Поиск по сайту журнала:

 

Рисунок Натальи ТАРАСКИНОЙ.Все мои книги в детстве хранились на этажерке, которая была буквально втиснута между кроватями. Этажерка представляла собой три полки, которые держались на резных стойках: три из них были фабричные, а четвёртую стойку папа выстругал сам. Вся мебель у нас в доме была или самодельная, или отремонтированная папой. Прямо со своей самодельной кровати я мог даже среди ночи дотянуться до полки и взять любимую книгу. Потом накрыться с головой одеялом и, включив карманный фонарик, читать книгу. Фонарик лежал тоже на этажерке. И там же стояли пластмассовые игрушки: лев и слон. Я не помню, откуда они у меня появились, но помню, что я как-то помыл их одеколоном, и они стали одинакового непонятного цвета. Это были мои любимые игрушки. И они часто тоже перебирались с этажерки ко мне в кровать, охраняя моё чтение и сон.

ШВЕЙК

Всё началось с того, что Алик Либерман, рисовавший рекламу для клуба, на афише фильма о приключениях бравого солдата Швейка русским буквам придал форму закорючек из еврейского алфавита. А нарисованному Швейку придал лицо краснопольского портного Аврома. Просто вылитый полнощёкий Авром смотрел с афиши на удивлённых местных евреев. Как Алик потом сказал, сделал он всё это в целях рекламы. И ещё потому, что Авром пошил ему неудачный костюм. Швейк – это, конечно, еврей, – сразу же определило Краснополье, глядя на Аликову афишу. Швейк, швер, швебл, шверд… Швейк, тесть, спичка, сабля... В общем, слово это показалось всем евреям похожим на еврейское. И почему-то все сразу определили, что Швейк – это еврейский портной. Хотя еврейское «шнайдер» (портной) ничего общего не имело со словом Швейк.

За неделю до показа фильма всё Краснополье только о нём и говорило. Даже бабушка, которая никогда не ходила в клуб, придя домой с базара, сказала, что будут показывать фильм про евреев и, как сказала ей Бася с Садовки, про портного, которого забрали в армию и про все его несчастья. И сразу заявила, что хотя она никогда не ходит в клуб, но на фильм про Швейка пойдёт! Мы с дедушкой, знавшие о книгах всё, молчали.

– Мишугоим! Сумасшедшие! – говорил дедушка, глядя на взволнованное Краснополье, и, подмигивая мне, добавлял: – Лучше промолчать, чем лишнее сказать! Пусть хоть раз посмотрят классику, если, конечно, досидят в зале до конца! В чём я очень сомневаюсь!

Дедушка молчал, потому что любил классику. Я молчал, потому что любил кино и хотел посмотреть фильм про бравого солдата Швейка, зная, что если бабушка пойдёт в клуб, то обязательно меня возьмёт с собой.

На фильм про Швейка собралось в клубе народу больше, чем на только что прошедшего индийского «Бродягу» с Радж Капуром. Все евреи Краснополья пришли в клуб! Даже хромая Гинда с Малостовки, которая шла до клуба ровно четыре часа, о чём она объявила всем перед сеансом.

Свет в зале погас, и на экране ожил мультипликационный чешский фильм. Надо сказать, очень знаменитый фильм Иржи Трнка. Но об этом я узнал значительно позже. А тогда это был для всех и для меня тоже просто кукольный фильм. Что особенно всех удивило: для взрослых и кукольный фильм!? Несколько минут после начала фильма в зале стояла полная тишина. А потом тётя Голда с Пионерской улицы встала с места и, повернувшись к сидящим в зале евреям, спросила:

– Вэр из а шнайдер?! Кто портной?! Варфос их фарлорн майнэ копкес?!! За что я потеряла мои копейки?!

Ей никто не ответил, но после её вопроса все начали шевелиться и потихоньку выходить из зала. Через каких-то пятнадцать минут в зале осталось человек пять. Бабушка тоже хотела
выйти, но я её удержал. И мы досмотрели историю про Швейка до конца. На удивление мне бабушка всё поняла. И вместе со мной смеялась над проделками Швейка. Фильм ей запомнился, и однажды она даже удивила дедушку, когда после какого-то разговора процитировала Швейка:

– Каждый может ошибиться, а если о чём-нибудь очень долго размышлять, уж наверняка ошибёшься!

Сказала это она по-еврейски, но цитата была почти дословной.

СОКОЛИНЫЙ ГЛАЗ

Первую книгу о Соколином Глазе я прочитал в четвёртом классе. Взял её в библиотеке дедушка и сразу же подсунул мне. Я только пришёл со школы, и бабушка, увидев, как я прилип к книге, возмущённо посмотрела на дедушку:

– Ну что ты сделал! Ему покушать ещё надо, уроки приготовить, а ты ему книжку подсунул! Теперь его от неё невозможно будет оторвать!

– Сделает он уроки и покушает, – спокойно сказал дедушка, – но хочу тебе сказать, что хорошая книга может заменить и еду, и уроки!

– Хотела бы я посмотреть на тебя, когда бы вместо супа подала тебе книжку! – сказала бабушка.

Чтобы спор не продолжался, я быстренько сел за стол и начал кушать. Уроки я тоже делал в ускоренном темпе. И даже показал тетрадки бабушке, чтобы она убедилась, что я всё сделал.

– Я неграмотная, – сказала бабушка, – мама потом проверит!

– Значит, можно мне читать?

– Читай! – сказала бабушка. – Вслух! Я хочу знать, что тебе дедушка подсунул.

Но когда я ей прочитал первую страницу, которая, как всегда у Фенимора Купера, представляет собой размышление о времени событий, бабушка махнула рукой и сказала, чтобы я читал про себя. И я пошёл знакомиться с Соколиным Глазом на крыльцо. В первой книге Соколиного Глаза зовут Зверобой, но прозвище его меняется от книги к книге. Зверобой, Длинный Карабин, Кожаный Чулок, Голубь, Вислоухий, Правдивый Язык, Соколиный Глаз.  И хотя настоящее его имя Натаниэль Бампо, почему-то буквально все читатели книг Купера помнят его по прозвищу. И почти никто не помнит имени. Из всех этих имён для меня осталось одно – Соколиный Глаз.

Читая книгу, я думал, что хорошо бы было, чтобы все имели прозвища, и тогда сразу можно было бы понять, что за человек перед тобой. И я почему-то стал придумывать прозвище бабушке. Я долго думал над ним. Как и к Бампо, ей подходило много прозвищ.  Но я остановился на Большая Бэрья – почему-то вспомнилось еврейское слово «бэрья» – умелица. И я подошёл к ней и сказал, что с этого дня она Большая Бэрья! И я её так буду звать!

Бабушка замахала руками и сказала, чтобы я никому это не говорил. Ибо не все знают идиш и будут думать, что я зову её Берией. И нас с ней арестуют. И бабушка осталась Бабушкой.

ГРАФ МОНТЕ-КРИСТО

В наше местечко в книжный магазин, почему-то завезли только первый том «Графа Монте-Кристо». То ли товаровед не досмотрела, то ли на областной базе запутались, но наш книжный магазин получил только первый том. Я сразу обратил внимание на эту книгу. Она была большая, толстая, с портретом на обложке загадочного человека с надвинутой почти на глаза шляпой. Я побежал сразу к дедушке на работу и упросил его купить мне эту книгу. Дедушка был основной поставщик в наш дом книг. Ибо он, как и я, как говорила бабушка, был абихул мэн, что на идиш значит книжный человек. В первый же день я прочитал к вечеру почти половину книги, а вечером уже стал рассказывать её друзьям. Я всегда всем пересказывал прочитанные книги: и бабушке, и папе, и друзьям. Вечером, собравшись на лавочке возле дома, все мои друзья ждали продолжения. Я как мог растягивал свой рассказ, чтобы подольше продолжались наши посиделки, ожидая, что к этому времени в магазин завезут второй том. Но он прошёл мимо нашего посёлка. И как сказал мне дедушка на областном складе, второго тома уже тоже нет. Ибо его отправили по ошибке куда-то в другой район. И там раскупили. Бабушке и папе я, конечно, сказал, что второго тома нет, но друзьям я почему-то не решался это сказать.

Рассказав последнюю главу первого тома, я всю ночь не спал. И думал, что я скажу завтра друзьям. И решил сам придумать продолжение. Я сейчас уже не помню, какие приключения я насочинял, только почему-то Дантес не стал у меня мстителем, а стал творить добро. Ибо мне очень понравилась в книге история с возвращенным кораблём. А строчка из романа прямо врезалась в память: «На глазах у толпы совершалось неслыханное чудо: против башни Святого Иоанна корабль, на корме которого белыми буквами было написано «Фараон» («Моррель и Сын», Марсель), в точности такой же, как прежний «Фараон», и так же гружённый кошенилью и индиго, бросал якорь и убирал паруса». Ну разве мог человек, сотворивший такое чудо, быть мстителем! И самое главное, в конце я сделал счастливой и Мерседес. Ведь она так ждала Дантеса! И помогала его отцу. Ну разве у меня она могла выйти замуж за подлого Фернана! Нет, нет и ещё раз нет! Она спряталась от него за стенами монастыря! И там её отыскал Дантес. И как положено, в конце я устроил свадьбу.

А настоящую историю графа Монте-Кристо мы узнали через несколько лет, только тогда, когда в местном клубе показали фильм с Жаном Марэ. Фильм понравился и мне, и моим друзьям. И только мой друг Славик, который не прочитал ни одной книги, сказал:

– В книге лучше кончается. А здесь жалко Мерседес! И почему не снимают фильмы точно по книге?

Я ничего не сказал.

БОНТЯ-МОЛЧАЛЬНИК

Папа любил книги. Но прочитал их совсем немного, так сложилась жизнь. Прочитанные папой книги были в основном из школьной программы. Обязательная для прочтения литература. Хотя папа читал их в детстве, но запомнил на всю жизнь. И любил пересказывать их нам. Учился он сначала в еврейской школе, которая просуществовала после революции совсем недолго, папа успел в ней доучиться до средины четвёртого класса, потом эта школа превратилась в белорусскую, и в папиной памяти еврейские и белорусские стихи зажили вместе, и он по-еврейски рассказывал нам:

Старый Мордхе в лавочке продает судьбу,
Продает недорого – всего лишь по рублю,
А попросишь очень – за пятак отдаст,
Ну а если очень, он отдаст и так...

И по-белорусски:

Я не паэт, о крый мяне Божа!
Ня рвуся я к славе гэткай нiмала,
Хоць песеньку-думку i высную, можа,
Завуся я толькi – Янка Купала...

Поэтов папа считал особенными людьми и ставил их в своём ранге выше прозаиков. В стихах для него важно было не только слово, но и каждая запятая. А рассказы он мог пересказывать по-своему, вставляя своё разумение истории. Как он говорил, это не поэты, здесь можно и своё добавить, дурак не заметит, а умному может и понравиться. Настоящими писателями папа считал только тех, чьи произведения были включены в учебники. Может, это было от того, что он был учителем, и святее учебника для него не было книги. Правда, он был учителем математики, а не литературы, но это дела не меняло. И когда я начал писать рассказы, его мечтой было увидеть мои произведения в учебнике.

– Вот когда тебя напечатают в учебнике, тогда и будешь Писателем, зуналэ, – говорил он, – а пока ты просто шрайбер! Пишущих много, а Писателей – единицы!

Он не дождался того времени, когда меня напечатали в учебнике. Включили мой рассказ в учебник неожиданно, когда я уже жил в Америке, когда папы уже не было в живых, и я думаю, что не без папиной помощи: он замолвил за меня там, на небесах, словце, ведь он очень хотел, чтобы я стал настоящим писателем.

Я не всё запомнил из папиных пересказов, но сейчас, что-то читая, вдруг вспоминаю, что мне это рассказывал папа, и рассказывал совсем по-иному, чем в книжке, как-то ближе к нашей местечковой жизни. В книжке, наверное, было красивее и лучше, но в папиных рассказах было правдивее, реальнее. Из каждого рассказа папа делал большой еврейский тост, как говорила мама. И всегда это было к месту и по делу. Эти рассказы папа повторял, ибо школьная программа была не очень большая, и всегда он в них находил новый поворот, и они слушались, как совершенно новая история. Чаще всего он повторял рассказ про Бонтю. Переехав в Америку, он почему-то перестал пересказывать рассказы и вообще говорить тосты, и только где-то за несколько дней до
своего конца вдруг вспомнил про Бонтю.

Я зашёл к нему как всегда после работы, усталый, «затурканный», как говорили у нас в Краснополье. Папа сидел один в темноте, у окна: мама ушла на курсы английского, и папа её ждал, глядя в окно. Он и в Краснополье любил сидеть у окна: там он каждого проходящего знал, а здесь просто смотрел на улицу. Моему приходу он обрадовался, засуетился, встал со стула, включил свет и неожиданно сказал:

– Давай, зуналэ, выпьем, немножко. Я давно уже не пил вина. И котлетами закусим: мама очень вкусные сегодня сделала. Как дома. Они ещё горячие.

Как дома, для папы значило, как в Краснополье.

Он вынул стаканы, достал из духовки кастрюльку с котлетами, дрожащей рукой налил по капле вина и сказал:

– И причина есть, за что выпить. Знаешь, зуналэ, я вспомнил сегодня про Бонтю. Среди ночи проснулся и вспомнил. Я маленький был, когда читал про него, а вот вспомнил. И даже вспомнил, кто написал этот рассказ. Ицхок Перец! Наш меламед ещё шутил: у кого в произведениях больше перца – у Изика Фефера (фефер в переводе с идиш – перец) или Ицхока Переца? У тебя, сынок, время есть?

– Есть, – сказал я, и папа обрадовался.

– Тогда я тебе расскажу про Бонтю. Хорошо?

– Хорошо, – сказал я.

И папа начал свой рассказ:

– Жил когда-то в местечке бедный человек Бонтя. Беднее его не было в местечке никого, хоть работал он с утра до вечера. За что ни брался, в руках горело. На все руки мастером был. Но, как говорится, дер далэс файфт ба аид ин алэ винкелах (был он бедный, как церковная крыса). И туда нада копейка, и сюда. Десять детей в доме, тесть больной, а тёща совсем ходить не может. Да и жена кашлем по ночам заходится. Всё на Бонте и дом, и дети, и хозяйство. И все беды, что в  еврейском местечке из дома в дом гуляют, у него подольше задерживаются. Но никогда Бонтя на жизнь не жаловался. «Главное, – говорил, – чтобы хуже не было, а лучше, видно не про меня! Только б хуже не было!» – каждый день молился. Долго ли, коротко ли тянул свою телегу, но пришёл его час, и предстал он перед Б-гом. Стоит у светлого дома огромная очередь, и Бонтя в конце стал. Только не успел стать, как подлетели к нему ангелы:

– Нет, – говорят ему, – для тебя в этом мире очереди! Хватит, – говорят, – в той жизни настоялся.

Но и здесь Бонтя замахал руками: не привык он так, привык всегда всем уступать. И отлетели от него ангелы, и простоял он в очереди до самого конца. Не вперёд продвигался, а назад, все его обходили да посмеивались. Когда он в зал вошёл, никого уже позади не было. Стал на пороге Бонтя, руки по швам вытянул, как солдат перед генералом, и ждёт судьбы. Посмотрел на него Б-г и сказал:

– Много я видал на своём веку людей, но такого безгрешного, как ты, Бонтя, не встречал. Никого ты в жизни не обидел, тебя все обижали. Ничего ты плохого в жизни не сделал, тебе все делали. А ты всё терпел. Ни разу не возроптал. Никогда ты о себе не думал, всё о других. А теперь я о тебе решил подумать: любое твоё желание исполню!

– Прости меня, Готуню, – сказал Бонтя и глаза к полу опустил. – Если ты хочешь, чтобы я счастливый был, сделай так, чтобы моя Хая-Двойра по ночам не кашляла, чтоб болезнь её прошла, чтобы мой младшенький Менделе ходить научился, а то третий год, а он всё ногами мучается, и чтоб Хавочка жениха, наконец, нашла, и чтобы Цырул платье заимела, а то всё в обносках ходит, и чтобы Срулик смог в Воложин в ешиву поехать учиться: голова у него, что у ребе, а денег у нас на учёбу нет, и чтоб старший Нохэмка перестал батрачить у реб Пинхуса: извёл его хозяин, –  всех детей вспомнил Бонтя и про мишпоху не забыл: – И чтобы у тестя болезни прошли, и чтобы тёща на спину не жаловалась...

Ещё полчаса Бонтя крейвым (родственников) вспоминал, потом шапку снял, стал голову чесать, ещё вспоминать. Зашикали на него ангелы, как так перед Б-гом шапку снял, но Б-г погрозил им пальцем:

– Ша, Бонтя думает!

А Бонтя ещё ниже голову опустил, руки к груди прижал:

– Прости, Готуню! Чуть не забылся! Век бы себе не простил, если бы не вспомнил! Другу моему помоги, Даниловичу! Он не аид, но лучший друг у меня. Вместе с ним и в радости, и в беде были. Не раз выручали друг друга. Полгода назад он от свояков возвращался, через лес ехал, так на него господские лесорубы дерево свалили. Ещё сейчас не отошёл. Дай ему, Готуню, здоровье!

– Хорошо! – сказал Б-г и ласково улыбнувшись, спросил: – А теперь, Бонтя, ты всех вспомнил?

– Всех, – кивнул Бонтя.

Б-г хитровато посмотрел на ангелов и сказал:

– И здесь ты ухитрился про всех думать, а не про себя! А что ты для себя хочешь сейчас?

Бонтя смущённо посмотрел на Б-га и тихо, едва слышно сказал:

– Мне бы сейчас бульбу и зувермилх (бульба в переводе с белорусского картошка, зувермилх – с идиш – кислое молоко)! И больше мне, Готуню, ничего не надо.

Б-г улыбнулся, кивнул головой, и перед Бонтей возник стол, а на нём пышущая жаром картошка и горлачик с кислым молоком.

Бонтя, как марципан, поднёс ко рту картошку и с таким аппетитом втянул в себя молоко, что даже у Б-га потекли слюнки, не говоря про ангелов. И Б-г удивлённо спросил:

– Бонтя, ты каждый день ел такую же картошку и такое же молоко, и никогда у тебя не было от  этого блюда такого восторга. Что с тобой сегодня?

– А сегодня я впервые ем, не зная забот! – ответил Бонтя, не выпуская из рук горлачик. – Ты же все мои заботы уладил, Готуню! А разве есть на свете счастье большее, чем кушать, зная, что всем твоим хорошо! – у папы заслезились глаза, он вытер их рукавом рубашки и тихо сказал: – Выпьем, зуналэ, за то, чтоб хотя бы вы, мои детки, кушали свою бульбу с зувермилхом, не зная забот! А марципанов нам не надо! – и папа, будто на мгновение помолодев, одним глотком выпил вино и по-солдатски занюхал рукавом... К котлетам он в этот вечер не притронулся.

Это был последний тост, который он поднимал в жизни.

МОДИЛЬЯНИ И Я

Впервые я узнал о Модильяни, посмотрев фильм «Монпарнас, 19». Мне было лет десять. Смотрел я этот фильм из будки киномеханика. На фильм не пускали детей, и в зал я попасть просто так не мог. Но я дружил с братом киномеханика Толиком. Толик был не особым любителем кино. Но я ему сказал, что в фильме играет Жерар Филип, который играл Фанфана-Тюльпана, и фильм этот тоже, наверное, приключенческий. Я честно вставил слово «наверное», чтобы потом Толик на меня не злился. Конечно, после пяти минут просмотра мы поняли, что фильм не приключенческий, и Толик потянул меня за рукав, показывая на дверь: мол, пойдём. Но я отрицательно замотал головой. Почему-то судьба художника не очень тронула меня тогда, но показываемые в фильме картины художника, несмотря на чёрно-белое кино, потрясли меня. Я раньше такого никогда не видел. Мне очень захотелось увидеть их в цвете. Всю ночь они мне снились, и рано утром я помчался в библиотеку, прямо к открытию. Библиотекарша внимательно выслушала меня, потом удивлённо посмотрела и сказала, что такого художника не существует, и подала мне большой альбом передвижников. А когда я ей сказал, что вчера смотрел фильм про этого художника, она рассмеялась, сказав, что все фильмы – это выдумка.

– Подрастёшь – поймёшь! – нравоучительно добавила она.

И, честно скажу, я тогда поверил ей. И долго мечтал узнать имя художника, который рисовал к фильму картины. Ведь кто-то для фильма рисовал их? Даже если художник выдуманный! Я очень переживал, что такого художника нет. Но фамилию Модильяни я не забыл. И когда через много лет я впервые увидел книгу о Модильяни, вышедшую в серии «Жизнь в искусстве», которую продавали с рук на книжном московском пятачке, я решил её купить, сколько бы она не стоила... Продавал её молодой длинноволосый парень, внешне похожий на художника. Я отдал за неё почти половину моей зарплаты инженера, и буквально выхватил её из рук продавца, не торгуясь, чем очень удивил его.

– Художник? – спросил он.

– Нет, – сказал я.

– Так для чего тебе эта книжка? – удивился он, почему-то пожалев мои деньги. Может потому, что на мне была старенькая куртка и кроличья, немножко потёртая шапка: это был мой первый послеинститутский год. И даже не год, а первых два месяца. Он внимательно посмотрел на мой захудалый вид и неожиданно сказал:

– Понимаю. Потому что он еврей! Ваши любят читать книжки про своих!

О том, что Амедео Модильяни еврей, я тогда не знал. Для меня он был, как и Жерар Филип, – француз.

 Где-то через несколько месяцев, когда я приехал к родителям в Краснополье, зашёл я в библиотеку и показал не верящей в Модильяни библиотекарше купленную книгу.

– У нас такая есть, – спокойно сказала она. – На днях получили.

– Видите, есть художник Модильяни! – сказал я.

– А кто вам сказал, что такого художника нет? – спросила она.

Я ничего ей не ответил.

Книжка долго была у меня. И лишь уезжая в Америку, я подарил её другу-художнику.

Но в Нью-Йорке первой книгой, которую я купил на английском языке, была монография о Модильяни. Это было после первой зарплаты. Я шёл с работы, и у меня был такой же неказистый вид, как и тогда, когда я был на московском книжном пятачке. И книга стоила почти как вся моя зарплата. Но это был мой день рождения. И жена разрешила купить. Продавщица с отдела искусств известного магазина Barnes&Noble, после того как я попросил у неё книгу, посмотрела на меня тем же любопытным взглядом, как и московский парень. Мой вид и цена книги явно не соответствовали друг другу. И мой едва понятный английский дополнял картину.

– Иммигрант? – догадалась она.

Я кивнул.

– Откуда?

Я сказал.

– О, перестройка, Горбачёв! – воскликнула она. И неожиданно похвалила меня: – Хорошо, что приехали в Америку. Теперь здесь вы можете не опасаясь представляться, как говорил ваш любимый художник по-французски: JE SUIS MODIGLIANI, JUIF, – и повторила по-английски: – Я Модильяни, еврей.

Услышав это, я почему-то подумал, что она тоже еврейка, и спросил её об этом.

Она отрицательно замотала головой и сказала, улыбнувшись:

– Я Кэт, ирландка, – и тут же поправилась, улыбнувшись: – Я Кэт, американка! – и добавила: – Как и вы теперь!

Рисунок Натальи ТАРАСКИНОЙ. Рисунок Натальи ТАРАСКИНОЙ. Рисунок Натальи ТАРАСКИНОЙ. Рисунок Натальи ТАРАСКИНОЙ. Рисунок Натальи ТАРАСКИНОЙ.