Поиск по сайту журнала:

 

Лариса Григорьевна Каим (Хват).Когда началась война Ларисе Григорьевне Каим (Хват) ещё не было и пяти лет. Безусловно, детские воспоминания человека, прожившего большую жизнь, имеют свою особенность, что-то стёрлось из памяти, а что-то наоборот обросло художественными подробностями. Да и время неизбежно берёт своё. Прошло уже более 75 лет…
Но, главное, в воспоминаниях остались чувства ребёнка, который столкнулся со страшной трагедией войны, остались подробности о довоенной и послевоенной жизни витебской семьи.
Мы также после воспоминаний Ларисы Григорьевны Каим (Хват) приводим историческую справку, которая уточняет и дополняет её.

В Витебск наша семья приехала в 1929 году. Отец, Григорий Борисович Хват, в молодости учился во Франции, там получил образование медика, а наши родственники, мамины и папины бабушки и дедушки, жили в Белостоке. Там в Белостоке судьба свела папа и маму – Ету Григорьевну. Рассказывая о Белостоке, родители вспоминали погромы, преследования евреев. Я не расспрашивала подробности, не вдавалась в исторические причины. Мне тогда было это не интересно, о чём я потом сожалела, потому что многое прошло мимо меня.
Мой отец был очень интеллигентный, культурный, образованный человек и как многие интеллигенты верил в светлое будущее, которое начали строить в Советском Союзе.
Вот с такой верой в будущее приехали мои родители в Советский Союз и поселились в Витебске. Профессионально папа был на очень высоком уровне. Он работал и участковым врачом, и заведовал поликлиникой.
Мама сидела дома с детьми. Нас у родителей было двое: я и мой брат Дмитрий – на десять лет старше меня. Он всегда был очень активный, подвижный.
Наш дом был культурным, интеллигентным: отец знал пять языков, мама играла на фортепиано. Она была профессиональным музыкальным работником. В Витебске в те годы жило немало интересных людей, интеллектуалов: были музыканты, художники, врачи. Многие из них собирались у нас дома, и был очень интересный круг общения.
Летом 1941 года, как и всех, нас неожиданно застала война. Город опешил, был растерян, находился в каком-то страшном ожидании. Я хорошо помню, хотя мне ещё не было пяти лет, пустые магазины, безлюдные улицы, мы с мамой зашли в какой-то магазин, и мне захотелось пирожное, и она говорит: «Бери», продавца не было. В первые июльские дни 1941 года, незадолго до фашистской оккупации города, было совершенно непонятное состояние и улиц, и жителей.
Началась эвакуация. Отца попросили представители горздрава: «Вы, доктор, в поликлинике подождите, имущество и лекарства сберегите, а имущество – это стулья да столы, и мы непременно за Вами заедем».
Разные люди были тогда и сейчас, разное начальство тогда было и сейчас, и, короче, отца забыли. И когда уже город горел, когда уже наши войска оставляли позиции, мама взяла инициативу в свои руки, и мы успели сесть в последний состав, отъезжающий с витебского перрона. Но вдруг отец сказал, что он что-то забыл и ему надо вернуться, а он позднее нас догонит. Мать хорошо его знала, знала преданность делу, которая присуще всем интеллигентам: дал слово, значит, оно должно быть выполнено. И когда папа ушёл, она нас выгрузила из состава, и мы пошли вслед за ним. Папа, конечно, был в своей поликлинике и проверял медикаменты, имущество. А город горел, Витебск бомбили, и когда уже было ясно, что ничего хорошего не будет, мама буквально заставила его, сказала: «Дети погибают, а ты столы, стулья пересчитываешь, медикаменты проверяешь». И мы сели на какую-то баржу, которая отходила от пристани. Были две баржи, а впереди пароходик, который их тянул. Отплыли маленечко от Витебска, под беспрерывными немецкими налетами и бомбёжками. На первой барже медсестры надели одинаковые косыночки с красными крестами, чтобы было видно, что они раненных везут и думали, что это их спасёт. Но баржу разбомбили. Тогда капитан парохода сказал, что дальше не поплывёт и пускай каждый добирается, как кто может.
И мы пошли в сторону Смоленска. Эта дорога была ужасной. Я помню хорошо, что была жара. Мы шли налегке, несли только воду или самое необходимое. Папа, конечно, нёс свой портфель с документами. Впереди шла женщина, у которой было очень много детей: по-моему, девять. Она останавливалась через какое-то количество метров и под каждым кустом оставляла ребёнка. Очевидно, она уже была на грани, не понимала, что делает.
Вместе с нами отступали моряки, они были в тельняшках, и когда они увидели состояние моих родителей, сказали, что могут взять меня на руки и нести дальше. Я подняла страшный крик, но моряк взял меня на руки. Так мы шли: одной рукой я за шею моряка держалась, а другой – за шею мамы.
Мы прошли до Ильино, сейчас это посёлок в Тверской области. Дальше идти было уже невозможно. И мы там осели, в какой-то дом нас пустили.
Сегодня, прожив большую жизнь, я делаю выводы, что доброты у людей тогда было больше. Папа работал, была какая-то поликлиника, но очень быстро в Ильино пришли немцы. До сентября 1941 года мы ещё жили на свободе, если оккупацию вообще можно назвать свободой, а потом нас всех согнали в гетто.
Там было и местное еврейское население и такие как мы, беженцы. Но у местных были какие-то минимальные запасы. А мы чужие… Началась борьба за выживание… Я помню, как брата Диму фашисты избивали, издевались. А ещё полицаи, которые ни капли не отличались от фашистов, а может даже хуже были. Как-то я с мамой стояла во дворе, мороз был очень сильный, прошёл немец и дал мне шоколадку. Я забыла, что это такое. А полицай тут же сообщил немцу, что я еврейка, хотя он и сам это видел. Я, конечно, спряталась за маму, шоколадку не взяла, потому что страх парализовал меня. Сколько раз нашего Димку гоняли то дороги чистить, то другие грязные работы выполнять. Ему было 14 лет. Даже в гетто это всё равно переходный возраст, и остаётся обостренное чувство человеческого достоинства. «Не буду, не пойду», – говорил он. И мама сразу начинала говорить: «Я пойду, я всё сделаю». И вот так несколько раз спасала его. Били всех подряд.
Папа помогал, как мог тем, кто был в гетто. Иногда, пробирались в гетто русские люди, и папа, как врач, им помогал. И они, кто кусок хлеба оставит, кто картошину, и может, благодаря этому мы выжили.
Все кругом считали, что я умру от голода, дистрофии, болезней.
В лесах был партизанский отряд, командовал им Павлович Павел Павлович. Я была маленькая, но запомнила такое сочетание имени и фамилии.
В комендатуре были у партизан свои люди, об этом я узнала, естественно, после войны. Ночью папу забирали, и он оказывал необходимую помощь партизанам. Они доставали медикаменты, те, которые он называл. Однажды папу забрали, оказать помощь какому-то известному московскому артисту, который был в этом партизанском отряде, он был ранен. Папа туда поехал, и простой пилой, продезинфицировав её, ампутировал ему ногу. Материал, которым зашивают, был, а вот анестезии нельзя было достать. Он очень много спирта влил ему, и раненый отключился. Кстати, этот эпизод, потом брат прочитал в одной книге, но приписывали его студенту первого курса биологического факультета. И Дима возмутился, писал в редакцию. «Исправим, уточним», – сказали ему, но воз и ныне там. Этого партизана-артиста нельзя было держать в землянке, его поместили в дом к одной местной учительнице.
Однажды маму вызвали в комендатуру, а там была большая очередь. Одна для тех, кто знал немецкий язык, а другая – для тех, кто не знал. Мама стала в очередь людей, которые знали немецкий язык. К ней подходит женщина и говорит: «Я вас прошу, скажите коменданту, чтобы он меня принял». Мама отвечает: «По какому вопросу?» И она рассказывает, вот у неё партизан раненный прячется и так далее и тому подобное… Мама говорит: «Конечно, идите домой, я всё сделаю». Мама, конечно, ничего не сказала коменданту, но когда вернулась к нам, была очень сильно напугана.
Очевидно, эта женщина всё-таки добилась аудиенции у коменданта, и назавтра все гетто было выставлено на расстрел, на берегу Двины. Гетто находилось чуть глубже, а выставили на берегу, в сильный мороз, легко одетых.
Была часть экзекуции проведена. Мама говорила, что сожгли живьём в сарае людей. Одна девушка, была очень красивая, немец её выпустил из сарая, она как горящий факел бежала, полицай её застрелил.
День короткий, близился вечер, и привезли в комендатуру сено. Занялись его разгрузкой. И по каким-то причинам отложили расстрел до утра.
Глубина этих ночных переживаний для меня была неприемлемой и, в силу моего возраста, непонятной до конца. Но я чувствовала ту атмосферу, которая царила в бараке. Все прощались друг с другом, подводили жизненные итоги.
Пробралась к нам одна русская женщина, которую папа лечил, и говорит: «Я не могу спасти всех, но Лорочку отдайте мне и Диму. Как мои будут, так и Ваши». Димка сразу заартачился, и я тоже. И отец говорил: «Значит, так тому и быть. Как всем, так и нам». Рядом в Ильино аптека была, разгромленная, правда, но какие-то лекарства были там. Отец отправил мать, говорит: «Иди в аптеку, возьми такие-то препараты». Это были яды. «Мы покончим жизнь, – говорил отец. – Ждать ночь, что будет дальше: сожгут или расстреляют – это немыслимо». Мама пошла. Аптекарь был из фашистов, только наших, местных. Он говорит: «Что легкой смерти захотела, жидовская морда? Помучаешься». Мама пришла ни с чем. «Значит, будем принимать ту судьбу, которая есть», – сказал отец.
Конечно, никто не спал, был ужас: и плач, и истерика. В шесть часов утра, раздалась стрельба, крики и все стали готовиться к худшему, стали прощаться. И вдруг слышим крики: «Свои, свои». Оказывается, те что сено привезли для немецкой комендатуры – были партизаны, которые имели связь с передовыми частями Красной Армии. И это была продуманная операция. Вот так мы были спасены. За эту ночь родители стали совершенно седые.
Это было в январе 1942 года. В Ильино никто из евреев не знал, почему их выставили на расстрел, и никто не знал, как они были спасены…
Когда была военная операция по освобождению узников гетто, какой-то немец был ранен, истекал кровью, и мой отец начал оказывать ему помощь. Евреи говорят, что ты делаешь, он хотел расстрелять твою семью, а ты ему помогаешь. Но отец до мозга костей был врач. Он ответил, расстреливал меня фашист, а я человеку помогаю. Вот настолько в нём естественно жила клятва Гиппократа, это была не просто клятва, она была его сутью.
В Ильино отец остался работать врачом, а нас эвакуировали в Чувашию. Когда освободили Витебск, отец вернулся в город, и вызвал нас.
Нас поселили в морге. Я не знала, что это морг, только потом случайно услышала об этом. А тогда я говорила: «Как хорошо, нальёшь на пол воду, она замерзает и катаешься».
Отец работал где-то до 70-х годов. Он умер в 1976 году. Когда он уже не работал, к нему всё равно приходили люди и просили: «Помогите». Он говорит: «Да, я плохо слышу, я уже пожилой человек». Но его просили, и он соглашался. Он был прекрасный диагност. У меня остались в памяти, его очень длинные, тонкие пальцы. Не было же тогда УЗИ, он приложит пальцы к спине человека, простучит и говорит: «У вас в этой части легкого воспалительный процесс».
Я с отличием окончила педагогический институт, два года работала в Бегомле в школе-интернате, а потом всю свою жизнь – в Витебском педагогическом институте (ныне Витебском государственном университете) на биологическом факультете. Защитила кандидатскую диссертацию и вела такой предмет, как «Систематика».

Историческая справка

Немцы захватили село Ильино (ныне Западнодвинский район) в августе 1941 года и вскоре создали здесь гетто. Мужчин успели призвать в армию, несколько человек ушли в партизаны, в частности, Яков Карпенков стал помощником командира отряда, в декабре 1941 года его схватили и повесили в группе других партизан на центральной площади села.
В Ильино оставалось около 150 евреев, как местных, так и небольшое число беженцев из Белоруссии. В основном это были старики, женщины и дети. Всех их заселили в несколько небольших домов, предварительно выгнав оттуда русские семьи, на окраине села по улице Пролетарская. Дома оградили колючей проволокой, на одежду нацепили жёлтые латки. По противоречивым воспоминаниям очевидцев, группу 30-40 человек из гетто увезли, и, по всей видимости, они погибли в Велижском гетто. Оставшихся в Ильино гоняли на тяжёлые работы, при этом не кормили, многие умирали. Как могли, помогали односельчане. Мальчишки перебрасывали через колючую проволоку еду, которой самим не хватало.
Есть данные о том, что одна русская женщина прятала у себя дома еврейского мальчика. К сожалению, имя её не известно. За это, как и за любую другую помощь, полагался расстрел. Но были среди местных жителей и полицаи. Именно они, вместе с немцами и латышским подразделением вывели в январе 1942 года узников на лёд озера для расстрела. Сегодня практически невозможно доподлинно установить, по какой причине произошла «заминка», но людей несколько часов простоявших на лютом морозе в ожидании смерти, снова загнали в гетто. В селе бытуют самые экзотические версии, вплоть да такой, что старший полицай любил очень красивую молодую еврейку, находившуюся среди обречённых, и всё сделал для того, чтобы сорвать расстрел.
Но истинное освобождение пришло в виде бойцов Красной Армии, ворвавшихся в село на утро следующего дня.
Такое избавление – редчайший случай в истории Холокоста. Он чем-то сродни с Божьим промыслом.
Сегодня в центре Ильино стоит скромный, так сказать «доморощенный» памятник воинам-освободителям и узникам гетто. Его в 2000 году воздвигли на средства активистов еврейской общины Тверской области, местные жители ухаживают за ним.
(Отрывок из книги «О тверских евреях и не только о них», составитель Михаил Флигельман, Тверь, 2012 г.)

С Л.Г. КАИМ (ХВАТ) беседовал Аркадий ШУЛЬМАН