Мишпоха №31    Аркадий КРУМЕР * Arkady KRUMER. ИСААК * ISAAK

ИСААК


Аркадий КРУМЕР

Рисунок Александра Вайсмана Рисунок Александра Вайсмана

Рисунок Александра Вайсмана Рисунок Александра Вайсмана

Аркадий КРУМЕР * Arkady KRUMER. ИСААК * ISAAK

Из книги Аркадия Крумера «Майсы с пейсами»

ИСААК

Моего отца звали Исаак. Его звали также Изя, Изик и Исаак Хацкелевич. По жизни он умел делать все. Он умел «клепать детей». Умел жить весело. Шагал по жизни, широко размахивая руками и подметая улицу коричневыми брюками-клеш в широкую светлую полоску…

В ту пору мы жили на улице Ленина в Витебске, замечательном городе с какой-то ошеломляющей энергетикой, которая никогда не даст тебе забыть его или уехать отсюда безвозвратно.

Улица Ленина была тогда узенькой, кривой и виляющей среди послевоенных, кое-как восстановленных четырехэтажек и полуразрушенных церквей без куполов. Она то тащилась в горку, и нужно было, задрав голову, смотреть ей вслед, то мчалась вниз, разбросав по сторонам свои руки-деревья. Такую виляющую улицу нужно было назвать Декадентской, Контр­революционной или, на худой конец, именем политической проститутки Троцкого, но только не улицей вождя мировой революции. Потом, спустя много лет, решением обкома улицу Ленина расширили, пригладили, церкви к чертовой матери подорвали, и от них остались одни пустыри, которые партийному глазу были милее церковных куполов. И она стала прямой, как Байкало-Амурская магистраль, неинтересной, как лекция в Парке культуры и отдыха, и пресной, как недосоленная котлета в диетической столовой.

Но это все было потом, а пока по улице Ленина мчался трамвай номер три, вернее не мчался, а тащился, лениво качая боками и дребезжа, как тарантайка на мощеной дороге. На этой самой улице Ленина, рядом с кинотеатром «Спартак», жили мы до шестьдесят первого года. И каждый день на эту улицу Ленина выходил мой отец Исаак, чтобы после работы прогуляться, выпить бокал «Жигулевского» пива и встретить знакомых, а знакомых у него было полгорода. И с каждым он останавливался, и у каждого к нему было какое-нибудь важное дело.

Жил батя, по его словам, «без чох-мох»! Возможно, такого словосочетания в русском языке вообще не существует, но оно очень точно отражает, как он жил. Он все время подмигивал жизни, и она ему подмигивала в ответ. В любом месте, где он появлялся, жизнь начинала кипеть и выходить из берегов. Говорил батя громко и весело, любил незлобно кого-то подковырнуть. И был вспыльчивым, как сухой порох. В такую секунду он мог перевернуть дом вверх дном, разнести на части табуретку, разбомбить керогаз! Но потом быстро отходил, все ставил на ноги, чинил табуретку, собирал керогаз.

Для жизни ему было достаточно пары крепких ботинок, пары приличных брюк, крепкий стол, кровать и пара стульев. Всякие излишества его не восхищали и не раздражали. Единственная вещь, которая в нем вызывала уважение, была летчицкая кожанка на тугой молнии и с накладными карманами на кнопках, которой не было сноса. Всегда, сколько я помню батю, он носил эту кожанку и еще одну имел про запас.

Батя всю жизнь слесарничал, умел довести до ума хирургический инструмент, наточить ножи и даже опасную бритву, запаять кастрюлю и как надо ее залудить. То, что он делал в эту секунду, было главным, остальное ему путалось под ногами и мешало и тут же летело к чертовой матери! Например, если перебирался старый велосипед, то тумбочка, что оказывалась случайно под рукой, кувырком летела к той матери, о которой было сказано выше!

Во всем батя был нетерпеливый, как ребенок. У него все кипело в руках и горело вокруг. Он никогда ничего не откладывал на завтра. И особенно подзатыльники. В вопросы воспитания детей батя особенно не углублялся. Он никогда толком не знал, кто из нас в каком классе, когда у нас конкретно дни рождения. Но всегда у нас в детстве были собранные им велосипеды, самокаты и, конечно, рогоза, выгнутая из толстенного железного прута со специальными приваренными накладками для ног. И поэтому все детство мы гоняли по горкам и дорогам сломя голову, а в детстве этого вполне достаточно для полного счастья.

После парада у нас традиционно было полно народа, хотя заранее никто не приглашался. Мать готовила тазик мясного салата, холодец из говяжьих ножек, винегрет и, конечно, курицу с тушеной картошкой, нарезала истекающую жиром селедку и сало с прожилками. И то, и другое посыпала кольцами репчатого лука, а селедку еще поливала уксусом и подсолнечным маслом. А батя выходил в город и, когда встречал знакомых, говорил: «Пошли ко мне!» Таким образом, у нас собиралось человек десять-пятнадцать, и, хотя повернуться было уже негде, все равно всегда было шумно и весело. Батя выпивал за столом один раз сто пятьдесят граммов и крепко закусывал селедочкой с луком, салом и черным хлебом. И больше не пил ни грамма, даже если у него спрашивали: «Ты меня уважаешь?!»

Он воевал на фронте с 18-ти лет. Был сразу ранен на передовой, куда их погнали после спешных трехмесячных курсов. Это была жуткая мясорубка, где жизнь ничего не стоила, и ее нужно было отдать, хочешь ты этого или нет. А потом ему всю жизнь делали операции и доставали осколки из всего тела. После войны он остался один, потому что всю родню немцы утопили в Западной Двине, и у него сразу не стало ни отца, ни матери, ни шестерых брать­ев и сестер! И он был один, пока не встретил в госпитале мою будущую маму. Он говорил: «Гитлер начал войну, чтобы я познакомился со своей Шейве Рухолой

Ночью он часто просыпался и не мог заснуть. И тогда он спрашивал у мамы:

– Рая, ты спишь?.. Рая, ты спишь?! Рая!!!

– А? Что? – просыпалась мать. – А, нет, не сплю!

– Я тоже не сплю! – говорил батя.

И потом они час громко разговаривали про то, что нужно купить мешка три антоновки и закатать компот в трехлитровые банки. И про то, что хромой Борис все же придурок, раз не женится. Как будто он с каждым годом становится моложе! И про индийское кино, по которому в ту пору все просто млели. И про Советскую власть, чтоб ей было пусто, потому что жизни от нее никому нет, и ей бы не мешало дать как следует по мозгам!

К бате всегда шли все, кому нужна была какая-то помощь. Причем, самая неожиданная. Я бы не удивился, если бы кто-то попросил его принять роды, или заменить в духовом оркестре заболевшего трубача, или достать кому-то лекарство, которое есть только на Тибете!

Что-то починить, или накатать письмо в газету, или кого-то поженить – со всем этим тоже шли к нему, и все это он делал, особо не рассусоливая, с удовольствием и безвозмездно!

На добровольных началах он готов был переженить абсолютно всех, чтобы «данный Богом механизм не простаивал». Не зная о проб­лемах демографии, батя решал эту проблему по-своему – просто и эффективно. Выглядело это примерно так: к нам приходила, например, Соня из парикмахерской «Незабудка», или повариха Люба из «Диетической столовой», или портниха Циля из Дома быта. У всех у них было большое несчастье, а другими словами – совсем засиделись в девках их сокровища-дочки. А потом приходила толстая Броня, или Роза с Песковатиков, или Дора из магазина «Военная книга» с таким же несчастьем, только мужского пола. И они просто умоляли батю найти для их шлимазлов что-то приличное!

– Есть! Как будто специально для Вас! Цилина дочка! – говорил батя громким, полным здорового оптимизма голосом. – Красавица, каких свет вообще не видал! Груди, мама родная, как азиатские дыни! – батя растопыривал пальцы и наглядно показывал, о дынях какого размера он ведет речь. – Короче, не девка, а настоящий клад! Клянусь, сам бы на ней женился не раздумывая!

– Тихо, тихо, Изя, – махала на батю рукой Роза, будто боялась, что кто-то услышит и первым овладеет этим кладом. – Ты скажи честно: она хотя бы порядочная?! Ты знаешь, как это важно! Я хочу, чтобы у нее на уме были только дети, муж и трехразовое горячее питание!

– Она ли порядочная?! – приходил в ярость батя. – Да если она не порядочная, тогда я не еврей, а китаец!

– Бог с тобой. Что ты говоришь, Изя?!

– Так вот, она такая порядочная, что она даже мужу давать не будет! Не говоря уже про всех других!

– Что ты мелешь?! – хваталась за голову Роза. – Я серьезно, Изя!

– Серьезно? Так вот – она, как телеграфный столб, всегда с табличкой на груди ходит: «Не влезай! Убьет!»

При этом батя подмигивал ей и со словами «Эх, Маруся!!!» щепал Розу за задницу.

А Соне он говорил, как доктор:

– Не страшно, что твой шлимазл все время пугается женского пола. Если у него с ней не получится, ну, ты поняла, о чем я говорю, я тут же вмешаюсь и покажу ему, как надо действовать!

– Изя, я тебя прошу, это как раз не надо! – вскакивала на ноги Соня. – Скажи, ты можешь познакомить их побыстрее, чтобы не тянуть резину?

– Значит, так, Соня, записывай! Уже завтра к обеду они у меня будут вместе лежать в койке, и ты их не вытащишь оттуда даже экскаватором целую неделю!

– Ты с ума сошел, ципун тебе на язык! Ты хочешь, чтоб у моего Левочки стало настоящее истощение организма?! Зачем неделю?! Он у меня всегда был освобожден от физкультуры!

…И чтобы Вы знали, батя почти всех их переженил, и они живут вместе до сих пор, и рожают детей, и имеют уже внуков. И уже, конечно, забыли, кто им устроил такое счастье.

Всегда, сколько я помню, у бати была немецкая паяльная лампа «Штурм» с очень мощным насосом. Лампа была начищена не меньше, чем труба у Левы Носа из городского духового оркестра и после кожаной летческой куртки была второй батиной гордостью. Он накачивал внутрь паяльной лампы воздух, говоря свое традиционное: «Гоп-стоп, не вертухайся!». Воздух смешивался внутри с керосином, потом открывалась форсунка и смесь поджигалась. Смотреть на паяльную лампу в это время было одно удовольствие. Вначале она медленно разогревалась, и пламя вело себя смирно, осторожно облизывая красными языками горелку. А потом вдруг начинала шипеть, как два дерущихся бездомных кота и, наконец, пламя вырывалось на свободу с бешеным неукротимым восторгом. В непростые годы паяльная лампа нас немного кормила. Батю звали смолить свиней. Это была хоть и не кошерная, но хорошая работа для еврея. Денег, правда, за это не давали, платили куском свинины, ножками для холодца и печенкой. Работа эта была не пыльная. Свиней смолить батю научил Левка Шульц. Он жил когда-то в Тюменской области, куда уехал от бешеной жены Люси Лось, но сбежал и оттуда после того, как по глупости утопил в проруби взрослую свинью и был чуть не убит суровым, но справедливым таежным народом. Впрочем, это уже совсем другая майса.

На спор с нашей тетей Таней из Риги батя поцеловал однажды лошадь. Поспорили они на 100 рублей старыми. Звали лошадь по-мужски просто: Орлик, хотя это была крупная кобыла. Впрочем, для спора это не имело никакого значения. Орлик возила в колхоз «Заветы Ильича» погнутые алюминиевые баки с пищевыми отходами из ресторана «Аврора». Лошадь была вполне приличной, серой и в яблоках, с буйной расчесанной гривой, круглыми боками и большими, умными глазами. Конюх Матвей ее любил, «как мать, даже сильнее»! Он говорил так, когда был сильно нетрезвый, а поскольку он всегда был сильно нетрезвый, Орлик была полностью окружена его заботой и любовью, и, по словам Матвея, была ухоженной, как Парк культуры и отдыха имени Фрунзе. Лошадь была для Матвея единственным родным человеком, с которым можно было в этом мире поговорить по душам. С ней Матвей разговаривал на смешанном языке – между русским и идишем. Он спрашивал у Орлика:

– Ну, вос герцех, Орлик? Как тебе наша собачья жизнь?

Лошадь топталась на месте, трясла головой и фыркала. А Матвей хукал на руки, когда было холодно, тяжело вздыхал и говорил:

– Правильно, Орлик, наша жизнь – полнейший дрек на постном масле!

А еще батя любил при случае «Советской власти вправить мозги!» Всю свою сознательную жизнь он вел с ней непримиримую переписку, иногда переходящую в боевые действия. Иначе, как фашисты, батя Советскую власть никогда не называл. Письма он писал складно, обороты выбирал интуитивно, предложения выходили у него сложносочиненные. Но знаки препинания он никогда не ставил.

– Я перед ними препинаться не буду, б…ди! – говорил он, громко смеясь.

С властью он воевал за улучшение наших жилищных условий. Жили мы тогда в небольшой сырой комнате на втором этаже – без удобств, то есть они были, но совмещенные с нашим двором. Но и это было не беда. Единственное окно, через которое мы могли бы смотреть на мир, было закрыто неким странным строением, пристроенным к нашему дому. До этого строения можно было дотянуться через открытую форточку и потрогать кое-как сложенную кирпичную кладку. Смысл этой пристройки для всех оставался полной загадкой. Там никто не жил. Там ничего не находилось. Там не было даже дверей. А в это время рядом с нашим убогим домом построили роскошный обкомовский дом, похожий на мавзолей. Ходили слухи, что там в обкомовских квартирах был настоящий водопровод с двумя кранами, и были даже унитазы, предназначение которых мы в ту далекую пору до конца не понимали и потому верить в них отказывались!

И батя написал письмо в редакцию, взяв на вооружение их же коммунистический литературный стиль. Письмо выглядело следующим образом:

«Дорогая редакция Некая пристройка перед моим окном не позволяет моей семье разглядеть преимущества социализма которые всем у кого пристройки нет – очевидны Эта пристройка бросает тень на наши завоевания Требую разрушить ее или построить в ней сортир потому что я тоже как и жильцы обкомовского дома со всеми удобствами хочу наслаждаться нашей социалистической жизнью а не ходить срать за три километра в общественную уборную!

С уважением инвалид войны Исаак Хацкелевич Крумер».

Письмо это успеха не имело. И тогда в один из дней батя пошел прямо в обком. Там как раз их бюро собралось на важное совещание. Милиция у обкома в те времена еще не дежурила. Ну, батя промаршировал мимо ошарашенной секретарши и сходу ворвался прямо на их бюро. Дальше состоялся короткий диалог:

– В чем дело, товарищ?! Здесь бюро обкома!

– Вот вы мне и нужны!

– А у Вас есть пропуск?

– Вот мой пропуск! – батя задрал рубаху и повернулся к ним спиной. На спине у него были следы от двенадцати тяжелых осколочных ранений, и она была похожа на перепаханное поле. Конечно, был жуткий скандал. Он на их обком раза три сказал «фашисты!» Они вызвали милицию, и батю силой выволокли на улицу, но никаких мер против него не приняли. То ли в самом деле они были фашистами и это для них не было оскорблением, то ли не хотели связываться с инвалидом войны.

А потом, целых полгода, к нам домой ходили всякие комиссии проверять жилищные условия. Поскольку места в комнате было катастрофически мало, стулья у нас висели на стенке на вбитых огромных гвоздях и снимались только по мере надобности. Батя всегда предлагал комиссии посидеть, попить чая и кивал на висящие стулья.

А через полгода нам дали ордер на двухкомнатную квартиру со всеми удобствами. Это была замечательная квартира. Так я первый раз в жизни тоже увидел унитаз и эмалированную чугунную ванну. Единственно неприятным было то, что наши окна выходили на улицу Богдана Хмельницкого, а он, как известно, был знатный антисемит.

Однажды к нам домой зашел один местный поэт по фамилии Докторов. Батя с ним познакомился в редакции «Витебского рабочего», куда занес вышеописанное письмо. Докторов бесконечно обивал все редакционные пороги, пытаясь всучить свои бессмертные произведения. Поэтом он был непризнанным, печатать его не хотели. Даже его социалистическую лирику! И даже жена, казалось бы, родной человек, ему часто кричала:

– Брось ты, Докторов, свою писанину, паразит, лучше устройся, как Левка Чиж, экспедитором на «городской холодильник». Рыба хоть свежемороженая всегда в доме будет! И детям мороженое!

Но Докторов от жены отмахивался, как от наглой мухи, считая ее в высшей степени малограмотным человеком. Поэтов ведь при жизни никогда не признавали. Только после смерти, и то не всех. А у Докторова, кстати, был реальный шанс уже совсем скоро узнать, что с ним будет, как с поэтом, после смерти, потому что редактор фабричной многотиражки «Советский скороход», куда Докторов тоже носил стихи тоннами, уже давно грозился его убить.

– Почитай, это поэма! – сказал Докторов бате. – Про вождя мировой революции! Вот, наваял! Три ночи вообще не спал!

Батя взял листки и громко зачитал:

«Ленин – первый рулевой, был на диву волевой!» – батя посмотрел на Докторова, одобрительно кивнул и продолжал: «Он с врагами шел на бой! Мечтая так же про надой!»

– Про что мечтая?! – переспросил настороженно батя.

– Про колхозный надой! От крупного рогатого скота! – пояснил Докторов. – Молоко, так сказать, сливки, простокваша! Очень, кстати, сейчас актуально!

– Ты что, совсем ох…ел! – сказал батя Докторову. – В честь тебя колбасу назвали «Докторской», всенародной любовью пользуется, а ты тут такое сморозил!

Докторов смертельно обиделся. Выхватил листочки и побежал.

– Ладно. Ты чего, совсем юмор не принимаешь?! – вслед ему закричал батя: – Я в хорошем смысле. Стихи не плохие... Вот, все же мудак!

Когда коммунисты начали давать инвалидам войны бесплатные «Запорожцы», первым в Витебске машину получил Борис без ноги.

Кстати, Борис каждый год ходил на медкомиссию, чтобы подтвердить свою инвалидность, и целая комиссия час осматривала его, замеряла линейкой, сколько ноги у него не хватает ниже колена, и все тщательно записывала в его медицинскую карточку. И так каждый год, и каждый год Борис у них спрашивал:

– Ну что? Немного выросла нога?.. Что? Нет?! Ну, ты скажи!.. А вы надеетесь, что все же вырастет, да?

В его словах было столько ехидства, что главврач еле сдерживался, чтобы не врезать этому инвалиду между глаз! Кстати, у Бориса был сквернейший характер. Когда он стал общественным автоинспектором, он на дороге оштрафовал своего двоюродного брата Гришу. В рассказе у Зощенко подобная ситуация закончилась без рукоприкладства. Но тут не обошлось без кровопролития. Гриша расквасил нос Борису без ноги, а Борис сломал свою инвалидную палочку о Гришину спину.

Вскоре и Борису, и бате дали пожизненное звание «инвалид войны» и больше на комиссию не таскали. То ли Советская власть поумнела, то ли неприятно им было возиться с этими назойливыми инвалидами.

У бати нога, слава Богу, была. Правда, осколком снаряда ему вырвало кусок мышцы, и он слегка прихрамывал. Остальные осколки угодили, куда попало, но поскольку батя, по его словам, был в молодости – «кровь с молоком», то молодость переборола все, и он остался живым.

И вот Борис без ноги уже целое лето ездил на бесплатном «Запорожце», а бате машину давать не хотели. То есть Советская власть любила всех, кто ковал победу, но не настолько, чтоб раздавать машины налево и направо! Но потом к двадцатипятилетию Победы вызвали и все же дали «Запорожец».

Конечно, назвать «Запорожец» машиной можно было только с большими оговорками. Думается, этой калымаге дали такое название, чтобы оскорбить гордых запорожцев, которые смело писали письма турецкому султану.

То он не хотел заводиться, то не хотел ехать, то отказывался остановиться. Батя «Запорожец» машиной тоже не называл. Он всегда называл его «старая падла», причем, даже тогда, когда «Запорожец» еще был новым. А когда «Запорожец» вдруг глох, называл «б-дь, металлолом!».

Этот «Запорожец» нужно было после завода-изготовителя доводить до ума. До ума его батя доводил вместе с другом Василием, который работал в гараже автомехаником.

Василий был человек простой, умел дружить по-настоящему и отличался патологической честностью и порядочностью. Он был редкий семьянин и боялся панически свою жену Дину Васильевну, которая к нему относилась очень хорошо. Но раз в месяц, после зарплаты, Василий прилично выпивал и шел домой. И уже с улицы кричал:

– Васильевна! Хозяин с работы идет! Всем стоять смирно, я сказал!

Дома он выстраивал жену и детей по ранжиру и раз десять спрашивал, кто в доме хозяин… И вся семья отвечала, что он! После этого Василий самодовольно кивал головой, выпивал жадно кружку воды и шел спать до утра. А утром – ни свет, ни заря – тихонько вставал, торопливо одевался и пытался выскользнуть незамеченным из дома. Но чаще ему это не удавалось, потому что дорогу ему перегораживала Васильевна и показывала, кто в доме хозяин!

С тех пор прошло очень много времени. Бати уже давно нет на этом свете, мы живем в Израиле, а Василий с Василь­евной все эти годы ходят на батину могилу, и там всегда чисто и ухоженно. И весной всегда распускаются цветы…

Когда батя ехал по дороге на своем «Запорожце», всем вокруг было «мама – не горюй»! Будучи по жизни человеколюбом, он чихвостил каждого, кто попадался на пути, потому что все они были в этот момент не человеками, а полными мудаками и мешали ему ехать. Окна «Запорожца» были всегда открыты, и батя успевал в каждое сказать кому-нибудь пару «ласковых» слов. При этом он украшал великий русский такой россыпью многоэтажного мата, что в среднем это выливалось в количестве трех-четырех этажей на каждый метр дороги. Хотя, если быть до конца точным, мат у него был не четырехэтажный, а небоскребный.

Антисемиты не любили батю. Но и батя не любил антисемитов. Что он любил, так это «набить какому-нибудь антисемиту рыло»! Поэтому, как это ни звучит парадоксально, он любил, чтобы ему иногда сказали: «Жидовская морда!». Долго ждать ему не приходилось, семья жила тогда на самом углу городской каланчи. А рядом была роскошная пивная, где, кроме пива, подавали раков и воблу. Что скрывать?.. Антисемиты тоже любят пиво и раков. Поэтому их тут было немало. Однажды один крепко выпил, и его потянуло на эту скользкую тему.

– Ну, чего? Есть тут жиды?! – спросил он, разгорячившись.

Стоит ли говорить, что батя был тут как тут. Он быстро сбросил свою кожанку и обрадовал антисемита словами, что жиды тут есть! После этого он одним ударом перевернул его вместе со стулом, и, чтоб привести в чувство, полил из кружки пивом и поинтересовался, как он себя чувствует…

Потом в милиции молоденький лейтенант почему-то вдруг стал на сторону бати. Может, был приличным человеком. А может, его дедушка был еврей? В общем, этому антисемиту вдобавок к фингалу влепили еще и штраф.

Через пару дней, когда фингал у него уже начал цвести, он пришел к бате мириться. И они даже распили вместе поллитровку. Батя выпил свои сто пятьдесят, а остальное антисемит Коля. И потом Коля говорил бате:

– Хочешь – верь, хочешь – нет, а тебя я уважаю! – он хотел добавить, что, несмотря на то, что ты еврей, но промолчал, опасаясь, по-видимому, второго фингала.

А батя его простил. Он сказал:

– А что с него возьмешь?! Он же не виноват! Антисемитизм у него в крови!

Батя из жизни ушел быстро. Было ему всего шестьдесят пять. У него открылась язва, и кровь пошла внутрь. Врачи носились, что-то делали, бестолково размахивали руками, а он лежал отрешенно, будто его это мало касается. Потом сказал как-то буднично:

– Вот, б-дь, жизнь…

Потом посмотрел нам в глаза и сказал просто:

– Все! Я ухожу… – точно уходил на свою виляющую Ленинскую прогуляться вверх-вниз, широко размахивая руками и подметая улицу коричневыми брюками-клеш в широкую светлую полоску…

Аркадий Крумер

 

   © Мишпоха-А. 1995-2013 г. Историко-публицистический журнал.