А

ЖУРНАЛ "МИШПОХА" №10 2001год

Журнал Мишпоха
№ 10 (2) 2001 год


МОЕ БОБРУЙСКОЕ ДЕТСТВО

Соломон Казимировский – известный театральный режиссер. Он работал в театрах России, Беларуси. Сейчас Соломон Савельевич живет в Стокгольме. Недавно ему исполнилось 86 лет.

Городское училище
Черный рынок
Шоссейная улица
Муравьевская улица
Городская управа
Еврейская школа Ханы Лазаревой.
Судо-сберегательное товарищество по ул. Муравьевской.
Общество помощи бедным евреям по ул. Пушкинской.

© Журнал "МИШПОХА"

Есть город, в который...


Соломон Казимировский
Бобруйск – город между Минском и Гомелем. Как раз на полпути. Из Минска до станции Бобруйск ходил товарный поезд. Там меняли паровоз, и поезд двигался дальше к пассажирской станции, которая называлась Березина. Станция очень красивая. Много зелени и очень интересное здание вокзала. рисунки Абрама РабкинаОно выложено из разноцветного кирпича. Железнодорожная колея шла по полукругу, и поезд шел по колее, минуя для меня загадочный дрожжевой завод, махорочную фабрику, через узкий железнодорожный мост, громыхая, приближался в Березине.
Мы любили бегать на эту станцию, потому что рядом была роща, крутой спуск к реке Березина и, главное, старинная военная крепость. Там сохранились довольно высокие крепостные валы, руины бывших крепостных ворот, у которых во время моего детства всегда стоял часовой с настоящей винтовкой и штыком на ремне. А дальше шли казармы, которые располагались в старинных приземистых кирпичных зданиях. В этой крепости любили мы играть в войну. Нам никто не мешал. Бегай, прыгай, сражайся, сколько хочешь. Это теперь я знаю, что Бобруйск – маленький город. А в детстве он мне казался огромным, чуть ли не центром всей вселенной. Я, например, знал, что далеко за железнодорожным переездом есть деревня Дедново, потому что оттуда приходили в школу еврейские дети. А по другую сторону была деревня Титовка, откуда тоже в школу приходили еврейские дети. И мне казалось, что две деревни и есть край земли.
До 15 лет мое детство, моя юность прошли в этом милом небольшом городе. Шутники говорили, что 50 процентов жителей города составляют евреи, а остальные 50 процентов - еврейки. В этой шутке была большая доля правды.
Мы жили в маленьком деревянном домике в узеньком переулке, недалеко от Шоссейной улицы. Недалеко – многодетная семья Кантиных. Сзади нас в переулке жила семья извозчика Горелика. За забором постукивал в своем домике сапожник Лейба. Направо жила семья Хаимовичей. Глава семьи – кузнец с пятью сыновьями и двумя дочерьми. В младшую я был влюблен. Мне было тогда шесть лет, и я был убежден, что мы вырастем, и у нас будет тоже много детей. По соседству жил еще один кузнец по фамилии Кецлэх. И тоже много детей разного возраста. А прямо перед нами был единственный одноэтажный каменный дом с большим подвалом, где была пекарня. Там пекарь Абрам со своей женой Чирей выпекали изумительные ароматные булочки, куханы с маком, бублики, которые я так обожал. А на пасху, избавляясь от обыденного некошерного, для всей Шоссейной улицы выпекали мацу. Я не могу вспомнить ни одной живущей по нашей улице не еврейской семьи. Правда, в парикмахерской работал поляк Шевченко. Но говорил он по-еврейски, как настоящий еврей. Не помню, чтобы по Шоссейной улице были какие-нибудь торговые лавки. Портные, пекари, сапожники – это да. А в десяти шагах от нашего дома в многочисленных кривых переулочках жили ломовые извозчики – балаголы и очень много бедных семей – тележечников. Они толкали перед собой тележки и обслуживали базар и жителей города, которым нужно было что-нибудь увезти, привезти. И, конечно, было много синагог. Две из них были поблизости от нашего дома. Две другие были: одна – на Инвалидной улице, другая – на Ремесленной. По Инвалидной улице мы бегом за 15-20 минут добирались до Бобруйки – малого притока Березины. Мы очень любили свою Бобруйку. Вода была в ней не выше колен. Как весело было плескаться и брызгаться в ней! А по травянистым берегам речушки паслись козы, коровы. А козы, надо сказать, были в каждом дворе.
Я помню себя с очень раннего возраста. Мне не было еще трех лет, когда я заблудился. Я очень любил собирать камушки. Однажды, собирая камушки в подол длинной яркой рубашки, которую мне сшила мама, я не заметил, как отошел далеко от дома и очутился возле базара. И когда я поднял голову и увидел совершенно незнакомую мне улицу, я громко заплакал и стал звать маму. Вокруг меня стала собираться толпа. Меня спрашивали, кто я и откуда, а я звал:
- Мама! Мама!
Мне было страшно. И вдруг с облучка пролетки раздался голос:
- Это Шоломке, сын щеточника Завла.
Я узнал извозчика и закричал:
- Саксон!
Все рассмеялись, потому что это была его кличка. Я бросился к нему. Он подхватил меня на руки, посадил на облучок, и через пять минут я был на руках у мамы, которая сбилась с ног, разыскивая меня.
Родился я в годы первой мировой войны. Я помню те тревожные годы, когда мы вдруг услышали пушечную стрельбу, трескотню пулеметов, винтовочные выстрелы. Помню, как вдруг на шоссе появились конные солдаты в необычайном обмундировании и в зеленых касках. Это были немцы. Когда мы утром вышли на улицу, пожилые солдаты вели лошадей к колодцу, который был во дворе извозчика Горелика. Мы прильнули к забору, сквозь щели услышали, что солдаты говорят на каком-то непонятном для нас, мальчишек, языке. Мы осмелели, выбежали в переулок. А когда солдаты шли обратно, напоив лошадей, остановились возле нас, детворы, которая собралась со всех дворов. Один из солдат вынул губную гармошку и стал, наигрывая, приплясывать, а другой поднял меня на руки и посадил на лошадь. На лошадей посадили и остальных ребят. Я не помню, чтобы я испугался. Скорее я был удивлен. На лошадях они довезли нас до самой Шоссейной улицы, аккуратно сняли с лошадей и повели лошадей через шоссе в самый богатый двор Смиловицкого. В глубине двора у Смиловицкого был заводик, который вырабатывал картофельный крахмал. Стоки этого завода шли по трубе под мостовой, а дальше ручейком за нашим домом. Весной ручеек разливался и заливал наш двор, издавая весьма неприятный запах. Когда я потом читал описание местечек у классиков еврейской литературы, я вспоминал нашу речушку за забором. У Шолом Алейхема есть точное описание такой речушки Гнилопятовки.
Не помню, чтобы немцы оставили плохую память о себе. Написав эти строки, я невольно вспомнил о трагической гибели моей родной тети и ее мужа в витебском гетто в начале второй мировой войны. Это была семья Маргулисов. Сыновья умоляли родителей покинуть горящий город. А дядя заявил
- Никуда не пойду. Я помню немцев. Это культурная нация.
Жили они по улице Жореса в одном из старинных домов с каменными воротами. Во дворе этого дома два раза появлялась бежавшая из гетто оборванная, полуголая, голодная тетя Фрейда, родная сестра моей матери. Соседи давали ей какую-то одежду, что-то из еды (так мне рассказывали, когда я через много лет оказался в Витебске). Когда тетя Фрейда пришла во двор в третий раз, ее заметили полицаи. Они схватили безумную женщину, притащили ее в гетто, и фашисты ее публично повесили… М-да!… Культурная нация.
А дальше я помню, как появились всадники с карабинами за спиной, с шашками на боку, в теплых шлемах за ними шли солдаты. Они громко распевали песню «Даешь Варшаву». Помню, как женщины выносили солдатам молоко в глиняных кувшинах, печенный хлеб, махорку. Солдаты шутили, смеялись. А потом стало снова тихо и тревожно. Ночью я проснулся от буханья пушек. Папа усадил нас на пол. А ночью застучало по крыше, и папа произнес какое-то незнакомое слово – шрапнель. Мы в страхе прижались к стенке, и папа накрыл наши головы подушками. Стрельба продолжалась до рассвета. Войска со звездочками быстро отступали. Ночью стало тихо, тихо и очень тревожно. Мне было, пожалуй, лет шесть, когда я услышал тревожные голоса взрослых – идут поляки. И они пришли. Конники с длинными пиками и солдаты в четырехугольных фуражках с желтыми околышками. Тут я услышал новое слово – жандарм, которое произносили шепотом. А ночью мы услышали крики, вопли со всех сторон нашей улицы. Это разбойничали белополяки. Они врывались в дома, вспарывали перины и подушки, уводили коров, коз, стреляли кур и таскали узлы со всяким добром. Утром прибежала бабушка Эйдля-Бейля и вся в слезах стала рассказывать, что дедушку чуть не убили. Схватили его за бороду и шашкой отрезали ее, прикладом ударили по голове. Мы все ринулись в сторону старого кладбища, за которым в маленьком глинобитном домике жил мой дедушка с бабушкой. А рядом была старая синагога, в которой дедушка был служкой. Дедушка лежал на кровати с мокрым полотенцем на голове и громко нараспев молился Богу. Мне кажется, что все это я вижу в каком-то перевернутом бинокле – очень - очень четкое изображение, но далекое от меня. А дальше я помню все отчетливо и последовательно.
Дедушка не хотел отдавать нас в школу. Он забрал меня и моего старшего брата к себе, вручил нам новенькие молитвенники и начал учить нас слову Божьему. Мы выучивали молитвы, благословения перед едой, все названия фруктов, хлеба и т.д. по древнееврейски, обязанности мужчин перед Богом. Я удивлялся, почему мужчины должны соблюдать 613 регламентаций, а женщины всего 13. Я не понимал, почему Бог так обижает мою маму. Но дедушка успокоил меня: «Подрастешь – узнаешь». Прихожане дедушку очень любили. Он был выдающимся знатоком Торы. Прихожане приходили в изумление, когда дедушка просил кого-нибудь из них проткнуть шилом или иголкой страницу священной Книги, и говорил какая буква или слово проколото на следующих страницах. Я часто видел такие сцены. Я спрашивал дедушку, зачем нужно знать, какое слово находится на другой странице. Он мне ответил, что это нужно для того, чтобы понимать, что в Торе имеет значение не только само слово, но и где оно находится, на какой странице, на каком месте в этой строке. Я, конечно, все равно ничего не понял. Но через много лет я узнал, что есть такая наука, которая называется Кабалой.
Дедушка читал только Тору и говорил, что не любит читать комментарии. Он говорил, что это уже не от Бога, а от человеческого ума, от раввинов и богословов. Дедушка буквально завораживал нас библейскими историями далекой-далекой старины. Мы его спрашивали, откуда он все знает, а дедушка отвечал, что есть на древнееврейском языке книги, которые называются Танах. И он знает не только священное пятикнижье, но и все замечательные рассказы про еврейскую старину, изложенные в Танахе.
Где-то к концу года я стал читать на древнееврейском языке. И когда я спросил у дедушка, что это за книга Тилим, он сказал мне, что это книга псалмов с заупокойными молитвами по умершему. Через две недели я уже знал наизусть несколько таких псалмов и прочитал их дедушке. Читал с выражением и даже со слезами. И в следующую субботу дедушка попросил прихожан задержаться после вечерней молитвы и послушать, как я читаю Тилим. Я очень старался, а прихожане почему-то смеялись и аплодировали. Это было, пожалуй, мое первое артистическое выступление.
Мой старший брат вечером убегал домой ночевать, а я оставался у дедушки в маленьком глинобитном домике. Дедушка после вечерней молитвы разговаривал со мной, разговаривал как с взрослым. Звал он меня Шоломке. Я любил задавать ему вопросы. Однажды я спросил, почему некоторые евреи носят двойные имена. Например, тебя, дедушка зовут Хаим – Гирш, маму - Хая – Рохул, соседа Иче – Мойша? Дедушка сказал: «У евреев есть такое поверье, что когда человек рождается, ему дают двойное имя для продления жизни, и когда наступает беда и прилетает ангел смерти за душой, его обманывают. Ангел смерти спрашивает: «Тут живет Гирш?» Ему отвечают: «Тут Гирша нет, тут есть Янкель». И ангел смерти улетает. Все для продления жизни. Однажды я дедушку спросил, почему его седая борода и усы имеют зеленовато-желтый цвет. Дедушка рассмеялся. Потом вынул круглую коробочку, взял оттуда щепотку какого-то порошка, втянул его в нос и громко и с аппетитом чихнул, а усы и бороду, покрывшиеся легкой зеленовато-желтой пыльцой, вытер большим зеленым платком. Помню, что в юношеские годы, когда я читал у Гоголя «Пропал человек не за понюх табака», я вспомнил, как дедушка нюхал табак.
Папа мне рассказывал, что однажды у дедушки разболелся зуб и папа повел его к самому лучшему зубному врачу в Бобруйске – Зевину. Врач сказал:
- Не бойтесь. Я сделаю укол, и вы не почувствуете боли.
- Не надо, - сказал дедушка. - Я задумаюсь, а вы рвите.
Зуб удалили. Дедушка не издал ни звука.
Дедушка! Это самое глубокое воспоминание моего раннего детства.
Жил он долго и красиво.
В последний час семью собрал.
Спокойно, даже горделиво
Себе отходную читал.

Потом со всеми попрощался,
Слабо головой кивнул.
Папа за врачом помчался,
А дед мой умер, как уснул.

Прошло время. Для моего брата наняли учительницу, чтобы подготовить его для поступления в школу. Три еврейские школы были недалеко от нас. Я, конечно, стоял за спиной у брата во время его занятий и внимательно слушал, когда его учили русскому языку. В доме у нас, да и кругом нас по-русски не говорили. Скоро я знал все русские буквы, и меня поражало то, как из отдельных букв рождается слово. Это мне казалось каким-то волшебством. У нас дома были книги на русском языке старшего брата папы Шимсела, уехавшего в Америку. Я доставал книгу и начинал разбирать написанное. Смысла я, конечно, не понимал, но само постижение искусства слагать слово из отдельных букв меня потрясало. Я стал прочитывать маме вслух целые страницы по-русски, не вникая ни в смысл, ни в содержание. А через год, когда поступал в еврейскую школу, после экзамена по русскому языку меня определили прямо во второй класс.
Взрослые любят спрашивать детей, кем они хотят быть. Где-то в 9-10 лет я уже знал, кем я хочу быть. И я спокойно, уверенно отвечал:
- Я буду артистом.
Это, конечно, странно. В нашей семье никто не пел, не танцевал. Никто не интересовался литературой, ни музыкой, ни искусством. И все это мое стремление к театру зарождено во мне моей мамой. Теперь я понимаю, что она была женщиной одаренной, умной и добрейшей души человеком. Если папа был неграмотным, то мама была книгочей. Читала она только по-еврейски. Книги брала в библиотеке. Я помню ее у печи, где она орудовала ухватами. Она ставила в печь большие чугуны – варила еду для коровы, гусей, для индюков, которых откармливали к Песаху. Задвинет мама пару чугунов в печь, закроет ее заслонкой, достает книгу и читает. Что-то в печи зашипит – она кладет книгу на место, откроет заслонку, поорудует в печи – и снова за книгу. Это было единственное свободное время у мамы для чтения. Я не помню, чтобы мама повысила голос на нас или шлепнула нас. Но она добивалась от нас полного послушания. А если вдруг не послушаемся, улыбнется и скажет:
- Ну, тогда в пятницу я не буду рассказывать вам сказок.
А рассказывать сказки она была мастерица. Вечером в пятницу она усаживалась на маленькую скамеечка у печи, а мы усаживались на полу у ее ног и ждали чуда. Сказок она знала множество. Героем этих бесконечных народных еврейских сказок был благородный романтический разбойник по имени Бойтрэ.
Странно, откуда в еврейском фольклоре мог появиться герой, напоминающий Дубровского, который грабил богатых и помогал бедным. О Бойтрэ все знали, но никто никогда не видел участников его разбойных набегов, но все знали и верили, что в трудную минуту Бойтрэ придет и поможет. В городе Бобруйске среди врачей, адвокатов было много филантропов. Нередко они своей бедной клиентуре оставляли деньги на обед, на лекарства и шутливо говорили: «Это вам от Бойтрэ». Вот и стал веселый, удалой, бесстрашный Бойтрэ героем моих театральных импровизаций.
В начале моего повествования я рассказал о старинной крепости, где мы, детвора, любили играть в войну. Вот в этой крепости начались мои театральные выступления. А случилось это так. Как-то я задержался в крепости, а когда взобрался на мост, увидел мужскую фигуру. Он был обнажен, а его белая солдатская рубашка, кальсоны, портянки, гимнастерка лежали на траве и сушились на солнце. Мужчина сидел у самого берега и ловил рыбу. Я кубарем скатился вниз и стал наблюдать за рыболовом. Он то и дело вытаскивал удочку, и на ней, блестя серебром, трепетала пойманная рыбка. Он ее доставал и нанизывал на проволоку, на которой уже висело несколько рыб, и опускал проволоку с рыбой в воду. На меня он не обращал никакого внимания. Я с восхищением воскликнул:
- Ой, дяденька, как это ловко у вас получается!
Это была первая рыбалка, которую я видел. Он, не отрывая глаз от поплавка, басовито заметил:
- Я тебе не дяденька. А зовут меня Федор Степанович.
Он спросил, как меня зовут. Я ответил:
- Шоломке.
Он встал, оделся, достал весь свой улов и сказал:
- Возьми всю рыбу-фиш и отдай маме.
И протянул мне руку. Я в первый раз держал в своей руке руку взрослого человека. Солдат сказал:
- Ну, Шоломке, будь здоров.
Я даже растерялся, а когда догнал его, сказал:
- Дядя Федор Степанович, пойдемте к нам. Мама будет очень рада.
- Сегодня не могу. Вот завтра воскресенье. У меня будет увольнение. Приходи сюда, и я пойду к вам, - сказал он.
Размахивая свежевыловленной рыбой, я мчался домой. Мама с удивлением посмотрела на меня и спросила, откуда у меня рыба. Я ей все рассказал. Федор Степанович стал приходить к нам по воскресным дням с очередным уловом, а мама очень ласково его привечала и готовила для него фаршированную рыбу, которая ему очень понравилась. Ему нравилось все, что мама готовила: и мамин кугул, и мамин чоунд, и мамин цимес. А он ей рассказывал про свою жизнь. Я тоже стал приходить в казармы, где жил Федор Степанович со своими саперами. Солдаты были пожилые, и я стал перед ними выступать. И с чем бы вы думали? Я им рассказывал мамины сказки про благородного еврейского разбойника Бойтрэ. И они стали меня ждать каждое воскресенье. Про благородного еврейского разбойника Бойтрэ я рассказывал на плохом русском языке с еврейским акцентом, и это, конечно, было смешно и интересно. Я представлял, изображал самого Бойтрэ, ватагу его разбойников, трусливых богачей, благородных бедняков. Я только не понимал, почему они надо мной, таким героическим, отчаянным, хохочут и аплодируют.
Потом я стал выступать с мамиными сказками перед ребятами в школе, во дворе, перед взрослыми. Я превращал мамины сказки в целый спектакль, полный чудес и приключений. Я стал сразу популярен и знаменит. И прозвали меня Шолом-артист.
В маленьком Бобруйске было пять любительских театральных коллективов. В клубе кустарей театральным коллективом руководил щетинщик Кива Олендер. В клубе строителей – столяр Михаил Попок, в клубе кожевников – мой однофамилец Лейб-Иче. Помню, какие пьесы они ставили. «Две сиротки». Я плакал на каждой репетиции, куда я проникал тайком. «Колдунья». Я хохотал как сумасшедший. Позже я узнал, что пьесу написал Гольдфаден – основоположник еврейского театра. «Цвей кунелемелах» (Двое неумек). Все эти пьесы я знал наизусть. Я стал подражать актерам. Стал проигрывать отрывки из этих пьес в школе на каждой перемене. Потом появились пьесы революционные, героями которых были евреи – революционеры. «Навтоле Ботвин», «Гирш Лекерт».
Я был потрясен. У нас были улицы, которые носили названия этих героев. Я бегал на эти улицы и читал таблички: улица Лекерта, улица Ботвина. Я стал играть отрывки из этих пьес, причем, самые героические. Я вызывал восторг моих товарищей.
А взрослые смеялись. Смеялись, видимо, потому, что был я маленький, толстенький, кудрявый мальчик.
Но эти спектакли я уже не мог играть перед солдатами. Однажды, когда я пришел, как всегда в воскресенье в крепость, моих солдат не было. Часовой сказал, что саперов отправили в Паричи строить переправу. Так больше никогда я не встречался с моим единственным взрослым другом моего детства русским солдатом Федором Степановичем.
Своего профессионального театра в Бобруйске не было. Приезжали гастролеры. Помещение снимали в пожарном депо. Мой дядя Рува был видным человеком в добровольной пожарной дружине города Бобруйска. Я приходил к нему, он брал меня за руку, и я с ним проходил в зал. Таким образом я пересмотрел все спектакли. Я помню эти спектакли. «Пять ночей» – героическая пьеса об Октябрьской революции, «Сако и Ванцети» – страшный спектакль о том, как американские буржуи казнили двух итальянцев на электрическом стуле, «Приговор». Герои этих пьес мне долго снились. рисунки Абрама РабкинаРуководил гастролями Мирон Барский. Был он красив как Бог. Он и играл все главные роли. Играли они на русском языке. Пожалуй, до него я такого выразительного красивого русского языка не слыхал. Было мне тогда лет 12 – 13. Я твердо решил идти к нему и просить его, что – бы он взял меня в свой театр. К этому времени я уже прилично писал по-русски. Этим я был обязан Михаилу Васильевичу Соколову – учителю русского языка и литературы. Он был сослан в Бобруйск, как меньшевик. Не помню, как он учил нас русскому языку. Помню, что мы писали бесконечные диктанты. Хорошо помню уроки литературы. Он приходил на урок и читал нам басни. И как читал!!! Это были настоящие спектакли. Он перевоплощался у нас на глазах. Он казался мне волшебником. Михаил Васильевич спрашивал:
- Про кого написана басня?
Мы отвечали хором:
- Про зверей.
- А может быть, про людей?
И мы стали понимать иносказательный смысл басен. И когда он нам прочитал басню «Две бочки», мы сразу поняли, что это про людей – пустозвонов. И болтливых своих товарищей мы называли, вернее, дразнили пустыми бочками. Много лет спустя я понял, почему при поступлении в театральное учебное заведение в программу экзамена всегда включают басню. В это же время в школе появился другой учитель – учитель истории и еврейской литературы. Это был сосланный в Бобруйск бундовец. Фамилия его Годер. Он тоже читал нам вслух произведения еврейских авторов на идиш. Какой это был язык!!! Ведь, по существу, до этих учителей я не слыхал ни настоящего русского, ни еврейского языка. И конечно, оба они сыграли определенную роль в выборе моей профессии. Я помню, как Годер читал нам рассказ Шолом Алейхема «Мальчик Мотл». Когда он читал часто повторяющуюся фразу мальчика, у которого умер папа, «Мне хорошо, я сирота», класс буквально замирал, цепенел. После таких уроков мы бежали в библиотеку. А я так пристрастился к чтению, что перестал ходить в школу и просиживал целыми днями в библиотеке. Читал я как русские, так и еврейские книги. Когда родителей вызвали в школу и они узнали, что я уже две недели не был на уроках, мне изрядно влетело, но страсть к чтению осталась у меня на всю жизнь.
Когда во второй раз в Бобруйск приехал театр Барского, я решил написать ему письмо о том, что мои родители не понимают и не любят искусства, запрещают мне в школе устраивать спектакли, запретили выступать в клубе и я не хочу больше с ними жить. Я хочу быть артистом. Утром я пробрался к веранде дома, где жил Барский. Я знал, что по утрам Барский пил чай на веранде. Я положил письмо на стол и убежал. На другой день я снова был возле дома Барского. Он заметил меня и окликнул:
- Мальчик, это ты писал мне письмо?
Я сказал, что я. Он позвал меня. Я зашел. Меня трясло от страха: я увидел в его руках мое письмо. Он взял меня за руку, притянул к себе, посадил на колени. Я заплакал. Он прижал меня к себе и серьезно сказал:
- Тебе еще очень мало лет. Вот возьми письмо и, когда тебе будет 15 лет, ты придешь ко мне и как пароль покажешь это письмо. И ты будешь артистом, будешь работать в театре.
Я не помню свое состояние, но у меня было впечатление, что совершилось чудо. Но скоро все обернулось бедой. Я точно помню, что это было в субботу, потому что в субботу вся семья сидела за столом во время завтрака. А это бывает только в субботу. И обедали все за одним столом после дневной молитвы. Я поймал на себе лукавые взгляды мамы, папы и откровенный смех брата. Мама открыла заслонку в печи, в которую еще в пятницу вечером ставили горшки с субботним обедом. Сразу же возник дразнящий запах цоунда (тушеной картошки с фасолью и мясом, сдобренной разными травами). Вдруг папа говорит:
- Значит, донос на меня написал, да? Папа тебя называет комендиантом, да? Пуримшпилером, да? Мы обыватели, мещане и тебе в родители не годимся, да?
Я обомлел. Папа попросил брата, чтобы он громко прочитал мое письмо. Когда я увидел письмо в руках брата, я, не помня себя, схватил горячий горшок с цикорием и бросил его в голову брата. Его счастье – он успел нырнуть под стол. Я вскочил из-за стола и выбежал во двор. Я решил покончить жизнь самоубийством. Улучшив минуту, я пробрался в кухню, взял острый кухонный нож и спрятался в дровяной сарай.
Я расстегнул рубашку, приставил нож к груди. Но, увидев капли крови, потерял сознание. А потом весь в слезах я, видимо, крепко уснул, сквозь сон я слышал голос мамы. Она звала меня:
- Шоломке, Шоломке, Шолом!
Проснувшись, я решил, что мне нужно бежать из дома. План созрел быстро. Увидав, что во дворе никого нет, я быстро выскочил на улицу и побежал к тете Перле, папиной старшей сестре, и сказал, что папа просит 20 рублей. Он покупает корову. Получив 20 рублей, я направился к своему товарищу Мойше Моргулису. Он был выше меня в два раза. Учился плохо, и я ему помогал хоть как-нибудь готовить уроки. Дома его били. Мойше вышел ко мне. Я ему все рассказал и изложил план бегства.
«Труппа Барского уехала в Гомель. Мы поедем к нему, и я уговорю Барского взять меня в труппу». Мойше было все равно, куда бежать, лишь бы бежать из дому. На вокзале у кассирши я попросил два билета в Гомель. Но в Гомель поезд уже ушел. Я спросил, куда идет ближайший поезд. Кассирша сказала, что в Минск. И я купил два билета в Минск. И скоро поезд мчал нас в Минск.
В Минск мы приехали на рассвете. И первое, что мы увидели, когда вышли на улицу, был трамвай. Это чудо мы видели в первый раз. Трамвай. Это был один очень длинный красный вагон. Он шел взад и вперед по одной и той же колее. В трамвае был один кондуктор и один вагоновожатый. На шее у кондуктора висела сумка и рулон с билетами. Мы решили покататься. Кондуктор спросила, куда мы едем. Мы сказали, что едем до конца. Так мы прокатились два раза, и я видел, как вагоновожатый, доехав до конца маршрута, снимал с мотора медный ключ, шел в противоположный конец, надевал ключ на другой мотор, завинчивал гайку, и трамвай шел в обратную сторону. Все это было нам в диковинку, в диковинку было и все то, что мы видели сквозь большие окна трамвая.
Было уже позднее утро, когда мы закончили наше путешествие в трамвае. Стали думать, что делать дальше. И тут я увидел двух беспризорников, сидевших на ступеньках дома с пачками папирос в руках. Они громко выкрикивали:
- Шуры – муры. Тары – бары.
Так назывались папиросы. И у меня созрел план. Мы порвем на себе одежду, измажем лицо грязью и, как беспризорники, будем искать детский приемник, откуда нас отправят в детский дом. Поживем в детском доме денек, другой, убежим и будем искать театр. Я знал, что из детдома беспризорники чаще всего убегали. В Бобруйске я очень дружил с детдомовцами. Я часто выступал у них. Они называли меня Поташоном. Детдомовцы меня любили и охотно слушали. Однажды какой-то детдомовец сорвал с головы моего старшего брата шапку. Но вдруг раздался голос другого детдомовца:
- Не трогайте его. Это брат Поташона.
Брат с недоумением рассказывал об этом дома.
Однако вернемся к истории моего побега из дома. Мы оторвали верхние карманы в курточках, измазали лицо грязью и стали расспрашивать прохожих, где находится детприемник. Нам показали. Мойша молча следовал за мной. Мы поднялись на второй этаж. Прошла женщина с бумагами. Оглянулась на нас. Остановилась и спросила, что нам нужно. Я сказал, что мы хотим в детский дом. Она завела нас в какую-то комнату и велела подождать. Скоро в комнату вошла другая женщина. Полная такая, в очках. Пожилая уже. Она присела к нам и стала расспрашивать, как мы попали в Минск. Я сказал, что мы все лето бродили в районе Бобруйска, ночевали на вокзалах в Ясени, Пуховичах, Осиповичах. Эти названия станций я запомнил, когда ехали из Бобруйска в Минск. Мойша закурил. Он уже давно курил. Женщина попросила нас подождать и вышла. А я проследил, куда она вошла, и пошел к двери, за которой она скрылась, оставив ее полуприкрытой. Я услыхал, как она позвонила в милицию и попросила прислать милиционера, чтобы нас, сбежавших ребят, забрали. Я мигом очутился в комнате, где ждал меня Мойше, схватил его за руку, крикнул: “Бежим!”, и мы кубарем скатились с лестницы. Потом долго бежали, пока не очутились в каком-то сквере. Там мы увидели фонтанчик, из которого люди пили. Мы подошли к нему, умыли лицо и руки, пригладили взлохмаченные волосы и сели на скамью. Я стал думать, как быть дальше. И вдруг Мойша засопел носом:
- Я хочу домой, дай мне денег на билет.
И заплакал. Я дал ему денег, и он ушел. А мне стало так тоскливо! Но тут я вспомнил, что в Минске живут родственники мамы. Но знал я только одного – сына брата мамы. Звали его Иосиф. Знал я и фамилию – Нисенбаум. Он часто приезжал в Бобруйск: у него там была невеста. Он жил у нас по три-четыре дня. Знал я, что он был комсомольским руководителем на хлебокомбинате. Для меня он был фигурой романтической. Однажды, я подсмотрел, как он вынимает из пистолета обойму с патронами и как мама прячет пистолет в платяной шкаф и замыкает его. Скоро пистолет стал моей игрушкой. Я забирался с ним под кровать и в темноте с упоением щелкал затвором, придумывая самые фантастические ситуации. И я решил найти Иосифа. Скоро добрые люди сказали мне, где находится хлебокомбинат. Нашел. Спросил, как мне пройти к Иосифу Нисенбауму. Дежурный позвонил, и скоро ко мне вышел Иосиф. Он удивленно посмотрел на меня и спросил, что я делаю в Минске. Я тут же сплел сказочку, что я поехал с классом на экскурсию, но решил задержаться, чтобы его повидать.
- А школьники? – спросил он.
Я сказал, что школьники уже уехали. Тогда он отвел меня к брату моей мамы. Брата мамы тоже звали Шолом. Его жена, увидев меня, запричитала:
- Господи, почему ты такой оборванный?
И опять я сплел сказочку, как ребята в вагоне поссорились, началась драка. А в вагоне было темно. Девчонки визжали, пассажиры кричали, и я не заметил, как мне оборвали карманы. Я не хотел ехать с ними обратно. Я даже захлюпал носом. Тетя с Иосифом переглянулись. Потом тетя усадила меня за стол, накормила и уложила спать. Тетя была портниха. Она взяла мою курточку и стала зашивать карманы, и я под стрекот машины, засыпая, твердо решил утром уехать в Гомель к Барскому.
Проснулся я от громкого стука в дверь. Тетя, вскочив с кровати, спросила:
- Кто там?
- Шолом у тебя? – раздался громкий голос папы.
Я натянул на голову одеяло и притворился спящим. Отец несколько раз окликал меня, но я не отзывался. И тетя увела его в другую комнату, сказав, чтобы он не будил меня. Сквозь открытую дверь я услышал, как отец рассказывал тете, как он нашел меня. Кассирша на вокзале рассказала ему, что два мальчика просили билет на Гомель, а уехали в Минск. Я стал быстро одеваться и решил как-нибудь пробраться к двери и убежать. Тихонько я пробрался к входной двери и только взялся за ручку, как услышал голос папы:
- Куда ты собрался? Мама уже вторые сутки рыдает.
Я опустился на табуретку, стоящую у дверей, и стал ждать своей участи. Папа умылся, позавтракал, попрощался с тетей. Тетя почему-то заплакала. И у меня задрожал подбородок. Папа открыл дверь, и мы вышли на улицу. Я был удивлен: папа меня не избил. Он был легок на руку и часто меня лупцевал за всякую провинность. Мы шли на вокзал. Шли молча. Вдруг нам преградила дорогу тележка мороженщика. Отец остановил продавца, купил мне самую большую порцию мороженного. Я понял, лупцовки не будет.
Я медленно брел за папой, жадно глотая натощак вкусное мороженное. Пару раз папа тревожно оборачивался, видимо, боялся, что я сбегу. Удивительно, но папа показался мне каким-то беспомощным и жалким. Я доел мороженное, догнал папу и пошел с ним рядом, чтобы он не тревожился.
Подошел поезд. Мы сели в вагон. Мы оба молчали. А мне было очень жаль маму, и когда отец вышел, я, опустив голову на столик, в первый раз разрыдался. Папы долго не было. Потом он появился с двумя стаканами чая. Вынул из кармана два куска черного хлеба и два сладких сырка и опять куда-то вышел. Я так его полюбил в эту минуту! Я стал, глотая слезы, завтракать.
Приехали. На вокзальной площади услышал, что папу кто-то зовет. Оглянулся и увидел, что это мой старый знакомый извозчик Саксон (я уже знал, что это кличка). Мы сели в его фаэтон.
- А где вещи? - спросил Саксон.
Папа кивнул в мою сторону и сказал:
- Ехай!
Предстояла встреча с мамой. Опустив голову, я вошел в дом. Шагнул в столовую и увидел маму. Мы встретились глазами. У меня задрожали колени, и я присел на кушетку. Мама закрыла лицо передником и беззвучно зарыдала.
- Я на работу пошел, - походя, сказал папа.
Когда за ним захлопнулась калитка, мама стремительно подошла ко мне, прижала меня к себе и все шептала:
- Шоломке, Шоломке, Шолом!
Я понял, что мама понимает все без слов. Пришел брат из школы. Он был уже в седьмом классе.
- А, свои все дома!
Я в его сторону даже не посмотрел. Только сжал кулаки. Мама тут же сказала:
- Ладно, вояки, идите мыть руки. Обедать будем.
Проснулся я рано. Стал собираться в школу. И все у меня внутри заныло – как меня в школе встретят. Что они знают про мои приключения? В школу я пришел вовремя, но в класс не пошел, побоялся. Я направился в школьный двор, в дальний его конец, где росло несколько деревьев, и стояла старая деревянная скамейка. Я дождался большой перемены. Ребята высыпали во двор. Увидев меня, мои одноклассники окружили меня. Подошел и наш классный верзила по кличке Буян. Его я боялся больше всех. Он жил в Сериловке и дружил с Мойше, с которым я был в Минске.
- А, вот ты где! Ну, что, не приняли в беспризорники?
И он стал рассказывать про наши приключения. А я рассвирепел, оторвал доску от забора и ринулся на Буяна. Все разбежались, а Буян спокойно и ловко перехватил доску и отшвырнул ее далеко. Потом подошел ко мне и надвинул мне шапку ниже глаз. И ушел. Прозвенел звонок. Все побежали в класс, и я тоже вместе со всеми пошел и сел на свое место, на первую парту, потому что я был самый маленький в классе. Буян сел на заднюю парту. Было тихо. Но девчонки еле сдерживали смех, а когда одна из них вдруг прыснула, весь класс разразился хохотом.
Мой дневник выглядел весьма своеобразно. По русской, еврейской и белорусской литературе – пятерки, по истории, географии, зоологии – четыре, а по математике, физике, химии – два или кол, редко тройка. И каждое лето была переэкзаменовка. Сдавал по два, три раза. Встретив учителя по математике, мой папа спросил:
- Ну, как там мой наследник? Выдержал?
- Он-то выдержал, я уже не выдержал.
Кое-как я окончил семь классов. Папа махнул рукой на мою учебу и устроил меня на щетинную фабрику учеником, где он сам работал. Это было хорошо для семьи. За вредность рабочие получали дополнительные пайки. Нам, ученикам, тоже полагались пайки, но только в меньшем размере. Это уже был голодный тридцатый год. Рабочим давали три головки сыра, две бутылки подсолнечного масла, а нам, ученикам, полторы головки сыра и одну бутылку масла.
Мне было уже 15 лет. Работу я не любил. Но первые получки приносили мне радость. И все же на работу я ходил как на каторгу. Надо было целый день на стальных зубьях расчесывать конские хвосты. Как-то я зазевался и поранил два пальца о стальные зубья. В медпункте мне пальцы перевязали и дали бюллетень. Хорошо! На работу ходить не надо, а денежки платят. И я решил продлить это удовольствие. Как только пальцы стали заживать, я снова расковырял ранки, чтобы получить еще бюллетень. Но фельдшер разгадал мою проделку и вызвал отца.
- Ну-ка, покажи руку, - сказал отец.
И когда я протянул руку, он как даст мне по руке и закричал:
- Симулянт проклятый, чтобы твоей ноги на фабрике не было! - и, взяв меня за шиворот, вышвырнул во двор.
Летом в Бобруйск приехал на гастроли Минский еврейский государственный театр под руководством Михаила Фадеевича Рафальского. Спектакли шли на летней сцене в пионерском саду. Вместе с афишами появилось объявление о приеме в актерскую студию. И я решил: вот куда мне нужно поступать. Вот когда сбудется моя мечта. Стал готовиться. «Мальчик Мотл». Этот рассказ я знал наизусть. И решил читать его так, как читал его нам учитель Годер. А басню Крылова «Квартет» читать, как читал его нам учитель Соколов. О своем намерении поступать в студию я сказал только брату. Мы с ним давно помирились. Он уже был взрослым парнем. Он одобрил мое решение. Записывала в студию артистка Цыпкина Злата Ефимовна. Записалось человек 80. Ребята из Гомеля, Витебска, Минска и разных местечек. Весь свой репертуар я проигрывал ребятам и всем, кто хотел меня послушать. Публики я давно уже не боялся.
Спектакли меня заворожили. (Нас стали пускать в театр на свободные места). Боже, на каком красивом, хорошем идиш они говорили! Какая дикция, а какие еврейские песни они пели! А сам Рафальский! Высокий, стройный, с длинной гривой каштановых волос и изумительным благородным лицом казался мне человеком с другой планеты. Комедийный артист Трепель. Талантливейший артист Сокол. Озорная Арончик. Нежная и трогательная Дрейзина. Строгая Альтман. Все они казались мне божествами. Я приходил в театр первым, а уходил последним. Дали бы мне волю, я бы ночевал в театре. Наступили дни экзаменов. На экзамен пришел со мной мой брат. В первом ряду сидели актеры во главе с Рафальским. Рядом с ним режиссеры театра Бенедикт Наумович Норд и Лев Маркович Литвинов. На сцену вышла уже знакомая нам актриса Цыпкина и стала вызывать поступающих. Все шло довольно быстро. Редко кому давали дочитать до конца рассказ или басню. Кто умел петь, подходил к пианино и под аккомпанемент пианистки пел. Просили подвигаться. Подошла моя очередь. Внутренне от страха я весь задрожал. Но скоро собрался. Начал я с Шолом Алейхема. Дали дочитать до конца. И когда я в последний раз произносил:
- Мне хорошо: я сирота, - я расплакался и отвернулся.
Но прозвучал баритональный голос Рафальского
- Генуг!
Спросили, что я еще могу прочитать.
- Басню, - сказал я.
И прочитал басню Крылова «Квартет» на русском языке. Почти с самого начала до самого конца все смеялись. В результате приняли только меня и рыжего парня по фамилии Мостаков. В Бобруйске его знали все: его отец на тачке развозил по всему городу древесный уголь, чтобы жители могли разжигать самовары.
После экзамена мой старший брат пришел домой и заявил отцу категорически:
- Шолом поступил в театральную студию. Я был на экзамене. Он имел настоящий успех. И давай, отец, больше чтобы он от тебя не слышал прозвища комендиантик, пуримшпилер, а пусте кейле (пустая голова). Театр – это его дорога.
В сентябре я уже был учащимся актерской студии еврейского республиканского белорусского театра.

© журнал Мишпоха