ЖУРНАЛ "МИШПОХА" №14 2004год

Журнал Мишпоха
№ 14 2004 год


На родине Оскара Милоша

Роальд Романов


Черея – в эпоху Речи Посполитой – местечко Витебского воеводства Оршанского повета. В 1766 году в Черее и ее окрестностях жило 399 евреев.
Ныне (1912 год – Р. Р.) местечко Могилевской губернии Сенненского уезда. По ревизии 1847 года Черейское еврейское общество состояло из 959 душ. По переписи 1897 года жителей Череи 3039, среди них 1829 евреев.
“Еврейская энциклопедия”
Из-во Брокгауз – Ефрон, С.-Петербург., Т. 15. Стр. 850.

Черея. Здесь в прошлые века жил известный талмудист Хаим Черейский. Черея. Здесь до 5 марта 1942 года жила по традициям многих веков еврейская община и, как безотказные солнечные часы, действовала синагога. Ее последним старостой был Саморце Дымков.

Оскар Милош: “Мы живем среди руин сегодняшнего дня. Забытье, как пепел любви, опускается на могилы родных и близких”.

 

 Дядя Сергей Федорович Романов, дед Федор Михайлович Романов, бабушка Елена Севастьяновна Романова, тетя Галина Федоровна Романова, Роальд Леонидович Романов на коленях у бабушки, Эсфирь Соломоновна Кац – Романова,  дядя Виктор Федорович Романов. Черея.  Фото 1938 г.XIX веке часть земель Черейского графства Сапег оказалось у Милошей – предков известного французского поэта и литовского общественного деятеля Оскара Милоша… Я знаю об этом по научным и научно-популярным изданиям. И вдруг в Интернете появляется рассказ о Черее, где вместо Оскара Милоша упомянут Чеслав Милош: “Чеслав Милош, получая в 1980 году Нобелевскую премию по литературе, заявил, что он является гражданином… Великого княжества Литовского. Так что белорусы в некотором смысле уже имеют своего Нобелевского лауреата черейского происхождения”.
Но ведь Чеслав Милош ничего общего не имеет с Череей. Он родился действительно в Литве в местечке Шатейняй. А в остальное вкралась путаница. Это не Чеслав, а Оскар Милош писал в своей автобиографии: “Я родился 28 мая 1877 года в имении Черея… Отец привил мне уважение к литовскому роду… Он влюбился в молодую и красивую еврейку Розалию Марию Розенталь, мою мать. Мать не исповедовала никакой религии, хотя, выходя замуж, и приняла католичество. Отец ненавидел духовенство”.
Бабушка Сара Абрамовна Кац. Борисов. Фото 20-х гг.Оскар, а не Чеслав, будучи уже известным франкоязычным поэтом, опубликовал в 1917 году в Париже основные положения своей “Теории относительности”. Ей предшествовало глубокое изучение, вопреки воле отца, ассириологии и семитологии в школе Лувра и в Школе восточных языков, издание сборников стихов “Поэма падений”, “Семь одиночеств” и “Истоки”, создание поэтических драм “Мигуль Маньяра” и “Мефибосет”, в которых литовский исследователь поэзии Оскара Милоша Гинтас Микалоюс “находит родство легенды о доне Жуане с историей любви еврейского царя Давида”. Углубляясь в изучение “Апокалипсиса” и Библии на языке подлинника, Оскар поэтизирует “Теорию относительности” нашей бренной сопричастности с вечностью.
К глубокому сожалению, Оскар Милош не стал Нобелевским лауреатом, и не о нем, а о Чеславе Милоше сообщает некоторые сведения “Белорусская энциклопедия”.
Об Оскаре Милоше “Белорусская энциклопедия” умалчивает, хотя убежден, ей было что рассказать о нем.
Оскар Милош с 1920 года первый посол Литвы во Франции. Полное собрание его сочинений в десяти томах издавалось в Париже в 1955–1959 и 1961 годах. Наиболее интересными, по признанию многих знатоков его творчества, являются исследования “Происхождение литовской нации”, изданное в Париже в 1959 году – в год смерти Оскара Милоша.
Лауреатом престижных премий, вероятно, мог бы стать и другой еврей из Череи – Семен Владимирович Елинсон, но его докторская диссертация была “издана” всего в трех экземплярах под грифом “секретно”, и о его исследованиях знает лишь узкий круг специалистов.
Сема Елинсон не только великолепно знал в раннем детстве иврит, но и видел, как его дед, переписчик Торы – сойферт, мастерски воспроизводит на пергаменте священные тексты, переписывая их с древних подлинников, бережно передававшихся из поколения в поколение многие века. Пергамент – тончайшую кожу – изготавливали здесь же на Лукомльской улице по освоенной в незапамятные времена технологии.
В Черее многие не евреи, свободно владели разговорным еврейским языком – идиш. Знал его и дядя моего отца Самодуров Алексей Севастьянович, дореволюционный педагог, а затем офицер и комендант в Одессе революционных времен. Он не отделял определения еврейского местечка от своей и Милошей Родины и знал предков Оскара не понаслышке. Его мать и моя прабабка Варвара Ивановна в детстве караулила их сады, а затем брала их в аренду, закрепив за собой и потомками кличку “Рында” (“Рында рында рындавала за тры грошы прадавала”, – дразнили ее изгоняемые из сада дети. – Р. Р.)
По еврейским легендам, Черею основали их пращуры на перекрестке торговых путей, и поэтому в центре местечка оказались древнееврейские захоронения с надмогильными камнями – мацейвами. Кто-то из маститых ученых, приезжавших в начале XX века, отнес надписи на мацейвах к языку “кнанит”, однако разобрать их не смог. А академик Н.А.Морозов тогда писал: “Имя Сарай происходит от еврейского Сара, т. е. царица, по-русски следовало бы читать вместо Сарай – Царея, т. е. город Царя, иначе Царь-Град”. При переводах польских средневековых источников город именовался Сарея.
Тобяш Купервейс, исследователь истории предков, утверждает: “Первые сведения о евреях в польско-литовском регионе датируются VIII веком. Откуда они пришли сюда – сказать трудно. Известно лишь, что обосновались на перекрестке торговых путей. С IX по XIV век общались между собой на языке “кнанит”, основанном на славянских диалектах, позже “кнанит” вытеснили пришельцы из Германии, принесшие с собой собственно “идиш”.
Несомненно, само название “кнанит” восходит к земле Ханаан.
Бабушка Сара Абрамовна Кац. Борисов. Фото 20-х гг.Направленный в 1906 году в Черейскую больницу после окончания пятигодичного фельдшерского Могилевского училища, мой дед Федор Романов “столовался” у зажиточного Самодурова Севастьяна (моего прадеда) и его жены Варвары Ивановны (моей прабабки). Она приветствовала революционные настроения местных евреев и белорусов, бегала с красной косынкой по местечку в 1905 году, за что отсидела в полицейском участке. Она, как и многие здешние евреи, хотела жить “как белые люди в Америке”.
Ее отец, мой прапрадед Иван Дубровский, возводил в Черее стены и свод величественного костела святого Михаила, а затем аналогичные храмы в Америке. Сегодня их показывают нашим туристам как свидетельство уровня американского зодчества. Маховик прогресса американской культуры запускался усилиями и наших предков. Потомки многих уехавших туда в начале ХХ века сегодня “коренные американцы”. Прапрадед там не остался, а, заработав, купил усадьбу в центре Череи, оставил ее своей дочери Варе, а она – своему внуку – моему двоюродному дяде.
В Черее одним из “достижений” перестройки стало закрытие местной больницы, необходимой для пенсионеров. Строилась она – когда дед мой был здесь фельдшером – за счет отчислений от производственной деятельности местечковых евреев. Дед тогда не осознавал мудрость опубликованного в 1905 году в “Могилевских губернских ведомостях” ответа Л.Н.Толстого американскому корреспонденту: “Ни одного хорошего и полезного преобразования в России путем революции провести нельзя. Россия нуждается в распространении среди населения общих и прикладных знаний. Бедность и нищета – результат порочности жизни”. Но за эту мысль великого писателя ухватились зажиточные черейские евреи, и один из них за подписью “Некто” обратился в тех же “Могилевских ведомостях” к власть имущим с толковым предложением: “М. Черея, удаленное от уездного города, является центром для волостей Обчугской, Лисичанской, Черейской, Лукомльской, Замочской, Заречно-Толочинской, Ульяновичской, Раснянской, Высокогорецкой и для местечек Лукомля, Бобра, Обчуги, Череи. Образование трудно. Сенненское училище переполнено. На будущее нашего городского училища наше еврейское население готово отпустить 500 рублей с условием принятия в него еврейских детей без существующей нормы ограничений”. На такую “наглость” власти не отреагировали.
На этом месте были расстреляны евреи местечка Черея.В “Заметках о пережитом” доктор технических наук профессор С.В.Елинсон повествует: “Я родился 25 декабря 1913 года в Белоруссии, в местечке Черея. В 1927 году окончил Черейскую школу-семилетку. Дальше учиться негде”. Для того чтобы стать “широко известным в узких кругах” наших “засекреченных” ученых и получить в Кремле медаль лауреата Госпремии СССР из рук Президента АН СССР Мстислава Келдыша, для того чтобы продолжить дело великого Альберта Эйнштейна в прикладной науке, пришлось Семе Елинсону поголодать в Оршанском ФЗУ на отделении деревообработки, а затем пробиваться в институт. На этом месте были расстреляны евреи местечка Черея.Аналогичный путь прошел его школьный друг Соломон Капелюш, тоже московский ученый, профессор, доктор технических наук, известнейший советский экономист. Нелегко пришлось старшему брату Семы, Соломону Елинсону, дорастать до заведующего кафедрой экономики в Минске, а его другу Л. Я. Каплану до врача.
Проще было в период их детства первым коммунарам в Черее. Им передали для коммуны усадьбу Милошей, принадлежавшую с конца XV века богатейшим магнатам Сапегам, а с конца XVIII века – предкам Оскара. Черейское имение, по утверждению Оскара Милоша, “красота парков и садов делала почти королевской резиденцией. Здесь был замок в стиле XVIII века с театром и с оранжереей; их образы часто мелькают в моих первых произведениях. А семья жила в большом старинном деревянном доме в стиле ампир, увешанном портретами моего рода и наполненном старинными вещами, которые во многом повлияли на развитие моего духовного мира”.
На этом месте были расстреляны евреи местечка Черея.О духовном мире коммунаров и их потомков не подумали “идеологи” новой власти. Коммунары съели лебедей из многочисленных прудов и, ленясь добывать дрова в близком тогда лесу, сожгли в печах барского дома все, что могло гореть. “Красота парков и садов”, воспетых Оскаром “горела синим огнем”. То, что от нее осталось, выкорчевывал с одноклассниками мой отец, ученик Черейской школы, которой передали дом Милошей после самоликвидации коммуны. Не были оставлены в покое и предки Оскара. Их останки были извлечены из родового склепа и разбросаны по католическому кладбищу. Взломанный склеп методично доламывался детворой, которая не ведала, что причастна к разрушению памятника мировой культуры. Нет соответствующей таблички и на не развалившейся еще Троицкой церкви – бесценном памятнике раннего барокко времен Богдана Сапеги, и на Михайловском храме времен Льва Сапеги – первом “типовом” униатском храме Беларуси, нет соответствующей охранной таблички и на еврейском кладбище в центре местечка, и…
Сколько памятников архитектуры и культуры в одной белорусской деревне!? Но сегодня здесь уже нет ни кожевенного, ни обувного, ни мебельного, ни гончарного, ни швейного производства, ни пекарни, ни молокозавода; нет в Черее ни одного еврея.
“В 1942 году все евреи местечка были расстреляны фашистами не без участия местных полицейских. Их расстреляли над силосной ямой, и теперь там братская могила. Само местечко разорено, центральная часть выгорела, дома погибших евреев растащены. Не видно людей, не слышно молодых голосов…” Такой увидел Черею С.В.Елинсон, приехавший на могилу своих родных. На памятнике над могилой нет сведений о его родственниках, о Капелюшах, о Каганах, о Руппо. А ведь перед войной уже не чувствовали здесь антисемитизма. И в первые дни войны еще считали, что “как один человек весь народ…”
На второй день войны мой дядя и старший друг Сергей Федорович Романов, будучи командиром отряда им. Чапаева, который состоял, в основном, из еврейской детворы, преобладавшей в местечке, развернул полотнище карты Европы. Сопоставив величину нашего необъятного государства с Германией, все пришли к единодушному выводу о скорой нашей победе.
Но уже 5 июля 1941 года через Черею промчались танки и автомашины с гитлеровцами, а интернациональное единство в местечке “кануло в Лету”. Эти стремительные изменения проанализировал мой дед, главврач Черейской больницы. Им он стал в 1936 году, прослужив до этого 30 лет фельдшером и получив диплом с отличием Витебского мединститута. Так, будучи в 50 лет студентом, он зарабатывал на хлеб лекарским трудом на фабрике “КИМ”, в городской поликлинике и на железнодорожном вокзале. Федор Михайлович Романов в совершенстве владел лекарским ремеслом, и его кончину 10 мая 1951 года оплакивали многие. После его похорон в письменном столе нашли объемистую тетрадь, написанную для нас, потомков. Ниже приводятся отдельные зарисовки с натуры происходившего на родине Оскара Милоша в военное лихолетье. Летом 1941 года дед видел, как: “дружной семьей вчерашние колхозники вышли в поле. Не стало ни стариков, ни инвалидов. Все вдруг превратились в рабочую силу. Колхозный инвентарь перекочевал в частные сараи к наиболее сильным и нахальным. Колхозы распущены, вместо них организовались пятидворки. Проявлявшим особое усердие для достижения скорой победы над большевиками обещали вырезку хуторов до окончания войны. Бывшие бригады колхоза “Колос”… мгновенно приспособились. У них море самогона, у них лошади, коровы, телята, свиньи, поросята, инвентарь колхоза. Но это только у них и им подобных.  Партизаны полка Садчикова (слева направо):  Маевский Максим, Настоящие труженики остались без хлеба. 1942 год принес полное разочарование. Немцы потребовали хлеб, мясо, яйца, кур, молоко, сено, солому и прочее. Чтобы сразу не испугать, вначале потребовали сдать колхозное, называя его “сталинским” и считая своей собственностью… Было организовано собрание черейской интеллигенции, на которое пригласили и меня. Стоял один вопрос – организация местной власти. В Черее еще не было коменданта, и было решено послать делегатов к немецкому коменданту в Крупки. Собрание предложило эту миссию Малявцеву и агроному Мурашко. С удовольствием они отправились и на второй же день были у коменданта Крупок. Возвратились с сияющими лицами – Малявцев – бургомистром, а Мурашко – его замом. Малявцева я не поздравил и сказал, что ему не завидую. Его желание быть начальником меня не удивило. Будучи несколько лет председателем Черейской артели инвалидов, он жил на барскую ногу, бесконтрольно пользуясь всем, что попадало в артель.
Вслед за организацией управы сформировалась и полиция. Явились охотники, которые с удовольствием пошли на эту грязную работу. Ими были любители пограбить и пожить за чужой счет. Первой задачей они считали грабеж еврейского населения. Отнимали ценности, вещи, хлеб, последние средства к существованию. Евреев заставляли выполнять безвозмездно все работы, запрягали их в телеги, заставляя на себе возить грузы, толкали, били. Жизнь евреев стала хуже египетской. Появились тревожные слухи о поголовном истреблении еврейского населения. Не хотелось верить, что в наш век, век цивилизации, можно дойти до такого зверства, как уничтожение целого народа. И кем? Страной, которая считала себя самой культурной в мире. Но расстреляны все евреи в Крупках, Толочине, Чашниках, Лукомле. Ценности и вещи хлынули к Малявцеву, Улаховичу и им подобным... Несчастные думали этим купить себе жизнь.
5 марта 1942 года – кошмарный день. В ночь, с 4 на 5 марта Черею окружил немецкий кровавый отряд с пулеметами и автоматами. Никто об этом не знал. Утром приказали всем евреям собраться в одном месте. Поняв, для чего собирают, многие бросились из местечка в поле, где были встречены градом пуль. Одни падали навсегда, другие поднимались и бежали вперед. В погоню бросились полицейские. Небольшой горсточке удалось уйти от пуль для того, чтобы перенести голод и холод, но погибнуть от рук полицейских несколькими днями позже.
Кровожадные звери в образе немецких солдат рассыпались по местечку. Проверяли дома, чердаки, сараи. В доме Шлемы Капелюша нашли двух маленьких детишек, которые здесь же были расстреляны офицером. По одному, на вытянутой вперед руке, он поднимал их за рубашонки вверх, выстрел из револьвера в голову – и жертва отбрасывалась в сторону, как прирезанный петух… Время близилось к вечеру. Бегство приостановлено. Стрельба прекратилась. Собранные евреи под усиленным конвоем немецких солдат и полицейских были приведены к яме, образованной взрывом. По десять человек их отделяли от общей массы и подводили к краю ямы. Очередь из автомата – и несчастные падали в яму друг на друга. Полученной от взрыва ямы не хватило, и лобное место образовали у силосной ямы; заполнили ее людьми вместо травы.
Еврейский хор “Шофар” латвийского объединения еврейской культуры. Вторая слева – моя сестра Елена Романова.Моя еврейка (невестка) в этот день забралась на печь в угол, свернулась калачиком и дрожала, как в лихорадке. Волосы на ее голове стояли дыбом. Она не пыталась бежать или скрываться из-за боязни, что пострадаю я и семья. Она решила, что если суждено погибнуть, то умирать одной. Палачи зашли в дом, но на вопрос о жидах получили ответ, что здесь живет доктор Романов, русский, и его дети. Немцы ушли, не произведя обыска.
До этого кошмарного дня приходилось не считаться с самолюбием, угождать полицейским, принимать их у себя, садиться рядом за стол, угощать. И полицейские сдержали слово: ни один не выдал мою еврейку. К этому времени она имела паспорт на имя Романовой Ефросиньи Семеновны” – писал мой дед, который тогда был на десять лет моложе, чем я сегодня.
Я, тогда восьмилетний, был около своей мамы Фиры (Эсфири Соломоновны Романовой, в девичестве Кац). Для того чтобы получить “русский-немецкий” паспорт, моя бабушка Леля (Елена Севостьяновна Романова, в девичестве Самодурова) организовала крещение мамы в православную веру. Возвратившийся откуда-то в Черею священник, у которого бабушка в юности пела в церковном хоре, а затем стала его регентом, крестил по очереди мою мать, двоюродных сестер и брата Губиковых, меня, мою маленькую тетю Светлану, которая была моложе меня, своего племянника, на четыре года. Дед Федор в этом мероприятии не участвовал. В детстве и юности он тоже пел в церковном хоре. Обладавший слухом и голосом, пел в Михайловской церкви и я под руководством бабушки Лели. Не помню, чтобы дедушка Федя и моя мама Фира (Ефросинья) были в церкви, которой бабушка Леля уделяла много внимания. Но Федор Михайлович, относившийся к Богу по-приятельски и иногда с некоторой иронией (позже, когда ему пришлось туго, он надеялся на Бога), никогда не мешал бабушке Леле заниматься церковными делами и подолгу стоять на коленях перед Черейским образом Божьей Матери, находившимся в правом углу восточной стены нашей зальной комнаты. 5 марта, в день расстрела евреев, бабушка почти все время стояла на коленях перед иконой, покидая ее на время только для необходимых по хозяйству дел. Я со Светланой находился на печи, рядом с моей лихорадочно дрожащей мамой. Когда на крыльце раздался громкий стук кованных немецких сапог, я спрыгнул на пол, помог слезть с печи Светланке, за нами медленно начала спускаться мама. От страха ее глаза стали какими-то бесцветными, волосы на голове стояли действительно дыбом. “Назад!” – рявкнула на нее влетевшая на кухню бабушка, и сжав могучей правой рукой мою тонкую шею и прижав левой к себе Светлану, она двинулась навстречу входящим немцам и разговаривала с ними, заслоняя нами троими проход на кухню. Оглядев нас, светло-русых, немцы удалились. Из больницы пришел взволнованный дед. Поглядев на дрожащую мою мать, он вытащил из кармана из-под халата ополовиненную бутылку самогона, налил полстакана ей, непьющей, и сказал: “Выпей, Фира, поможет успокоиться. Мне помогло”. Мать взяла стакан дрожащей рукой, вдруг грустно улыбнулась и произнесла тост: “Немцами зовемся, дружно пьем свой шнапс” (шутка, придуманная еще до войны черейскими евреями). Сделав глоток, она закашлялась, из глаз потекли слезы. Дед погладил ее по голове и подтолкнул на печь.
В это время уже все евреи были загнаны полицейскими в гетто – большой пустой дом рядом с управой (бывшим сельсоветом). Его окна были забиты досками. Точное число загнанных туда никто никогда не узнает, поскольку после расстрела евреев в Чашниках, Лукомле и других местечках сумевшие убежать оттуда пришли в Черею.
Последним старостой Черейской синагоги до 5марта 1942 года был Саморце Дымков, который не имел своего дома и жил напротив Самодуровых у активного деятеля общины Алтера. Зятем Саморце был Давид Маевский, осужденный как враг народа секретарь Черейского райкома партии, педагог по образованию, преподававший в Черейской школе до ареста. Его жена – бывшая одноклассница моего отца Леонида Романова – Миня Фишкина успела родить сына Макса (Максима Давидовича Маевского).
Превратившись внезапно в жену ликвидированного врага народа, она вместе с сыном уехала под Барановичи, где учительствовала. Ее сын был отличником, и после окончания 3-го класса его премировали путевкой в пионерский лагерь под Гродно. Там его и застала война. Оказавшись брошенной на произвол судьбы взрослыми, пионерская братия стала разбредаться по домам. И Макс отправился к маме. Однако той сказали, что ее сын эвакуирован с лагерем на восток, куда поспешила и она. Узнав это, Макс направился к своему деду с бабкой и пришел в Черею. После того как в их дом начали систематически по утрам наведываться полицейские и забирать все приглянувшееся, Максу стали подыскивать более надежное пристанище. В результате он, забрав припрятанную одежду бывшего секретаря райкома, снес ее в дом Ани Дубровской, бывшей школьной подруги своей мамы. Поселившись у Ани и ее мужа полицейского, Макс некоторое время переживал, глядя, как молодой полицейский надевает черный бостоновый костюм его отца, безжалостно перепоясывая ремнем дорогой пиджак. Но вскоре Макса передали на хлеба к Свирским, а затем помогли определиться в Черейский детдом. Когда начали собирать евреев, Макс прибежал к деду, обладавшему непререкаемым авторитетом во всей округе. Он увидел человека, напоминавшего осанкой и эффектной бородой известные портреты Маркса, олицетворявшего собою рассудительность, хладнокровие и спокойствие. Дед надел пальто, набросил талес, прикрепил филактерии, помолился и вместе с внуком влился в толпу единоверцев, направляемых полицейскими в гетто.
Идя по мосту через овраг, сообразительный Макс сказал деду, что полицейские далеко и их не видят, и нужно сойти под мост, там переждать, потом по оврагу за огороды, на окраину и в лес. Услышав это, дед обозлился и сказал: “Не понимаешь, что не немцы хотят нас убить, нас наказывает Бог”.
Они с трудом втиснулись в здание сельсовета. Сесть никто не мог – все были прижаты друг к другу. Макс заметил, что пол усеян красненькими советскими червонцами. (Они были в ходу на черейском рынке до расстрела евреев). Вдруг на улице кто-то крикнул: “Бей жидов!”. По окнам стали стрелять автоматными очередями. Раздались женские вопли, застонали раненые, на пол стали оседать мертвые. Макс со всеми рванулся к выходу и вылетел за дверь. “Отпустите русского мальчика! Там русский мальчик!” – услышал он голос бывшей школьной подруги Мини, учительницы Черейской школы Екатерины Владимировны Захаревич. Она указывала на Макса и обращалась к полицейским. Последние не реагировали. Оказавшийся рядом дед сказал: “Макс, беги, спасайся, как можешь, а нас наказывает Бог”. Когда они проходили мимо Екатерины Владимировны, она схватила Макса за руку, выдернула из толпы и сказала: “Беги!”. Он шмыгнул за здание сельсовета, пробежал за ним, выскочил на улицу и бросился к Михайловской церкви. Раздались автоматные очереди, и над ним просвистели пули. Он забежал за церковь на огород и какое-то время там прятался. Потом двинулся дальше. Вдруг он увидел, как прямо перед ним полицейские убивают прикладами винтовок стариков-евреев. Макс испугался и повернул обратно, медленно огородами добрался до дома Миркиных и вошел в него. Там было еще тепло, и, переночевав, он огородами пробрался в детдом к своей койке. (Потом он приходил к нам, а затем, как и мы, оказался в партизанском полку Садчикова).
После расстрела марадеры трудились день и ночь, извлекая из еврейских домов все, что можно было вынести. Сначала набрасывались на более ценное, а затем перешли на всякое барахло. В поисках ценностей ломали печи, трубы, поднимали полы, рыли землю. “В грязных домах появились никелированные кровати с перинами и грудами подушек, зеркала, самовары и прочее”, – написал врач, которому приходилось бывать и у тех, кого расстреляли, и у тех, кто расстреливал.
Макса и меня долго ужасали рассказы о собаках, которые таскали отгрызенные ноги и руки. Собаки съели целиком маленькие трупики родственников московского профессора Капелюша. А из середины заброшенной снегом братской могилы видели поднимающийся пар. Возможно, что у кого-то там какое-то время теплилась жизнь.
Учительницей русского, белорусского и немецкого языка моя мать стала в 16 лет. Выглядела она маленькой девочкой и не соответствовала образу педагога. Переростки-второгодники поглядывали на нее с ехидством, а некоторые пытались ухаживать. Она родилась 18 апреля 1917 года в Борисове – в 50 километрах от Череи. Ее отец и мой дед Соломон Григорьевич Кац до революции был купцом первой гильдии, владельцем кожевенно-обувных производств. Он не уехал в Америку, как один из его братьев. Не поехал он и в Москву, где второй брат стал известным хирургом. После революции Соломон Кац работал мастером по выделке кожи на бывшем своем предприятии, гордился своим мастерством и скончался незадолго до войны глубоко уважаемым всеми его знавшими.
Его женой и моей бабушкой была Сара Абрамовна Кац, увлекавшаяся до революции охотой, верховой ездой, театром. В числе ее знакомых были Ф.И.Шаляпин и С. В. Рахманинов. Соответствующим было ее отношение к искусству и религии, передавшееся детям. Ни ее, ни деда Соломона, как и деда Федора, я не видел молящимися; мацу в больших количествах я видел только в Черее в романовском доме врача, пациентами которого были и евреи, и католики, и православные, и атеисты. Соломон Григорьевич однажды взял меня с собой в синагогу, где раввин глубокомысленно изрек: “У мальчика не еврейская фамилия”.
Моя мама Фира была третьим ребенком в семье. Ее считали наиболее одаренной. Она дошкольницей помогала своему старшему брату делать уроки, и однажды пошла с ним в школу, где ее учителя оставили заниматься. Она раньше брата отличницей окончила 7 классов, брат оставался второгодником. Он, мой дядя Бома, был известным в Борисове забиякой, но обладая удивительным музыкальным слухом, стал главным настройщиком Борисовской пианинной фабрики. Его расстреляли в первые дни войны за то, что на приветственную реплику полицая “Ну как, жид?” он уложил “приятеля” ударом кулака на тротуар.
Черея находилась на древнем торговом пути Борисов – Витебск, действовавшим до войны и даже после нее в зимний санный период. И если нам были известны отдельные события, происходившие в Борисове, то немцам не представляло никакого труда получить из борисовского ЗАГСа подлинные сведения о родословной Эсфирь Соломоновны Кац. Педантичный немецкий следователь чашникского гестапо ознакомил мать с полученными им сведениями из Борисова.
“Помог в этом деле немец – комендант Чашников, капитан Швебель. Он, сам учитель, отнесся к невестке как к коллеге, и я не ошибусь, сказав, что невестка спасена от смерти благодаря ему, прекрасно знавшему, что она еврейка”, – повествует мой дед.
Если бы это чистосердечное признание оказалось после войны у советских следователей, заставлявших мать признаться в пособничестве гитлеровцам, то ее прах не покоился бы на черейском кладбище. Дотошный следователь в Гродно, который никак не мог понять, как она, еврейка, осталась живой, для того, чтобы ее уличить в связи с оккупантами, задавал вопросы на немецком языке и “попросил”, чтобы она чистосердечно призналась на немецком в примененном ею методе обольщения следователя чашникского гестапо. Мать работала завучем Поречского детдома. Она учила детей музыке, пению, руководила художественной самодеятельностью, выезжала с ней, аккомпанировала на пианино и аккордеоне, подменяла заболевших учителей в школе, в том числе и отца, который тяготился педагогической работой и умел после пьянок “плевать на все и беречь здоровье”.
Гродненский следователь был евреем, но с русской фамилией. Его немецкая речь была переполнена не только местечковыми еврейскими интонациями, но и отдельными словами из языка идиш. Мать ему и написала, что ее выпустили из чашникского гестапо не столько потому, что у нее был русский паспорт и имя Ефросинья, а из-за ее немецкого литературного языка, за которым она следила. А его выдает местечковая лексика, о чем он, вероятно, не знает. Больше следователь ее не вызывал. Вызывали другие, запугивали, загоняли в тупик. В своем стремлении выслужиться перед начальством они ничем не отличались от тех, кто пошел служить гитлеровцам.
Мой дед Федор Михайлович Романов, отец, мама, я – все мы пришли в партизанский отряд, которым командовал Садчиков. Мне тогда было десять лет, и, чтобы быть более точным, обращусь к воспоминаниям других очевидцев тех дней:
“Особую роль в освобождении Череи сыграл доктор Федор Михайлович Романов – не только отличный терапевт и хирург, но и мужественный человек. Сын его Леня был женат на местной учительнице еврейке Фире, типичном представителе своего этноса. Семья Романовых в полном составе поступила в наш полк. Леню, весельчака и гитариста, зачислили в один из создаваемых отрядов, а Фиру направили в нашу редакцию на должность корректора. Их сын Алик стал сыном полка, был словоохотлив, любознателен. Когда его спрашивали, кто он, то на полном серьезе отвечал: “Папа у меня русский, мама еврейка, а я белорус”. (“Радуга над дорогой”. Минск, 2000). Виктор Александрович Громыко, профессор, народный художник Беларуси, бывший художник редакции “Народный мститель” и комиссар отряда полка Садчикова удивительно точно запомнил мой ответ. Так, кстати, записано и в моем “Свидетельстве о рождении”.
В марте 1944 года мощная группировка гитлеровцев загоняла партизанский отряд Садчикова в болота, используя при этом авиацию и танки. “Полк выстоял, несмотря на слабое вооружение. Только нашим батальоном подожжено 2 танка, один из которых на счету моего сына Леонида”, – писал дед. За этот подвиг отец был представлен к ордену Отечественной войны. Приказ был зачитан перед строем, но награждение не состоялось. Оскорбленный отец переживал несправедливость до своей кончины.
Отступая, нам пришлось прорываться по простреливаемому открытому, освещенному подожженными домами полю. Рядом с матерью разорвалась мина, и осколок прошил ей шею. В кармане куртки, доставшейся мне от смертельно раненной жены командира полка, был перевязочный пакет. Я перебинтовал ей рану. Мать не могла встать на ноги. Позже дед написал: “Невестка была легко ранена в шею, но потеря крови и нервное потрясение при полном отсутствии еды ослабили ее. Приходилось вести под руки или прибегать к носилкам. Я не мог оказать ей помощи, поскольку еле передвигался сам. Наш бедный Алик остался по ту сторону дороги в болоте”.
А затем совершенно обессилевшая моя мама, оставшись одна, без мужа, сына и свекра, утратила рассудок. В эти часы ее увидел известный журналист А.Д.Серада. В книге “Слово солдата” через десятилетия он напишет: “Вокруг леса шли бои, особенно сильные там, где находились Смоленский полк И.Ф.Садчикова и бригада им. П.К.Пономаренко. Мы все хорошо знали, что если ночью не прорвемся из окружения, то через день-два гитлеровцы уничтожат нас. Неожиданно на просеку выскочила молодая женщина с растрепанными волосами. Она бежала на край леса и кричала: “Там мой сын! Там мой сын!”. Партизаны пытались ее удержать, но, с неожиданной силой сверкнув безумными глазами, она вырвалась и побежала дальше, выкрикивая одну и ту же фразу: “Там мой сын!”.
Ей тогда было 26 лет. Сознание вернулось, и как ни удивительно, она, обессиленная, блуждающая среди разрозненных партизанских групп по лесам и болотам, набрела на свекра, который к тому времени был назначен начальником госпиталя.
Наконец, гитлеровцы, народники, полицейские бегут на Запад. В местечке – советские танки, автомашины, пехота. В Черею заезжает мой дядя, капитан-артиллерист. Дед вспоминал: “Ночью стук в дверь. Старуха теща спрашивает: “Кто?” – “Откройте, Витя приехал”. Срываюсь с кровати, берусь за крючок. А моя невестка-еврейка кричит: “Папа, не открывайте! Это народники!”. Бедняжка забыла, что мы уже окружены нашими бойцами”. Страх, вселившийся в годы войны, жил у мамы всю ее короткую жизнь и не оставлял уже никогда.
В начале 60-х годов я увез ее к себе в Горький, где работал прорабом и учился заочно в институте. При первом же посещении врача (по ее абсолютному убеждению, очередного следователя) определилась ее судьба – психлечебница. Мать ее восприняла, как гестапо с надзирателями-народниками и полицаями (переодетыми в санитаров) и следователями, представляющимися врачами.
– Зачем ты отдаешь им меня? И ты с ними? – спросила она, глядя мне в глаза.
Она отказывалась есть, ее поддерживали инъекциями. Вскоре от легкой простуды она скончалась. Хоронить маму решили на родине.
Провожали последнюю еврейку Череи и отличницу народного образования БССР многочисленные родственники, учителя, ученики и многочисленные знакомые. Все долго, без речей, стояли у могилы, несмотря на трескучий мороз.
Мне в тот день, 28 декабря, исполнилось 28 лет от роду. Маме было на 16 лет больше…

Роальд Романов

Роальд Романов родился в Борисове. С 10 до 12 лет – связной партизанского полка Садчикова, затем в 145-й Витебской Краснознаменной дивизии 43-й Армии; дошел до Кенингсберга. Музыкант духового дивизионного оркестра. Ранен. Инвалид Отечественной войны. Работал слесарем-монтажником, мастером, прорабом, главным инженером строительных управлений и треста “Юрмаластрой”, директором Гродненского завода ЖБИ и экспериментальной базы Госстроя СССР, председателем Стройтехнологии при Госстрое СССР. Доктор технических наук, лауреат Государственной премии Латвийской ССР. Имеет 34 изобретения, много публикаций по строительству, архитектуре. Занимается историей архитектуры. Автор книги “Памятники культуры Белой Руси”.

© журнал Мишпоха