Мишпоха №32    Михаил САДОВСКИЙ * Mikhail SADOVSKIY. СОСЕДИ * NEIGHBOURS

СОСЕДИ


Михаил САДОВСКИЙ

Михаил САДОВСКИЙ Михаил САДОВСКИЙ

Рисунок Якова БЛЮМИНА Рисунок Якова БЛЮМИНА

Рисунок Якова БЛЮМИНА Рисунок Якова БЛЮМИНА

Михаил САДОВСКИЙ * Mikhail SADOVSKIY. СОСЕДИ * NEIGHBOURS

Михаил Садовский – член Союза писателей Москвы и Союза театральных деятелей России, союзов и клубов писателей других стран. Его произведения не раз становились лауреатами всесоюзных, российских и международных премий и конкурсов по литературе и драматургии.

Долгие годы М. Садовский был широко известен как автор, пишущий для детей.

Только после падения советской власти его произведения, обращенные к взрослому читателю, стали появляться в печати. Несколько сборников стихов: «Завтрашнее солнце», «Бобе Лее», «Доверие», «Унисоны», «Порванное полотно», два романа – «Под часами» и «Ощущение времени», книга размышлизмов «Шкаф, полный времени», несколько повестей и много рассказов.

В 2013 году в Ярославле вышла новая книга М. Садовского, посвященная памятным автографам от его друзей, соавторов, современников – В. Мурадели, И. Сельвинского, Н. Панченко, Д. Шостаковича, В. Соколова, М. Светлова, Л. Разгона, М. Кабакова, А. Ревича и многих других.

Одна из основных тем его «малой» прозы посвящена жизни евреев в Советском Союзе, за границей, в новой России. Рассказ, публикуемый в журнале, как раз об этом...

 

Фельдман вернулся домой после долгого отсутствия и в первый же вечер напился, как давно не бывало. Выпил-то он не так уж много и, когда почувствовал, что хмель не берет его, а только внутри все сильнее и сильнее жжет, будто кто-то влил в его сосуды раскаленный свинец, какой он вытапливал на углях в консервной банке, когда мастерил себе блесны для рыбалки, тогда он надел белую беретку на бутылку, в которой оставалась еще добрая треть, отставил ее подальше на столе, потом еще отодвинул, замер и уставился на нее. Он сидел долго, и вдруг явно послышались слова матери: «Еврей – алкоголик! Это что такое – стыд и позор!..» Даже воспоминания об этом было досточно, чтобы он протрезвел мгновенно и тяжело вздохнул. «Стыд и позор!» – эти мамины слова были самым страшным, что можно было себе представить – хуже ничего не было. В эти два слова входило все неустройство жизни от глупости до предательства, от невежества до насилия – все, что не давало посмотреть любому человеку в глаза, потому что в душе какая-то грязь.

Он вздохнул, оглядел свою холостяцкую кухню, решил завалиться спать, потому что на службу только через два дня – завтра была суббота. Специально же так подгадал вернуться, чтобы успеть отоспаться. «Ладно, – заработала мысль, составляя расписание, – сейчас спать, а потом»... Но в это время в дверь позвонили. Он обернулся на звук и не двинулся. Позвонили еще раз, тогда он сделал несколько шагов в прихожую и, как обычно, ничего не спрашивая, распахнул дверь.

– Ты бы хоть поинтересовался, кто! – в дверях стоял сосед по площадке.

– Кого мне бояться?! – хмуро откликнулся Фельдман. – Тебе чего? Я устал. Только из командировки...

– Так у тебя и закусить нечем? – всполошился сосед. – Сейчас... – и он отступил назад. – Дверь не захлопывай... Сейчас...

Чайник сипел. За окном смеркалось. Не­допитая бутылка была отодвинута к стенке, а на столе толпилось «Жигулевское», бронзово блестел боками копченый линь, разложенный на вощеной бумаге, и свешивались со стола пряди зеленого лука...

– Я тебя, Исакич, просто не понимаю: ни хрена тебе не надо. Ты бы так и сидел голодный, если бы я не позвонил? Ну, на хрена тебе холодильник – он всегда пустой, только свет жрет, и все... – Фельдман устало отмахнулся и продолжал медленно тянуть длинное волокно вдоль рыбного хребта... – Ни у тебя машины, ни дачи, ни бабы стоящей, чтоб у тебя прибрала... Ни хрена! – он огорченно вздохнул и стал пополнять стаканы. – Ну, че ты молчишь? Не современный ты какой-то! Все обарахляются, тащут в дом, в дом, что ни попадя, кто от жадности, а кто по привычке, особо старые, как моя теща, она все войну вспоминает и на черный день запасается... Знаешь, жуки по квартире ползают, из крупы вылупляются, и моль пищевая, говорят, завелась – по комнатам летает, а у тебя? Пыль только! Хорошо, что комната одна... Ладно, – вдруг обрезал он свою речь и спросил совсем другим тоном: – Ну, что? Осуществил? – Дмитрий поднял на него глаза, приложил стакан к губам, видимо, чтобы как-то заполнить паузу на раздумье, и кивнул сверху вниз головой.

– Уговорил местного одного показать мне, где все было... Ну, где их хоронили...

– И что там? Ну, кресты... Или что... Ну, как понять-то?..

– Ничего. Даже изгороди нет. Лес другой. Понимаешь, место накорчеванное было, а не заросло еще по-настоящему... И холмики кое-где различить можно...

– А ты уверен, что там? Ну, что он тоже там?

– Чего ему врать-то, Петь, сам подумай... В такую даль тащились, вертолет нанял, так не доберешься, там топь летом, мерзлота отходит, – сосед сидел с отвисшей челюстью.

– Вертолет?! – вырвалось у него. – Сколько ж ты забашлял ему? Вертолет?!

– Пятьсот...

– Сколько? – привскочил сосед.

– Туда два часа лету вышло, а он из пожарной охраны.

– Да за такие деньжищи! Спятил ты, Дмитрий Исаакович. Вот, что я скажу тебе! Ё..! Спятил ты! Ну, ну, что с того, что ты на могиле побывал. Да на какой могиле?! Сколько их тыщ там? Ты что, точно отцовскую отыскал что ли? Ну, что с того? Ни знака какого, ни камня не поставил, и еще будешь там когда разве...

– Кладбище там организовать надо, – тихо и уверенно процедил Фельдман.

– Чего! – возмутился сосед. – Какое кладбище? Кладбище! Рехнулся что ли?! Кто это позволит?! Кто это организует? На какие деньги? И кто там следить за ним будет? А? Да оно зарастет – и с вертолета не различишь! Кладбище! Может, еще памятник поставить?

– И памятник! – откликнулся Фельман и зло уставился на соседа. – Памятник на все времена...

– Кому памятник? Ты подумал...

– Да, ты прав, – сник Фельдман.

Они долго молчали, соредоточенно драли рыбу и доливали пиво. Потом он будто проснулся, облокотился на ребро стола грудью, навис над бутылками, снедью и почти шепотом заговорил: – Я все гадал: что они делают, как правят, на что это похоже? Ну, хоть, чтобы себе объяснить. И понял: они вытаптывают. Знаешь... Землю вытаптывают, как собака, когда лечь хочет. Ходит, ходит кругами на одном месте и лапы так плотно на землю ставит, что видно.это она траву вытаптывает, чтобы плоско было, чтобы улечься – и ничего не росло под ней, не мешало покою. И эти так же, а еще, когда вытопчут, как молитву твердят свою партийную – одно и то же, одно и то же про свои захеры, будто этим мусором посыпают ядовитым, чтобы ничего пробиться снизу не могло. Так вот. Понял я это – так ясно увидел, что вся даль открылась, вся жизнь: пустыня впереди серая, ровная и ни былинки, а только идолы каменные то тут, то там, и вокруг них заборы, островки такие получаются, если сверху смотреть. А остальное – гладь земли вытоптанная, и не растет на ней ничего, и не стоит на ней ничего, и реки пересохли, и горы скрошились в песок и слоем жизнь покрыли. Марс, только не красный какой, а серый и безжизненый! – Он замолчал, будто выдохся. Сосед тоже молчал, потом медленно навалился на ребро стола так, что их головы сблизились, потом уперлись лбами, и они молча сидели долго и бездвижно.

– Я тебе так скажу, – ожил сосед и откинулся назад. – Очень я жалею, что не родился евреем. Хоть и гнобят вас бывает, и называют неприлично, а зато у тебя хоть дверь есть, понимаешь? Дверь. А мне надеяться не на что...

– Петька, мы ж с тобой в одной школе учились...

– И что? – Перебил сосед. – Чему учились? Про собаку ты это здорово измыслил, а вывод-то какой? А? Ну, у нее понятно: у нее инстинкт, а у них? А у нас? Мы что, из разного теста сделаны?

– Из разного, Петька! Из разного. Рим тоже верил, что никогда не рухнет...

– Так чего же ты сидишь тут? Ждешь? Не дождешься – не рухнет...

– Я теперь не жду, Петька. Не жду. Только я сначала кладбище сделаю.

– Чего?!  – вскочил сосед. – Сколько тебе лет? Откуда силы возьмешь? А еще говорят, что вы – умные!

– Сделаю, Петька, обязательно... А если нет, то ничего тут никогда так расти и не будет.

– А тебе-то что? Хочешь мир переделать?

– Может быть, и не переделаю. Только я пятьдесят второй хорошо помню. Маленький был, а помню. И главное маму – как она в тот день жить перестала. Из нее будто вынули все и только тоску оставили. Знаешь, говорят «от тоски сохнет» – это про нее. Они такая пара с отцом были! Это я теперь понимаю. Вспоминаю и понимаю. И мама потом никогда не жаловалась, она и об отце спокойно рассказывала мне. А когда останавливалась воздуха набрать, или вздохнуть, или припоминала что-то, я видел, как у нее губа нижняя дрожала мелко-мелко и часто. Ни слез не было, ни голос не менялся – только губа дрожала, а я вот забыть не могу, как у меня от этого сжималось все внутри и холодело, будто меня в прорубь окунали. Не могу забыть. А еще страшнее, когда мы справку получили через пять лет, что не виноват он. Никто не сокрушался, не извинялся – писульку прислали. Понимаешь? А это простить нельзя! Я не могу, потому что видел, как из человека жизнь уходит. У нее тогда инфаркт и случился, а я клятву себе дал. И надо успеть ее выполнить. Не знаю, сколько мне осталось. Надо успеть. Может, по-мальчишески все звучит это. Да я и не говорил никому. Тебе вот сейчас, знаешь, как говорится, ты в открытую рану заглянул... Может, теперь сообразишь: зачем все эти дачи, машины. Вот так я жизнь прожил. Все равно все в эту топь уйдет, а память останется  на века, поверь! Память убить нельзя! Оболгать, изгадить, только она стряхнет это и жить будет... Сделаю, обязательно сделаю, а то и мне жизни нету... Все мамино лицо перед глазами, и губа нижняя дрожит мелко-мелко...

 

   © Мишпоха-А. 1995-2013 г. Историко-публицистический журнал.