Мишпоха №20    Натан Берхифанд * Natan Berhifand / Сквозь голубую дымку лет... * Through the Blue Distance of Time...

Сквозь голубую дымку лет...


Натан Берхифанд

Я, Берхифанд Натан Нохимович, родился в 1938 году. Всю жизнь, за вычетом пяти лет эвакуации и трех лет срочной армейской службы, прожил в Витебске. Окончил заочно Белорусский государственный университет. Работал в газетах, на радио и ТВ. Женат. В настоящее время - пенсионер. Занимаюсь хозяйством, читаю, а также пишу то, что следовало бы написать лет тридцать-сорок тому назад.



Евгения Захаровна Берхифанд

Совхоз 'Большевик' № 5. Мальчик в первом ряду - Натан Берхифанд в шестилетнем возрасте. В верхнем ряду в центре - его сестра Мера. Фото 1944 г.

Илья, Фрида и Мера Берхифанды, 1936 г.

Мать - Е. З. Берхифанд, отец - Н. Ш. Берхифанд, в центре - брат матери - Арон Хайтин. Фото 1924 г.

Натан Берхифанд с дочерью Асей

МИШПОХА №20

Сколько мне было лет, не знаю. Определенно могу сказать, что меньше трех, потому что после этого рубежа декорации моей жизни изменились. Итак, заросший травой двор, старый деревянный дом, вкопанная в землю бочка на углу. Я подхожу к ней, перегибаюсь через край, опускаю ладошки в прохладную воду. Внезапно наступает полная тишина и темнота. Я эту картину вижу сейчас, как наяву: торчат из бочки для дождевой воды детские ножки в носочках и сандалиях. Душа моя, должно быть, отделилась от тела и наблюдала за событиями со стороны, готовясь вспорхнуть в небеса. Потому-то, наверное, и осталась в памяти эта картинка. Отчетливо помню, что страха не испытывал. Просто не успел: кто-то из случайно оказавшихся поблизости взрослых спас юного ныряльщика.

Следующий проблеск воспоминаний – эвакуация. Ночь, грохот, вспышки огня. Меня, полусонного, тащат куда-то, куда – не знаю. И полное спокойствие с моей стороны: не плачу, не капризничаю, не сопротивляюсь. Это, как мне рассказали позже, была бомбежка где-то в районе Смоленска.

Из Витебска семья выбралась буквально за несколько часов до прихода немцев. Отца в первые же дни войны мобилизовали. Попал он в истребительный отряд. Название грозное, но действительности соответствующее лишь отчасти: отряды эти не столько истребляли противника, сколько были истребляемы им. Да и на что было рассчитывать этим почти безоружным и необученным мужчинам... Тысячи и тысячи их полегли в первые же дни войны, без всякой пользы для обороны. Отец мой, правда, был старым солдатом. Он воевал в Первую мировую, побывал в германском плену, и в Гражданскую войну хлебнул лиха. Но вернулся живым и почти здоровым. Порок сердца, осложнение после тифа, жить ему не мешал. Работал бухгалтером и больших физических нагрузок не испытывал. Он, вероятно, мог, как сейчас говорят, откосить от мобилизации, но такая мысль ему и в голову не приходила. Да и не спрашивали его, здоров он или нет. Получил повестку, собрал бельишко, харчи и вперед – за родину, за Сталина.

Мама перед самой войной устроилась кассиром в областную газету. У нее на руках оставалась довольно большая сумма денег, и она металась по городу, чтобы сдать их. А сдавать было некому, все государственные организации эвакуировались. Наконец, нашла кого-то, кто принял у нее деньги. А немцы были уже рядом. Город бомбили, в окрестностях сбрасывали десанты. Поезда уходили забитые до отказа. В последний момент нам повезло: знакомый, инженер городской электростанции, помог втиснуться в вагон с оборудованием. И вот, наконец, мы в пути. Мы – это мама, старший брат Илья семнадцати лет, две сестры – Мере десять, Фриде тринадцать лет, и я, карапуз неполных трех лет от роду. Захватили с собой немного постельного белья, кое-какую одежонку. Зимнюю одежду не брали, только мое теплое пальтишко и валенки мама впихнула в чемодан. Брат, непоколебимо убежденный в победе Красной Армии, заверял, что к зиме вернемся…

Дорогу в тылы не помню. Отдельные картины остались в памяти, да и то не уверен, что они не навеяны рассказами старших. Младшая из сестер, Мера, любит вспоминать, как во время долгих остановок брала меня за руку и вела вдоль воинских эшелонов. Я был очень хорошенький (“Куда все девалось?” – удивлялись сестры, когда я вырос): длинные льняные волосы, голубые глаза, пухлые щеки. Солдатские сердца при виде этакого ангелочка таяли. К нам тянулись руки с сухарями, галетами, приносили мы иногда и консервы, куски сахара. Все это было очень кстати, потому что взятая из дома еда кончилась, продукты на станциях продавали втридорога, а денег было мало. Много лет спустя мы, уже взрослые, говорили маме: “Зачем ты редакционные деньги сдала, кто бы их хватился в тогдашней суматохе?”. Мама в ответ только улыбалась, не снисходя до объяснений и тем более оправданий. Это было патологически честное поколение…

Долго ли, коротко ли мы ехали, но, в конце концов, добрались до места, определенного судьбой и начальством. Поселили нас в совхозе “Большевик” № 5, в 25 километрах от города Вольска. Мать и брата взяли рабочими в совхоз. Мама была хоть и небольшенькая, но крепенькая, никакой работы не боялась. Брат, высокий сильный парень, готов был хоть камни ворочать, лишь бы помочь матери прокормить младших детей.

Лучше всех жилось мне. Младшенький всегда худо-бедно был накормлен. Помню перловую кашу, политую растительным маслом, которую давали рабочим в совхозной столовке: я ел мамину порцию с превеликим удовольствием. Помню вкус подсолнечного жмыха. Был в доме и гранитной крепости большой кусок сахара, облитый почему-то чернилами. Я его грыз понемногу, но однажды мама пришла в ужас от моего фиолетового языка, и сахар был выброшен в помойное ведро.

Как давным-давно виденный фильм, вспоминаю зимы моего совхозного детства. Хожу неуклюжий от множества одежек. У меня есть излюбленный маршрут. Очень интересно в кузнице. Чумазые мужики выхватывают клещами из огня малиновые куски железа, брызжет из-под молота окалина. Тут меня знают. Едва я переступаю порог, кузнец говорит:

Ну вот и жиденок пришел.

И добавляет в рифму:

Жиденок – пи…енок.

Все смеются. Я улыбаюсь вежливо, не понимая юмора.

Частенько заглядываю в конюшню. В совхозе растили не только рабочих лошадей, но и верховых. Смотреть на них я мог часами. Однажды на моих глазах несколько мужиков повалили на землю жеребца и ветеринар кастрировал его. Я видел эту жестокую операцию во всех подробностях. Когда в восьмом классе наш учитель литературы, очень своеобразный человек, спросил, что такое мерин (“Городничий глуп, как сивый мерин”), я один знал ответ. В другой раз наблюдал любовный эпизод лошадиной жизни. Жеребец встал на дыбы, опустился брюхом на кобылий круп, но никак не мог попасть, куда следует. Тогда толстая тетка в ватных стеганых штанах взяла в руки его плоть и направила в нужное место.

Я этих тайн по малолетству еще не знал. Но довольно скоро личные впечатления вкупе с разъяснительной работой старших товарищей и более искушенных ровесников на многое открыли мне глаза.

У меня появились друзья. Витька, тихий белобрысый мальчик, их семья эвакуировалась с Брянщины. Отец вскоре умер, я в подробностях помню похороны. Витькина мать голосила: “Ой, ты Яшенька миленький, на кого ты нас покинул?” Мелодию этого причитания могу воспроизвести и сейчас. У другого моего дружка, Лешки, была покалечена левая рука. Брат, годом старше него, всадил ему в плечо заряд дроби из отцовского ружья. Еще был Колька, веселый и весьма предприимчивый мальчик, в свои дошкольные годы облазивший все окрестности. Он был нашим предводителем в буквальном смысле этого слова. Однажды повел нас в большое село на берегу Волги, за шесть километров от нашей деревни. Мое впечатление от этого похода – сама Волга. Вначале показалось, что кораблики парят в воздухе. Берег там падает к воде крутым высоченным обрывом. Преодолевая страх, подошел, словно не по своей воле, к самому краю, с замирающим сердцем глянул вниз, где плескались о глинистый срез волны. Благоразумный Витька оттащил меня за руку…

В другой раз Колька подбил нас отправиться в экспедицию за яблоками. Шли мы часа три или даже больше, причем в путь отправились уже после полудня. Дорога шла через татарское село. Какой-то большущий мужик – босой, в холщовых штанах, зазвал нас в дом, налил по кружке молока, угостил вишнями, лепетал что-то наполовину понятное вслед. Долго шли, по щиколотки утопая в горячей дорожной пыли. Наконец Колька сказал: “Пришли”. Это был, как я сейчас понимаю, заброшенный хутор. Хозяев, скорее всего, раскулачили, дом разобрали и увезли. Яблони – штук шесть-семь, стояли в рядок. Яблоки были недозрелые, но не кислые. Мы нарвали по небольшому мешочку, килограмма может по три-четыре, и двинулись назад. Большую часть пути шли в кромешной темноте. Луны не было, только звезды мерцали над головой. Страшновато в пустых полях ночью. К тому же, мы знали, что в наших краях шалили волки. Мало своих, местных, так множество их перебежало сюда из соседних сталинградских степей, подальше от стрельбы и бензиновой вони. Был случай, когда почтальона съели. Чтобы подбодрить себя, мы на всю степь орали все известные нам песни. Новинкой тогдашнего хит-парада была “Ой, туманы мои, растуманы”, которая каждый день доносилась до наших ушей из раструба, приколоченного к столбу у конторы. Написанная композитором Захаровым на слова поэта Исаковского, она и сейчас кажется мне замечательной, воистину народной – без единого фальшивого слова и ноты. С этой песней в исполнении трех альтов и одного дисканта (Витька был писклявый) мы вернулись домой.

Совхозный поселок стоял на горе, внизу текла речка, приток Волги, буквально кишевшая рыбой. В начале июля, бог знает откуда, приплывали мириады каких-то мелких рыбешек. Мы их добывали обыкновенной марлей. У местных были сети, и они солили эту рыбешку в бочках, а потом сушили, выкладывая толстым слоем на крышах. Помню также, как мама и еще несколько женщин ходили по речке с бреднем, а мы, пацаны, загоняли добычу, колотя по воде палками. Тут уж попадались большие рыбины.

В летнюю пору мы, малые ребята, проводили на речке большую часть дня. Купались до дрожи и посинения, грелись у костра в тридцатиградусную жару. Под вечер, когда гуси, которые весь день паслись на зеленой приречной травке, лётом возвращались на хозяйские дворы, отправлялись домой и мы. Тут не только гусей – свиней не держали взаперти. Они целыми днями валялись в уличной жирной грязи (чернозем!), нехотя освобождая дорогу редким машинам. Я время от времени пытался оседлать какую-нибудь из хрюшек, но родео быстро заканчивалось тем, что я летел в грязь.

Семья наша потихоньку обживалась на новом месте. Правда, вскоре остались вчетвером. Брат добился того, что его, в неполных 18 лет, призвали. Отправили в минометную школу в Энгельс, столицу бывшей республики поволжских немцев. Только не долго он там проучился, всю школу срочно отправили на фронт…

Мама же сделала неожиданную карьеру. Директор совхоза поставил ее заведовать молочным пунктом. Туда свозили молоко с ферм, били масло, варили творог. Прежняя заведующая, из местных, слегка проворовалась. Мама была грамотная, знала бухгалтерию, хорошо ладила с людьми. А уж чтобы наживаться, втихомолку торговать маслом или творогом – об этом и речи не могло быть. Что греха таить – принести кусочек масла своим деткам она могла. Но не более того. Директор это понимал и ценил ее.

По пословице “не было ни гроша, да вдруг алтын” подвалила еще одна работа. Вольский овощеторг искал честного и толкового человека на должность заготовителя. Предложили маме, и она согласилась. Через ее руки проходили летом горы огурцов, помидоров, перца, арбузов, дынь. Все это добро выращивалось в совхозе. Работа была не простая и даже опасная – в том смысле, что можно было и за решетку загреметь. Воровали и тогда нещадно, а при недостаче, особенно в военное время, церемониться бы не стали. Надежный человек на этом месте был выгоден и совхозу, поэтому директор и дал добро на совмещение.

Вот так жиры, белки, углеводы и витамины пришли в нашу семью. При этом с одеждой были большие проблемы. Почти все, что взяли с собой, в первую же голодную зиму выменяли на еду. Сестры бурно росли, и вещички, спасенные от врага, стали малы. Мере одну зиму пришлось просидеть дома, не в чем было ходить в школу: ни зимней одежды, ни обуви. Но главную свою задачу мама выполнила – птенцы были сыты. Это, кстати, не мешало мне оставаться тощим, как “шкилет” (так произносили это слово аборигены, а вслед за ними и я).

В деревне был магазинчик, за прилавком стояла не старая еще женщина, которую все звали Шурка. Ходила она в галифе и сапогах, стриглась коротко, по-мужски. Муж ее пропал без вести. У нее жила Маруся, беженка с Украины, высокая красивая женщина.

Шурка время от времени просила маму наладить ей бухгалтерию и отказа не получала. Ее сын Вовка, старше меня года на четыре, относился ко мне, как к младшему братишке. У него, помню, была книга о морских сражениях Петра Первого на Балтике с замечательно подробными рисунками кораблей. Вовка знал названия всех мачт и снастей. Я тогда читать еще не умел, но книгу с Вовкиного голоса помню до сих пор.

Однажды летом в поисках мамы я забрел в магазин. Шурка с Марусей сидели за столом и выпивали. “Хочешь?” – спросила Шурка и налила мне в стаканчик. Я не отказался и лихо, не поморщившись, выпил. Мама, кстати, тоже никогда не морщилась после водки, до глубокой старости “принимала” за праздничным столом рюмку-другую. “Закуси”, – сказала Шурка и протянула маленький кусочек хлеба. Я закусил и отправился, как и положено в таких случаях, на поиски приключений.

Сперва я встретил Юрку, с которым у меня были старые счеты, и поколотил его. Тот был так поражен моей необычной агрессивностью, что даже не сопротивлялся. Следующий подвиг был покруче. В одном из бараков жило семейство Пупков. Звали их так потому, что у всех их многочисленных детишек торчали надутые, величиной от сливы до небольшого яблока, пупки. Все ребята их опасались. Чуть что, они налетали всей командой, и от обидчика только клочья летели. Один из Пупков, по имени Артур, и возник вдруг передо мной. Я без лишних слов задал и ему трепку. Народная молва о моих подвигах докатилась, наконец, и до мамы. Она увела меня домой, и на чем свет кляня Шурку, уложила спать.

…Наутро я проснулся знаменитым. Рассказы о том, как я куролесил по пьянке, циркулировали среди деревенской ребятни наравне с местными легендами. И даже побитые Юрка и Артур не обижались: они грелись в лучах моей славы.

Младшая из моих сестер, Мера, веселая долговязая девочка, училась в совхозной семилетке. Стихи, которые ей задавали, она, естественно, зубрила вслух. Поэтому и я знал их наизусть. Так что не только на пьянки и дебоши тратил я свою молодую жизнь.

У мамы в совхозе были две хорошие приятельницы, тоже из эвакуированных. Одна, Сусанна Францевна, профессорша, другая, Мария Михайловна, еще почище первой: училась в Сорбонне, знала с десяток иностранных языков. За что, кстати, после войны ее и посадили, обвинив в шпионаже. И действительно, как может честный советский человек знать десять языков… Мама, хоть и училась когда-то в частной гимназии госпожи Давыдовой, в сравнении с ними была простушкой.

Однажды я, деревенский неуч, в присутствии этих дам произвел неприличный звук. Мне, тогда еще совсем малышу, было сказано, что подобные звуки следует издавать если не в известном укромном местечке, то хотя бы без свидетелей. И я это усвоил. И вот в один прекрасный день они снова у нас в гостях. Мама потчует их чем-то вкусным, а я в это время декламирую “Песнь о вещем Олеге”. И вдруг чувствую, что тот самый интимный звук вот-вот вырвется из моего организма. Но теперь-то я знаю, как следует поступить! “Подождите, – говорю я, прекратив декламацию, – я только выйду на улицу, пёрну и вернусь”.

А тем временем почти что рядом с нами шла война. Под Сталинградом решалась судьба человечества и моя в том числе. Но я об этом ничего не знал. Высоко в небе пролетали крохотные самолетики. В кино (приезжала из райцентра передвижка) показывали пленных немцев. Скоро они появились и у нас.

…Большой пустырь на краю поселка обнесли колючей проволокой, поставили вышки. Внутри огороженной зоны сколотили дощатые бараки. Сами пленные все это и сооружали.

Здесь у них было что-то вроде санатория. На сельхозработах можно было ухватить огурчик или помидорчик, картофелину утаить, а то и арбузом полакомиться. Они и крапиву ели, и еще какую-то траву.

Очень не хотелось им возвращаться в Вольск, где они работали на цементных заводах – в адской жаре и пыли. Мерли они там, говорили, как мухи. Немцев среди них было немного, все больше болгары, румыны и мадьяры. Летом после ужина они, особенно румыны, пели и танцевали. Я помню мелодии многих песен, и даже слова на незнакомом языке остались в памяти. Однажды во время срочной службы меня командировали в Ригу, на курсы. Подружился там с чудным пареньком, румыном. Напел ему свой румынский репертуар. Он перевел мне то, что я запомнил.

Среди румын был врач, высокий красивый парень, ходивший без охраны. Он меня однажды лечил, не помню от какой болезни, большими, как пуговицы, таблетками в сладкой голубой оболочке. Я часть их выпил, а остальные только обсосал сверху. Ему я обязан и моей единственной игрушкой. По его заказу кто-то из пленных сделал мне небольшой деревянный самолетик. Если быстро бежать, особенно против ветра, пропеллер довольно шумно вращался. Подозреваю, что презент был сделан отнюдь не бескорыстно. Доктор этот, по имени Вирджилдеревенские звали его Верзилом), был неравнодушен к моей сестре Фриде. Ей шел семнадцатый год, она была хорошенькая и кокетливая. Но советские девушки с врагом, даже плененным, романов не заводили. Вирджил подвергался постоянным насмешкам и даже легким издевательствам, неистощимо изобретаемым сестрой и ее подружками. Они вступали с ним в диспуты, доказывая преимущества социализма. Думаю, что доктор в полной мере вкусил этих преимуществ, вернувшись на родину. Впрочем, после цементных заводов и социализм мог показаться ему привлекательным. Сестра же моя пятью годами позже была “особой тройкой” осуждена на семь лет лагерей по 58 статье “за распространение антисоветской пропаганды”…

Почти стерлись в памяти бытовые подробности нашей жизни. Они меня как бы и не касались. В маленькой комнатушке, куда нас поселили по приезде, ютились поначалу три семьи. При этом мама заболела дизентерией, и можете себе представить, как это выглядело при отсутствии канализации и водопровода. Потом часть жильцов отселили и мы остались одни.

За стенкой, в другой половине домика, жила заведующая детским садом Агриппина Гавриловна с двумя почти взрослыми детьми: сыном Вовкой, угрюмым носатым парнем, и дочерью Верой – красавицей с синими глазами на пол-лица и чудной косой. В кого она уродилась такая, трудно представить. Агриппину с ее висячими черными патлами, еще более черными бусинками-глазами и крупным носом красавицей назвать было трудно. Я ее любил, ласково дразнил: “Агриппинушка длинноносая”. А однажды в книжке увидел очень похожего на нее человека. “Это индеец”, – объяснила сестра. С тех пор я так и звал ее. Все находили, что прозвище очень подходит.

Агриппина была веселая, а уж как выпьет, бывало, рюмочку, так сразу пускается в пляс, с приговорками да припевками. Некоторые из них помню и время от времени исполняю с большим успехом.

Ой, тыры-тыры-тыры,
У бабушки три дыры,
Одна пышет, друга дышит,
Третья жару поддает!

Я недавно обнаружил, что эта народная анатомия перекликается с еврейской утренней молитвой, в которой выражается восхищение мудростью Господа, “создавшего человека и сотворившего в нем отверстия многие и полости многие”.

В той же половине дома, что и Агриппина, жил со своей взрослой сестрой Клавкой мой старший друг и наставник Васька Грязнов. Это был подросток лет 15-16, весь в веснушках, губастый, скуластый, с русыми вихрами и простодушными голубенькими глазками. Но раскосые его глазки лгали: на самом деле Васька был большой хитрец и дипломат. Ни разу не видел, чтобы он с кем-нибудь дрался или даже ссорился. И меня никогда не обижал, разве что подтрунивал, да иногда разыгрывал. Однажды я вышел из дому с горбушкой хлеба в руках. В это время Васька выпускал на подножный корм своего поросенка, с пуд весом. Я вдруг обратил внимание, что у него (у поросенка, конечно) хвостик закручен винтом, и спросил, отчего это. Васька, не моргнув глазом, сказал, что он хлеба хочет. Я скормил поросенку горбушку, несколько раз сходил за добавкой, но хвост так и не распрямился. А хлеб ведь давали по карточкам…

У Васьки была замечательная лодка – легкая, с высокой кормой, с дощатым настилом. Весной, когда приходила волжская вода, мы оказывались на острове. Еще в июне роща возле речки стояла в воде. В зеленых кронах, как водится, щебетали птицы. Мы с Васькой отправлялись в это время на промысел. Он греб между деревьями, рысьими своими глазками выглядывал гнезда, ловко по ветвям подбирался к ним и выгребал яйца. Бывало, что доверху наполняли солдатскую пилотку. Простите, пичужки. Не ведал, что творил…

Васькина сестра Клава, высокая сильная девка, вышла замуж. Саша, ее муж, вернулся с войны после контузии. Руки-ноги целые, но сильно заикался. Работал подручным у своего отца, пекаря дяди Феди. Старик был лысый, с морщинистой мощной шеей, и сзади сильно напоминал большую черепаху. Тесто он месил вручную, никаких машин в деревенской пекарне не было, зато и каждая рука у него была толщиной с ногу нормального человека. Васька, а вместе с ним и я, стали тут почти что штатными работниками. Очищали формы, укладывали на полки горячий хлеб. Изредка, когда кончалась смазка для форм, Васька подсылал меня в молочку, где работала мама, и я утаскивал или выпрашивал кусок масла. Дядя Федя иногда пек нам каравай из белой муки, это было лакомством.

Здесь постигал я тонкости живого великорусского языка, бессмертные образцы народного творчества. Однажды в присутствии уже упомянутых маминых приятельниц похвастался, что научился от Васьки новой частушке. Меня любезно попросили спеть. Я и спел, не понимая смысла:

Погляди, мама, в окошко,
Что Никишка делает.
А Никишка вынул шишку,
За кобылой бегает.

Но годам к шести-семи стал понимать, что к чему. Однажды летом сидели на лавочке возле дверей пекарни дядя Федя, Сашка, Васька и я. Подошла Клавка и говорит: “Саша, засучи мне тесто”. Засучить – значит раскатать, приготовить слоеное тесто для сдобы. Клавка пошла, а Сашка не спешил. “Ну, что ты сидишь, Саша, – сказал я, – иди, всучи ей”. Тут все так грохнули, что галки взлетели. Из пекарни выскочила испуганная Клавка, вызвав новый взрыв хохота. “Ну, парень, – сказал дядя Федя, – далеко пойдешь, если не посадят”.

Дома я не позволял себе подобных каламбуров, зато в общении с дружками “ненормативная лексика” занимала едва ли не половину текста. Учились у взрослых. Должен ради справедливости сказать, что Васька, насколько помню, почти не сквернословил. Он был всегда в делах, особенно летом. Возьмет ведерко, удочку и направляется на запруду. Ловил на червя, на хлеб, на муху. За какой-нибудь час, бывало, настебает десятка два крупных рыбин. А то отправимся в заросли ежевики у речки, сопровождаемые рыжим веселым псом. Звали его Волканом. В имени этом слились три: Вулкан, Полкан и Волк. Так что даже если бы он был трехглавым, как его греческий собрат, стерегущий вход в подземное царство, то для каждой головы нашлось бы имя.

Был наш Волкан непобедимым бойцом, все местные псы его боялись. Но вот однажды по недосмотру выбежал на улицу обычно водимый на поводке директорский пес, коренастый, с гладкой короткой шерсткой. Дремавший под забором Волкан вскочил и залаял на него. А тот молча бросился навстречу, грудью сбил его на землю и вцепился в горло. Спасла Волкана густая, как у барана, шерсть. Мы чуть отбили бедолагу. “Конечно, – сказал Васька, – если б нашему Волкану такой корм, как тому... Ему ж каждый день килограмм требухи дают…”. И мы почувствовали к директору и его псу что-то похожее на классовую вражду.

…Мой детский рай кончался. Однажды прибежал домой и увидел плачущую Меру. “Илью убили”, – сказала она. “Умер от ран”, – так было написано в похоронке. Оказывается, существует смерть.

Ночью я иногда просыпался от странных звуков: мама, боясь разбудить нас, рыдала в подушку. А днем, как всегда, полная энергии, работала, готовила, стирала, убирала и даже кое-какую живность завела. От отца тоже давно не было вестей. Наконец, пришло письмо из госпиталя. Ранение было тяжелым, лечился он долго. И вот летом 44-го вижу, как высокий усатый человек, путаясь в костылях, обнимает маму. Они почему-то плачут. Не помню, какие сложные чувства овладели мной, но я убежал и вернулся домой не сразу.

Рану я не раз видел потом, во время наших совместных походов в баню. Большой осколок разворотил верхнюю часть бедра, и к тому же (об этом я узнал гораздо позже) повредил левое яичко, которое пришлось удалить.

…В 1953 году, когда арестовали “кремлевских врачей-отравителей”, отца, главного бухгалтера большого треста, уволили с работы. Формулировка была такая: “Как не имеющего допуска”. В 1941 году допуска у него не требовали...

Осенью 45-го я пошел в первый класс. Из соседнего села приходили татарские дети, с которыми мы до сих пор не общались. Они были тихие и степенные, говорили “мой тетрадка” и “моя карандаш”, и даже руку в классе подымали не так, как мы, а повернув вперед ладошку. Вскоре мы подружились, и доверие достигло такой степени, что однажды за сараем Абдул показал нам свою письку с засохшим струпом по окружности. Ему на днях сделали обрезание.

В одном классе с Мерой учился Кибирь, красивый татарский мальчик лет 14-15. Однажды он, что-то рассказывая нам, мелюзге, вдруг – не помню в какой связи – завел разговор о евреях. Слова “еврей” и даже “жид” мне были знакомы. Та с трех-четырех лет памятная рифма из кузни (“жиденокп..денок”) на обочине сознания жила. Но в реальной жизни наша национальная принадлежность ни меня, ни моих друзей не то что не волновала, но даже малейшего интереса не вызывала.

А тут Кибирь, поведав о том, какие евреи злые и нехорошие люди, прямо обратился ко мне: “Вы же евреи”. “Вы”, имея в виду нашу семью. И тут я, вполне отдавая себе отчет в том, что лгу, ответил: “Да нет, мы белорусы”. В ответ Кибирь мрачно сказал: “Белорусы – это еще хуже, чем евреи. Они прятались на деревьях и метали в наших ножи”. Он (это я понял много лет спустя) перепутал белорусов с белофиннами! Свежа была в памяти финская кампания, в которой Сталин положил миллиона полтора солдат, а уцелевшие привезли множество баек о коварстве врага.

Возразить было нечего. Я покинул поле боя, разбитый в пух и прах.

…Прошло несколько дней. Однажды вечером, протягивая мне сочный ломоть, Мера нечаянно срифмовала: “На, белорус, очень вкусный арбуз!”. Кровь бросилась мне в лицо. Наверное, я стал красней арбуза. И в этот миг окончательно и бесповоротно превратился в еврея.

Натан Берхифанд

 

© Мишпоха-А. 1995-2007 г. Историко-публицистический журнал.