Феликс Борисович Хаймович – поэт, прозаик, переводчик. Родился 5 февраля 1948 года в Минске. Получил высшее медицинское образование. Работал врачом до выхода на пенсию в 2010 году. Дебютировал в литературе в 1967 году. Пишет на белорусском и еврейском (идиш) языках.

На белорусском языке вышло 6 книг его поэзии и книга документальной прозы о начале антифашистского сопротивления в Минском гетто.

На еврейском языке вышла одна книга его поэзии. Переводит на белорусский язык с языков идиш, иврит, немецкого, русского, польского. Перевёл на идиш несколько стихотворений классика белорусской литературы Максима Богдановича. В газете «Літаратура і мастацтва» опубликовал очерк по истории еврейской литературы на территории Беларуси с XIV века до наших дней. Живёт в Минске.

И захотелось же моей Анюте печёных яблок!
А в доме из фруктов одни только мандарины. А на дворе середина января, снег лежит грязный и какого-то болезненного, что ли, вида, сыплет ледяной дождь, под ногами скользота. Но что делать – приспичило женщине, значит надо исполнять. Сходил я в магазин, купил. Напекла моя половина в газовой духовке яблок. Подала к ним мёд в баночке, сама пробует, меня угощает. Взял я яблоко, покрутил в руках. Сморщилось оно, бедненькое, потеряло цвет. И всплыло в уме: «Лицо, как печёное яблоко».
И вслед за этой мыслью, как живая, предстала перед моими глазами бабушка Хайча, мамина тётка. Она умерла, когда мне было девять лет. В моей памяти она всегда была морщинистая, с серым лицом и бледно-фиолетовыми губами, которые всё время шевелились, может, в молитве, а может, беззвучно повторяя слова очередной песенки, которую старушка мысленно напевала.
Мужа баба Хайча потеряла задолго до войны, замуж больше не вышла, поднимала единственного сына. В сорок первом он пошёл в армию, служил в Осовецком укрепрайоне, где в первые же дни войны попал в кровавую мясорубку и пропал без вести. Бабушка Хайча прибилась к семье племянницы, пережила с нашей мамой и моими старшими братом и сестрой эвакуацию, откуда в сорок четвёртом отец привёз их в Минск. Там я и родился.
Отец наш партизанил, был комиссаром отряда, имел три ордена и медали. После войны трудился на хозяйственной работе.
Жили мы в Зелёном переулке неподалёку от Юбилейного рынка, на месте которого теперь стоит многоэтажка. Наш дом был не простой, а памятный. До войны он принадлежал семье друга отца, дяди Евсея. Во время оккупации дом этот оказался в самом центре еврейского гетто. Здесь отец с другом собрали подпольную группу из евреев, узников гетто, и окруженцев, которые осели в Барановщине, деревне недалеко от Минска. В лес они ушли осенью сорок первого с оружием и присоединились к группе энкэрэдэшников и небольшого отряда, образовавшегося из колхозников Руденского района. Позже отряд постепенно разросся до целого полка. В сорок третьем папа спас дяде Евсею жизнь: вынес его, тяжелораненого, из-под пулемётного огня, привёз из соседнего отряда хирурга, который оказал раненому квалифицированную помощь, насколько это было возможно в тех условиях, а потом с партизанского аэродрома Евсея эвакуировали на Большую землю. Дядя Евсей осел в Мытищах под Москвой, а дом подарил отцу, так как сам в нём жить не смог: на заднем дворе родного дома немцы убили мать Евсея.
Так вот, когда мы жили в этом доме, к нам начали наведываться партизанские товарищи отца. Большей частью они были сельчанами. Жилось тогда трудно, трудодень в колхозах был чисто символическим. Приходилось вертеться. Колхозники везли в город на продажу картошку и овощи с приусадебных соток, мясо, птицу, яйца. Папины партизаны останавливались у нас, ночевали, вечерами под чарочку и шкварочку заводили разговоры, вспоминали «битвы, где вместе рубились они». Таким образом, я с самого рождения слышал живую белорусскую речь, считай, все её диалекты.
Кроме белорусского звучали в нашем доме русский, польский, еврейский языки, а отец подбивал меня учить ещё и немецкий. Сам он знал его неплохо, любил поэзию Гейне и Шиллера, мог часами декламировать и на языке оригинала, и в классических русских переводах. Из русской поэзии он, как и мама, любил Пушкина и Пастернака, из белорусской – Богдановича. Специально для меня он приобрёл изданную отдельной иллюстрированной книжкой Максимову «Мушку-зеленушку», которая сразу пришлась мне по сердцу. Иной раз у нас проходили настоящие литературные вечера. Когда родители начинали свои чтения, обычно на кухне, баба Хайча тянула нас туда, наказывая слушать
разумное и не шалить! Еврейскому языку родители меня не учили, так как не хотели, чтобы у ребёнка появился «немодный» и даже небезопасный акцент: моё раннее детство совпало со сталинскими антисемитскими кампаниями – борьбой с «безродными космополитами», разгромом Еврейского антифашистского комитета и начавшимся процессом врачей-«отравителей», который остановила смерть «гениального ученика и последователя».
Но еврейскому языку я всё-таки немного научился благодаря бабе Хайче. Она разговаривала и по-русски, и по-белорусски, и по-польски, но понять её можно было только тогда, когда она говорила на языке идиш. И родителям невольно приходилось говорить с ней на мамэ-лошн – родном языке. К нам, детям, она тоже обращалась по-еврейски, и я незаметно научился понимать её.
Когда мне было лет пять, баба Хайча позвала меня к себе в комнатку, торжественно достала молитвенник-сидур и начала показывать еврейские буквы и объяснять, как они читаются. Я соображал быстро, так как к этому времени уже бегло читал по-белорусски и по-русски и пробовал кое-как читать по-немецки по учебнику сестры Светы. Помню начало стихотворения из этого учебника: «Sei gesund, Genosse Stalin!» – «Будь здоров, товарищ Сталин!»
У бабы Хайчи были три книжки на идише: «Мальчик Мотл» и «Песня песней» Шолом-Алейхема и «Минское гетто» Гирша Смоляра, товарища отца по подполью. Через некоторое время я уже читал их по слогам, спрашивая у бабы, что значат не знакомые мне слова. Баба Хайча была очень набожной, часами молилась или изучала «Цэйнэ-урэйнэ» – Моисеево Учение на языке идиш для женщин, которым, в отличие от мужчин, необязательно было знать Лошн-Койдеш – язык Святого Писания, то есть библейский иврит. Набожность, однако, не мешала бабе Хайче быть дружелюбной (как теперь говорят, коммуникабельной), любопытной и даже озорной. Она знала множество шуточных песенок на идише и пела их нам, детям. Когда в Минске появилось телевидение, я с удивлением открыл для себя, что песенка «Ву из дос гесэлэ, ву из дос гойз?» («Где эта улица, где этот дом?») – русская, и звучит она в фильме «Юность Максима». Баба Хайча пела ведь её на идише.
Однажды бабушка научила меня песенке, в которой припевом было «Ох эр из а коп» – «Ох он и голова!» Я, не подозревая подвоха, запел её при родителях. Те переглянулись. И мама выразительно зыркнула на бабу Хайчу. Та сделала вид, что всё это её не касается, и, едва сдерживая смех, потопала в свою комнатёнку. Потом мама объяснила мне, что эту песенку петь не стоит, особенно при гостях, так как первые слова припева при пении сливаются, и получается «охэр из а коп» – «охэр – и голова же». А «охэр» на иврите означает ту часть тела, на которой сидят; и звучит это слово не так уж и деликатно.
Баба Хайча любила беседовать с гостями – бывшими партизанами. Они по-белорусски рассказывали ей про жизнь в лесах, она им по-еврейски – про эвакуацию – и все всё хорошо понимали. Меня это не удивляло. На нашей улице жили дядька Коля-печник и сапожник Макаревич. Оба свободно говорили на идише. Макаревич провёл детство в еврейской семье, где учился у хозяина сапожному ремеслу, а дядька Коля был родом из местечка, где евреев жило больше, чем белорусов. У дядьки Коли с евреями был гешефт. В сороковые – пятидесятые годы все синагоги были закрыты. А вместе с ними – и пекарни, где к еврейской Пасхе пекли мацу. Так дядька Коля в своём доме сложил специальную печь и перед Пейсахом (еврейской Пасхой) вместе с женой, которую все звали не иначе как Печнихой, превращался в пекаря. Евреи приносили им муку, Печниха замешивала и раскатывала тесто, дядька Коля сажал и обжигал листы в печи, а потом вынимал готовый продукт. В результате евреи были с мацой, а Коля-печник и Печниха – с копеечкой и чарочкой.
Папины бывшие партизаны тоже соображали в идише, так как до войны в местечках и многих деревнях проживало много евреев, были даже еврейские колхозы, и люди, тесно общаясь, перенимали одни у других и опыт, и язык.
Из-за своего не шибко совершенного идиша я, случалось, попадал в смешное положение. Как-то баба Хайча говорила с мамой про общих знакомых из прошлого. Некто Менаше был кацевом – мясником. Уловив слово «кацев», я решил, что оно имеет отношение к слову «кац» – «кошка», и с умным видом переспросил: «Они что, всю жизнь растили котов на продажу?» Нужно было видеть, как у бабули и мамы от смеха тряслись животы.
Нынешняя улица Городской Вал в то время называлась Республиканской. Была она, за исключением нескольких каменных зданий, застроена деревянными домами и вымощена булыжником.
По ней ходили трамваи двух маршрутов. «Пятёрка» сворачивала налево на Интернациональную и направлялась дальше по улице Бакунина, а «двойка» поворачивала направо и шла по Мясникова на железнодорожный вокзал.
У бабули были две подруги: бабка Элька и бабка Сошка. Обе жили на Бакунина. Баба Хайча ездила к ним на трамвае. Сама она ездить побаивалась и для надёжности брала с собой меня, так как я был довольно шустрым мальчишкой и хорошо знал свой район: мы с друзьями часто там бывали, играя среди полуразрушенных стен в партизан-подпольщиков.
Один раз, возвращаясь от подруг, бабуля решила пройтись пешком. Было это летом, погода стояла ясная и сухая. Мы дошли до трамвайной остановки «пятёрки» за перекрёстком Республиканской и Интернациональной. Оттуда до Юбилейной площади нужно было подниматься по довольно крутой горе и немалый отрезок пути. А тем временем начала сказываться жара. Бабуля решила, что теперь лучше проехаться на трамвае. Но «пятёрки» долго не было. В каких-нибудь ста метрах на Немиге, перед обувной фабрикой, была остановка «двойки». Баба Хайча заметила, что с Мясникова выезжает трамвай.
– Бежим на «двойку», – крикнула она, схватила меня за руку, и мы полетели. И, конечно же, не успели.
«Двойка» отъехала, когда мы были метрах в тридцати от неё. А в это время с Интернациональной донеслось дребезжание «пятёрки». Мы опять побежали и опять не успели. Бегали мы три или четыре раза, устали и запарились. За это время спокойно могли бы дойти до Юбилейки. Наконец, я не выдержал, взмолился:
– Бобеню, бабулечка, давай стоять на одном месте, а то мы и до завтра не сядем!
Ушла из жизни баба Хайча в пятьдесят седьмом. Умирала она тяжело. Как я теперь, имея опыт врача-онколога, понимаю, у неё был рак толстой кишки, из-за чего образовалась кишечная непроходимость. И без того сухонькая, баба Хайча сделалась почти прозрачной и невесомой. Однако и тогда она нашла силы на последнюю грустную шутку:
– Вот вы сейчас откроете форточку, подхватит меня сквозняк – и не поймаете…
– Ты почему не ешь? – спрашивает Анюта. – Тебе невкусно?
Я непонимающе смотрю на неё. В моей руке печёное яблоко.

Перевод с белорусского Аллы Левиной.

Феликс Борисович Хаймович.