщин. И женщины, надо сказать, положили на него глаз. Наверное, было за что. И пухленькие, и стройненькие, и блондинки, и брюнетки, и совсем молодые, и те, кто был старше Карла лет на десять. Но особенно ему нравились высокие женщины, которым он доставал до пупа.
– А выше и не надо, – говорила продавщица Люся, которая приходила к нему чаще других.
Когда он шёл с ней домой, касаясь лбом её попы, моя бабушка, глядя на это, говорила:
– Как только не стыдно…
Однажды я крутился рядом с крыльцом, когда бабушка сказала эти слова, и с детской наивностью спросил:
– Кому не стыдно, ему или ей?
Женщины, сидевшие на крыльце, засмеялись.
Когда Карл без подруги, иногда это бывало, проходил мимо нашего крыльца, бабушка говорила ему:
– У тебя была приличная мама, приличный отец, когда ты за ум возьмёшься?
– У меня есть за что взяться, – ни грамма не краснея, отвечал Карл. – Заведёшь жену и будешь её всю жизнь обслуживать…
– Стыдно им за тебя, – учила бабушка.
Но Карл только смеялся в ответ, чем ещё больше сердил бабушку, и она кричала вслед:
– Где ты таких дур находишь?
Однажды Карл стал сильно кашлять. Кашель не проходил неделю-другую. Он даже перестал приводить домой женщин, потому что кашель мешал радоваться жизни.
И Карл пошёл к врачу. Его слушали, прикладывали к груди трубочку, простукивали пальцами и выписали таблетки и микстуру.
Карл принимал всё, что прописали врачи.
Бабушка дала малиновое варенье, он пил чай с вареньем. Купил мёд и пил молоко с мёдом. Кашель не
унимался.
Продавщица Люся, с которой он уже две недели не встречался, сама пришла к нему домой. Она знала, что женщин у Карла много, ей было всё равно, но чтобы так долго не звал её – такого прежде не было. То ли заскучала Люся без Карла, то ли забеспокоилась, что надоела ему.
Услышав кашель, от которого могли трястись стёкла в окнах, Люся категорически сказала:
– Ложись.
Наверное, Карл подумал то, что думал всегда, и ответил:
– В другой раз. Лучше без кашля.
– Ложись, – снова приказала Люся. – Я буду тебя лечить.
Она пошла в аптеку, принесла горчичники и банки.
Но это не помогло. И тогда врачи отправили Карла на рентген.
Через три дня он пришёл в поликлинику и увидел доктора, который смотрел не на него, а в окно. Голосом, который почему-то дрогнул, спросил:
– Что?
– Придётся лечь в больницу, – ответил доктор.
– Что? – ещё раз спросил Карл.
– На обследование. Сейчас выпишем направление.
Карл встал со стула, чтобы видеть, что пишет доктор. Но ничего не понял в его каракулях и в третий раз громко спросил:
– Что?
– Есть проблемы, – ответил доктор. – Нехороший рентген.
Карл шёл домой, не видя белого света. Он вспоминал отца. Рентген, пятно на лёгких, больница, полгода – и всё.
Ночью Карл не спал. Он ходил по комнате, не включая свет.
У него не было родственников. Все остались здесь в войну и погибли...
Под утро тупой страх ушёл, и к Карлу стал возвращаться расчёт.
«Кому дом? – думал он. – Кому деньги? Не закапывать же их в землю. Памятник родителям не поставил, и кто подумает обо мне...»
Он посмотрел на часы. Продавщица Люся уже должна идти на работу. Одеваться Карлу не надо было, потому что он не раздевался. И даже не замыкая дверь, пошёл к Люсиному магазину.
Она увидела его и, ничего не понимая, спросила:
– Ты выздоровел? Не кашляешь? Но меня сейчас никто не отпустит. Давай вечером.
– Люська, будем дом переписывать на тебя, – ответил Карл.
– Как это?
– А вот так – подарю. А ты обещай: будешь смотреть за моими родителями и за мной.
Люся смотрела сверху вниз на Карла и трясла головой. Может, он с ума сошёл, кашель ударил по мозгам?
Карл стал рассказывать о своём визите к врачу и обо всём, что надумал за ночь.
– Так, может, обойдётся? – осторожно спросила Люся, хотя в её голове уже сверлила мысль: она – хозяйка дома.
– Это у меня по наследству, – обречённо ответил Карл. – Отец от того же...
Уже открыли магазин, и Люся сказала:
– Я приду вечером, обо всем поговорим.
Карл поплёлся домой. Ноги были ватными, и он завалился на кровать. В это время нараспашку открылась дверь, и в комнату влетел врач. Город был небольшой, и все друг друга знали.
– Понимаешь, Семён Григорьевич, – первый раз врач назвал Карла его настоящим именем и отчеством, – произошла ошибка. Я как только понял, сразу бегом к тебе.
– Как ошибка? – глаза Карла, и без того находящиеся навыкате, готовы были вылезти на лоб.
– Это не ваш рентген, вообще женский снимок. Перепутали. У вас всё в порядке. Я бегом туда и обратно. В кабине никого.
И врач унёсся стрелой.
– Пе-ре-пу-та-ли… – по слогам повторял Карл самому себе это слово. – Пе-ре-пу-та-ли…
После работы Люся побежала к Карлу. Ни на одно свидание она так не спешила.
Около дома Карла стояла «скорая помощь».
– Как? – закричала Люся. – Не дождался.
– Довели, – сказала моя бабушка. – Сердце схватило. Чтобы только не было инфаркта.
– А дом?
– Что дом? – спросила ничего не понимающая бабушка. – Если что, я присмотрю за ним. Дай бог, всё обойдётся…