Мишпоха №30 | Елизавета ПОЛЕЕС * Elizaveta Polees. В ОБЛАКАХ МОИ КОРНИ * IN THE CLOUDS ARE MY ROOTS |
В ОБЛАКАХ МОИ КОРНИ Елизавета ПОЛЕЕС Елизавета Полеес Родители мамы – Моисей и Лэйка Райнес (в девичестве Клебанова) Бабушка Рива Полеес (в девичестве – Райнес) Родители – Зэлда и Давид Полеес Отец, я, старшая сестра Соня, мама, средняя сестра Майя Серебряная свадьба родителей. Нижний ряд – Зэлда и Давид Полеес, верхний ряд – я (в центре), слева – Соня, справа – Майя Братская могила (Зембинский лес) |
– Даю тебе десять дней! – голос редактора
был строг и непреклонен. – И чтобы все написала: и про бабушку, и про Борисов,
и про спичечную фабрику. – Хорошо, – обреченно согласилась я, кладя
трубку на базу. Размышлять было поздно. Да и о чем? Все,
что я знаю о своей семье, кажется, может уместиться в нескольких коротких
строчках. Ведь я – листок, всего лишь маленький и слабый листок некогда
большого семейного дерева, корни которого давно прячутся где-то глубоко в
земле. А ведь и вправду, в земле… Что
помню я из прошлого… – Зэлдэ, Зэлдэ! Гиб а кук! –
такое необычно-привычное для меня сочетание слов звучало в домах, где я в
детстве жила с родителями – сначала в Могилеве, потом – в Лиде. И я уже
понимала: это отец зовет маму послушать, как я, трехлетняя,
воодушевленно-возвышенно пересказываю своим куклам – иногда слегка рифмуя
окончания фраз – услышанные по радио речи: про дедушку
Ленина, про родину, про некую, неведомую мне, коммунистическую партию. Вскоре я уже знала, что этот язык, на
котором иногда – чтобы не поняли сказанного дети – переговариваются
мои родители, называется идиш. А где-то лет в шесть я уже знала и свою
национальность. Этими знаниями я обогатилась также дома, после того, как,
поругавшись со средней сестрой Майей, обозвала ее подслушанным на улице и, как
я поняла, нехорошим словом – жидовка. Сестра, к тому
времени уже подросток, на короткое время онемела и даже перестала со мной
ругаться. А потом она и мама, почему-то странно смущаясь, давали мне вводный
курс науки о расах и народностях. Да, видно, что-то не то, щадя мою
неустойчивую детскую психику, в свои старательные объяснения они вложили. По
крайней мере, выводы, к которым после короткой беседы я пришла, были
приблизительно такими: на свете вследствие различных климатических,
географических и территориальных условий существуют различные расы,
национальности и народности. А вот в обществе существуют рядом умные и дураки. В виду отсутствия большого ума и таланта дурак,
пытаясь хоть как-то доказать свое превосходство, пытается унизить, оскорбить
других, заменяя нормальные литературные слова на иные, нелитературные,
вкладывая в них какой-нибудь уничижительный оттенок. Так я узнала, что можно
оскорбить любого – украинца, русского, еврея… И
так, вместе с этим новым открытием, во мне – и, кажется, навсегда –
родилось презрение к невежам и дуракам в любом их образе и проявлении. А еще, не сразу, правда, а несколько
позже, после знакомства с русской азбукой, мне захотелось выучить родной язык.
Но вот тут-то я и наткнулась на неодолимые препятствия. О том, что мама пять
лет училась в еврейской школе и что знания ей там давались довольно крепкие, я
уже знала. Но как только попросила маму показать буквы, какими писали ее и мои
предки, у нее почему-то началось мгновенное стирание памяти. Мама мялась,
говорила, что, поскольку давно не писала, забыла алфавит, что вообще это очень
сложно... В конце концов, сдавшись, показала, как пишется мое имя. Четыре буквы
полузабытого языка – не слишком большой багаж мне довелось взять с собой в
дорогу жизни. Да еще с десяток слов. И чтобы окончательно убить мой интерес к
познанию идиша, повторила мне мама пару не вполне литературных фраз. И
действительно, на третьем предложении мой интерес к знаниям почему-то медленно
начал таять… А вскоре, в ответ на мою чрезмерную
настойчивость, родители вообще убрали родной язык из обихода. Может быть, щадили детей? Оберегали их от
столкновений с жизнью? Возможно… Время было такое… Бабушка
Лэйка, дед Моисей Впрочем, мама иногда все-таки что-то
рассказывала. О семье, о своих родителях. Я уже знала, что мой дедушка (мамин
отец) был лавочником. Знала, что моей бабушке пришлось в девичестве работать в
Борисове на спичечной фабрике. Только тогда быть простой фабричной работницей
для девушки считалось позорным, это как бы опускало ее на низшую социальную
ступеньку. Поэтому в маминой семье этот факт держался в строгом секрете. И
когда, в начале ХХ века, моя будущая бабушка Лэйка
Абрамовна Клебанова вышла замуж за вдовца с двумя
детьми Моисея Марковича Райнеса, она не без радости переехала к нему в местечко
Зембин, недалеко от Борисова. Семеро детей появилось в семье за недолгие
десять лет: Яков, Сара, Дора, Зэлда,
Эмма, Мера, Мотя. Еще один ребенок умер, едва появившись на свет. В доме жил и
старший сын отца от первого брака – Самуил. Другого сводного брата, Юделя, младшие дети знали только по рассказам да по
фотокарточкам – в 1910 году, пятнадцатилетним подростком, он уехал в Америку.
Много детей – не значит, что семья лавочника жила богато. Как правило, утро,
начиналось с обычного общего завтрака: каждому ребенку давалось в руки по
большому ломтю черного хлеба да по половинке отваренного вкрутую яйца,
украшавшего этот ломоть. Но дети всегда ждали утра субботы, когда каждому
доставалось по вкусной ароматной свежей булочке, которую накануне пекла сама
хранительница большого семейного очага. А летом еще добавлялись лесные ягоды из
окружающего местечко большого леса. В этот лес так любила ходить Лэйка Клебанова! Что еще я знаю о семье мамы? Только то,
что дедушка Моисей Райнес был человеком мягким, с юмором, что он много курил,
нередко в постели, и от постоянного махорочного дыма видел плохо левым глазом.
Знаю, что старший его сын по второму браку, Яков, играл на слух чуть ли не на
всех музыкальных инструментах, но музыкантом все-таки не стал. Еще знаю, что
дети дедушки Моисея и бабушки Лэйки, едва успев
вырасти, разъехались по странам и континентам – кто в Америку, кто в Ленинград,
кто в Уфу, кто-то оказался в Казахстане, кто-то на Алтае. На родине, в
Белоруссии, осталась только моя мама. Но все дети часто приезжали в гости к
родителям. Поэтому в доме, особенно летом, бывало весело и шумно. Рассказывает моя старшая сестра Софья: – Дом дедушкин помню хорошо. Сначала шли
сени. Из сеней – дверь в просторную кухню. Слева – печка, «групка»,
как принято было ее называть, у которой, понарошку
отталкивая друг друга, любили греться мы с бабушкой. Впрочем, я не знала тогда,
что это понарошку... Возле небольшого низкого окна –
большой прямоугольный стол, на котором неизменно стоял пузатый медный самовар.
По вечерам все, кто был в доме, обычно пили вкусный ароматный, вероятно,
травяной, чай. В доме, как правило, были и другие дети: иногда одни, иногда с
родителями – моими тетками. Всех я не запомнила: кто-то приезжал, кто-то
уезжал. На лето 1941 года Сонечку в Зембин не отправили: в семье Зэлды
и Давида Полеес росли маленькие двойняшки, и от
немного подросшей старшей сестренки требовалась какая-то, хоть маленькая,
помощь. …и
все остальные О привычках второй моей бабушки, Ривы Райнес, не очень дальней родственницы маминого отца,
знаю мало. Поэтому ходила ли она в лес до памятного 1941 года, мне неизвестно.
Да и старшая моя сестра у нее гостила не часто, хотя и жила бабушка неподалеку,
в том же местечке. Просто и бабушка была постарше, и семья у нее была побольше – одиннадцать детей: четыре сына, семь дочек.
И растила она их после смерти в 1922 году мужа, Моисея Мордуховича Полееса, приказчика мыловаренной фабрики, одна. Правда, к
тому времени, когда мой отец подрос, старшие сестры его уже успели обзавестись
своими семьями. Две сестры, Соше и Файте (Фая), еще до революции уехали
в Америку. Старший брат Илья (а позже – и Самуил) жил в Москве. Давид, родившийся в 1908 году, был
предпоследним ребенком в семье. Взрослеть без отца ему пришлось рано, поэтому
начинал он свою трудовую деятельность плотником да столяром. Потом поступил
учиться – и сразу в два минских института: в медицинский и экономический.
Однако, проучившись немного в медицинском институте, учебу почему-то вообще
бросил. А вскоре, в начале 1932 года мои родители, знакомые друг с другом с
детских лет, поженились. Вернее, просто забежали по дороге в контору ЗАГСа и взяли подтверждение в том, что они пожелали стать
мужем и женой… В молодости, до войны мои родители часто
переезжали из города в местечко, из местечка в городок. Уречье,
Быхов, Старые Дороги, Шклов
– возможно, это неполная география их переездов. Искали счастье? Лучшей доли? В
Шклове задержались на несколько лет. В июне 1941 года
Давид Моисеевич Полеес работал в Шкловском госбанке. Папа не был мобилизован на фронт в первые
дни войны, у него была броня из-за болезни сердца. В военкомат пришел
добровольно. После двухмесячной подготовки его в звании лейтенанта отправили на
фронт в финансовую часть, которая следовала за действующей армией. Иногда
приходилось участвовать в боях. Первую медаль «За Отвагу» он получил,
когда вывез из-под обстрела деньги и ценные бумаги. Кстати говоря, одной медалью (кроме
юбилейных) «За трудовую доблесть в Великой Отечественной войне» награждена и мама, работавшая во время войны, в эвакуации,
в яслях – вначале нянечкой, потом медсестрой. О
чем молчали… Отец после войны заочно учился, получил
диплом, стал финансистом. Но, веселый и общительный с
друзьями, в семье был он всегда немногословным, а о войне и о своей родне
вообще ничего не рассказывал. Почему? С каких пор? Возможно, с того дня,
когда в октябре 1937 года арестовали его родного дядю, Райнеса Самуила
Марковича, уроженца Зембина, адвоката, члена коллегии
защитников в Ленинграде (об этом мне, уже старшекласснице, с большой неохотой,
но все же рассказала мама). А может быть, замолчал он только в 1944
году, когда с частью, в которой служил, оказался в
родном Зембине? Односельчане показали ему место в
лесу – в том лесу, который так любила одна из моих бабушек, место, где погибли
его мать, три сестры: Тайбл, Зэлда
и Роза, их младшие дети, родители жены, сестра жены с дочкой, остальные более
900 евреев, живших до войны в местечке. Рассказали, как жителей гетто сначала
заставили копать ямы, как потом приказали собраться с вещами, деньгами и
документами на рыночной площади, как пришли люди, еще надеявшиеся, что их
куда-то повезут. Рассказали, как мгновенно, когда всех повели к яме, сошла с
ума одна молодая узница с ребенком на руках. Рассказали, как одна из сестер
отца с дочкой и еще одной женщиной успела спрятаться в огороде, как выдал их
директор местной школы (то ли бывший белый офицер, то ли немец), с первых дней войны перешедший на службу к фашистам. Рассказали и о том,
как младшая сестра его жены, Мера, уже возвращавшаяся из родительского дома к
себе в Ленинград, узнав о начале войны, вернулась в Зембин,
чтобы забрать с собой родителей. Но те ехать наотрез отказались. Они ведь
помнили, как в прошлую войну немцы не раз заходили к ним домой, как шутили, как
делали мелкие подарки детям… Отец рыдал навзрыд, а его однополчанин и
командир, с которым он вместе пришел в лес к месту массового расстрела, не
находил слов утешения. Он только с болью и ужасом смотрел, как на глазах
становится седым его боевой товарищ. Отцу в том году исполнилось 35 лет. О том, что на фронте погиб один из его
братьев, племянник, мужья сестер, он узнал позже. Мама же о многом узнала раньше. Но только
много лет спустя, вероятно, когда боль перебродила, немного отлегла, нашла в
себе силы рассказать об этом (правда, осторожно, как о чем-то очень далеком,
почти нереальном) подросшим детям. И еще рассказала о том, как еще в первый год
войны в дом, в котором она жила в эвакуации у своих старших сестер, постучался
человек. В седом и грязном оборванце они не сразу
узнали своего земляка (имени его мама не называла). Тот рассказал о расстреле
гетто, о том, как пролежал, слегка присыпанный песком на
дышавшей под ним землей почти двое суток, как, едва
дождавшись, пока снимут охрану, сумел выбраться и добраться в том, в чем был,
до Уфы… Из
неразгаданного Я сидела на комоде, Шила юбочку по моде: По бокам карманчики, Чтоб любили мальчики. Мама, в общем-то
жизнерадостная, веселая, любила часто дома напевать песни и частушки времен
своей юности. Но вот чтобы пел строгий, суровый и даже немного придирчивый
отец? Этого я и представить себе не могла. Поэтому очень была удивлена, когда
мама однажды выдала маленькую семейную тайну: оказывается, в молодости папа
играл в самодеятельном театре. И даже пел в каком-то спектакле колыбельную
песню! С войны отец привез походную сумку,
называлась она почему-то планшет. Что в ней находилось, я не знала. И хотя
сумка лежала в шкафу, нам, детям – всем! – заглядывать в нее не
рекомендовалось. Мы и не заглядывали. Но иногда отец открывал планшет, что-то
доставал. Краем глаза я успевала заметить, что там лежат какие-то бумажки,
походная карта военных лет (ее он однажды даже показал), фотографии. Как-то он
показал и несколько фотографий – больше времен войны, и – с неохотой
– одну маленькую, времен ранней юности. Почему-то все, что относилось к его
довоенному прошлому, он раскрывал с особенным нежеланием. Однажды, уже в начале
80-х, в один из приездов к родителям, я обнаружила в семейном альбоме новые
(хотя и старинные) фотографии. На одной из них сидели, глядя в камеру, три
человека. Слева был отец, справа – молодой мужчина, как мне показалось,
несколько похожий на отца: такой же овал, нос, прическа. Правда, глаза, пристальные
и глубоко посаженные, отличались от отцовых. Но все же
сходство было достаточно заметно. Я долго вглядывалась в это новое для меня
фото, пытаясь разгадать тайну снимка. Если это родственник, то почему я о нем
ничего не знаю? Если друг, то почему похож? И все-таки, обученная многолетним
опытом родительского безмолвия, не стала ни о чем спрашивать родителей. Но
любопытство все же брало свое. И в следующий приезд я не удержалась. «Что это
за человек, так похожий на отца?» – со слабой искрой надежды, задала вопрос
проходящей мимо маме (в том, что к отцу обращаться и вовсе бесполезно, сомнений
не было). Почему-то мама, очень близорукая, на этот раз ни всматриваться, ни
задерживаться у фотографии не стала: мельком бросив взгляд, как будто уже была
готова к такому вопросу, отмахнулась: «Так, не знаю, кто-то из друзей отца!» –
и пошла дальше. О собственном любопытстве я пожалела тут же. И не зря.
Фотография, вызвавшая мой интерес, из альбома вскоре исчезла бесследно. Много лет спустя,
уже в начале ХХI века, в журнале «Мишпоха»
я увидела фото репрессированного в 1937 году поэта Моисея Кульбака.
Фотография поэта очень походила на ту, исчезнувшую из семейного альбома. Но
сравнить было уже не с чем. Можно было только все оставить на совести истории,
у которой загадок всегда великое множество. Правда, позже я узнала, что Моисей Кульбак вместе с другим поэтом, Изи
Хариком, неоднократно выступал на литературных
вечерах, в том числе и в Зембине, и в Борисове. Могли
ли они встречаться? Оказывается, могли… Ведь… Впрочем,
это уже – Второе
открытие Я пошел в Давидовое
седеле, Там нашел ашейне файне мейделе… Кто автор этой, несколько ироничной,
русско-еврейской песенки, каких, по словам мамы, в 20-е годы рождалось немало,
я не знаю. По крайней мере, сама мама, большая любительница чтения, стихов не
писала. И ни о каких знакомых поэтах в семье разговоров не было. А вот «шейне файне мейделе»
она, конечно, была… В 1988 году, в первые годы перестройки, в
одной из библиотек я увидела экспозицию, посвященную
90-летию со дня рождения еврейского поэта Изи Харика. С большим удивлением прочитала, что Изи Харик – уроженец местечка Зембин Борисовского района.
Правда, родился он на 10 лет раньше, чем мой отец, и на 13 – раньше мамы.
Но все-таки это была одна эпоха, одно время, и не знать своего знаменитого
земляка – поэта, председателя еврейской секции писательской организации
Белоруссии, главного редактора литературно-политического журнала «Штерн»
(«Звезда»), члена ЦИКа БССР, члена-корреспондента Академии наук БССР, члена
президиума Союза писателей СССР, было просто невозможно! Конечно же, я спросила
об этом у мамы – ведь на дворе стояло иное время! Ответ был таким же
лаконичным: «Изи Харик?
Нет, не слышала, не знаю». Остальные вопросы отпали как-то сами собой. Я
подумала: ведь есть на свете и сироты, которые живут вообще без корней… И только через два года в ответ на настойчивые вопросы
сына моей старшей сестры Софьи, Михаила Баранчика, уже ставшего к тому времени
отцом и потому задумавшегося о том, какие семейные знания он передаст детям в
наследство, мама призналась, что не только знала поэта Изю
Харика, но даже какое-то время тот ухаживал за ней,
молодой тогда и красивой девушкой… Я очень люблю смотреть в небо. Мне
кажется, оттуда слетают порой ко мне какие-то воспоминания, образы, слова,
строчки. Я часто слежу за полетом облаков, как будто жду чего-то от них, как
будто надеюсь, что там, среди них, есть ответы на давно мучающие меня вопросы.
А может, и вправду – там, высоко, мои корни? В облаках… Елизавета ПОЛЕЕС |
© Мишпоха-А. 1995-2012 г. Историко-публицистический журнал. |