Мишпоха №30    Алла Никитина * Alla Nikitina. Папа * FATHER

Папа


Алла Никитина

Алла Никитина Алла Никитина

На снимке: родители и я, а рядом со мной – мои двоюродные сестры Марина и Света Мовзон. Мы сидим себе на нашей лавочке на солнышке под нашим окном. Мне три года. Платье – темно-синего шелка в цветочек. Я его помню, бабушка сшила. На снимке: родители и я, а рядом со мной – мои двоюродные сестры Марина и Света Мовзон. Мы сидим себе на нашей лавочке на солнышке под нашим окном. Мне три года. Платье – темно-синего шелка в цветочек. Я его помню, бабушка сшила.

На этом рисунке: угол улиц Суворова и Крылова. Сделан рисунок где-то в 80-х ученицей Витебской художественной школой Анечкой Ермоленко, дочкой моей любимой подруги Светы. Все точно – и балконная решетка, и вороны на проводах, и даже деревянный столб в точности похож на тот, который меня чуть не зашиб. А разница во времени – лет тридцать... На этом рисунке: угол улиц Суворова и Крылова. Сделан рисунок где-то в 80-х ученицей Витебской художественной школой Анечкой Ермоленко, дочкой моей любимой подруги Светы. Все точно – и балконная решетка, и вороны на проводах, и даже деревянный столб в точности похож на тот, который меня чуть не зашиб. А разница во времени – лет тридцать...

Алла Никитина * Alla Nikitina. Папа * FATHER

Пару лет назад я решила отсканировать старые семейные снимки, расположить их в хронологическом порядке по папкам с соответствующими пояснениями. Это, подумала я, облегчит задачу внукам и будущим правнукам, когда у тех возникнет потребность заглянуть в семейный архив для выполнения обязательного школьного задания «Мои корни».

Один из своих детских снимков, где мне года три, я увеличила на весь экран и получила шок: на меня смотрела совершенно незнакомая мне девочка, глаза в глаза, точно изучала, спрашивая: «Кто ты, тетенька?» Мне же захотелось ответить вопросом на вопрос: «А ты кто, девочка?»

И вот, чтобы объясниться с этим далеким, но родным существом, мне понадобилось целых два года, а иначе, как преодолеть расстояние в десятки лет...

Пришлось впервые слетать из Иерусалима в Витебск и обратно, и впервые заглянуть туда, куда заходят только те, у кого появилось на это время…

Я назвала повествование «Баркессой» потому, что в том нежном возрасте, насколько помню, именно это строение – знак времени и места – играло весьма существенную роль в жизни моего Отечества (а значит, и моей) – витебского двора на улице Суворова.

Предлагаю вашему вниманию отрывок из новой книги «Баркесса». Наверное, читателям, не знакомым с городским фольклором пятидесятых-шестидесятых годов, с эпохой коммунальных квартир, надо объяснить значение этого слова. А уж молодому читателю оно наверняка не известно. «Баркессой» назывался дворовой туалет, сколоченный чаще всего из неструганных, да и неокрашенных досок, естественно, разделенный на две части по половому признаку, и готовый одновременно принять нескольких посетителей. Поскольку ни в один известный нам словарь русского языка это слово так и не вошло, я не знаю, оно пишется с двумя «с» или одной.

Если бы мой папа, подвыпив, однажды встретился во дворе с дядей Ваней, это было бы подобно столкновению поездов. Но небесный стрелочник постоянно разводил их, спасая от увечий физических, а нас – от увечий душевных. Спиртное действовало на обоих одинаковым образом – будило зверя, хищного и воинственного.

Папа, по расхожему определению, любил выпить. На самом деле, оно не совсем точно: любят выпить те, кому от этого хорошо. Папе хорошо не было. Как я теперь понимаю, с некоторых пор хорошо папе не было никогда. Даже после того, как, заперев прошлое в самый глухой чулан памяти, он, тридцатишестилетний, видавший виды мужчина женился на красивой двадцатидвухлетней девушке, веселой и невинной до глупости. Оба работали в областной газете «Витебский рабочий»: папа – зав. издательством, мама – машинисткой. Это произошло через два года после войны, когда Витебск представлял собой большую груду руин и его предстояло реанимировать. Редкие здания, устоявшие под бомбежкой враждующих авиаций, были отданы под органы первой необходимости – обком, исполком, КГБ, Управление милиции и т.д. Газета была рупором всех этих органов, поэтому для нее и ее сотрудников тоже отыскали место: подвалы, пристройки, времянки в одном из дворов по улице Суворова, прямо напротив левого крыла городской ратуши, или каланчи, как ее тогда называли. Благоустройством издательских и типографских служб занимался демобилизованный ефрейтор Моисей Абрамович Красинский. Миша. Ничего больше ему не оставалось, кроме как зарыться в работу и пахать, пахать, а вечером выпить – и спать.

С войны Миша привез огромную немецкую пуховую перину и две пары добротных часов. Одни настенные, с боем, другие каминные. Оба их маятника я остановила много позже, когда мне стало не очень важно знать, который теперь час...

Итак, трофейная перина, набитая нежнейшим гусиным пухом, предназначалась для того, чтобы выспаться, наконец, после четырех лет окопных нар. А часы – чтобы все-таки, несмотря ни на что, проснуться и жить дальше. Даже если во сне ты виделся с двумя маленькими дочками, одной пятилетней, а другой полугодовалой, и с женой, и с отцом и матерью. И совсем не хочется прерывать этот сон с его страшным продолжением в жизни – с гетто, душегубкой, расстрелом. Никого не осталось. Один. Жив только яблоневый сад из его детства по ту сторону Двины. Но он туда больше никогда не войдет…

Вспоминать прошлое папа не любил, и о том, что произошло с его семьей во время вой­ны, не он мне рассказал, а мама, а потом, более подробно, его родная сестра, тетя Рая. Да, не вспоминал и не рассказывал, но, когда я лет в четырнадцать с разрешения мамы избавилась от косы и сделала короткую стрижку, папа, увидев меня, оторопел, разозлился: «Уйди, я на тебя смотреть не могу!» Отвернулся и не разговаривал со мной много дней. И мама рассказала мне, что у бабушки Алты, папиной мамы, были длинные каштановые волосы, как у меня, и что, когда я была совсем маленькой, папа любил меня причесывать. Быть может, это был единственный уголек из прошлого, который согревал его. Но какое дело мне было тогда до бабушки, которой я никогда не видела, и до папиных переживаний! У меня были свои. Мне жутко хотелось походить на венгерскую акт­рису Мари Теречек из только что вышедшего на экраны фильма «Сорванец» – короткая стрижка, комбинезон, эдакая боевая и самостоятельная девушка-мальчик.

Папы были не у всех. Но детям нашего двора повезло. «А вот мой папа…» – и дальше шли рассказы об отцовских подвигах. Как же я была счастлива, когда однажды увидела, совершенно случайно, что мой папа вынул зубы изо рта. Он поймал мой оторопелый и восторженный взгляд и почему-то быстро отвернулся.

– Папа, покажи, как ты это делаешь. А как это? Покажи, ну, покажи, ну, пожалуйста! Ну, только один раз! Это такой фокус? Да?

Я, кажется, спасла его.

– Да, это фокус. А про фокусы, про то, как они делаются, никогда не рассказывают. Это тайна.

И я решила, что мой папа – фокусник.

Во дворе мне никто не поверил. Я клялась и божилась. До слез. Моя компания заглядывала в рот друг другу и совала туда пальцы, но все попытки вынуть у кого-либо челюсть провалились. Меня осмеяли. А Вовка-Китаец заметил: «Зубы не вынимают, а выбивают или вырывают. Хочешь попробовать?»

Я оскорбилась. Я обиделась. На всех. И на папу. И на реакцию моих домашних. А самое главное, папа смеялся и ничего не говорил, только пожимал плечами, когда я напомнила ему наш разговор о фокуснике. Я сказала правду. Я это видела собственными глазами! Всего один раз, но видела!

О, если бы я знала тогда, что сказать правду вовсе не означает быть честным. И что не надо обижаться, если в ответ тебя осмеют: правда – дело тонкое. И что замечание про выбитые зубы – не просто детская шутка, а вполне взрослое предупреждение. Но я родилась под созвездием Близнецов. Близнецы – известные болтуны, они не могут держать язык за зубами, их несет. И спасает только то, что они еще и плуты вдобавок, что не только болтают, но и убалтывают. Шахерезада родилась под этим созвездием. И барон Мюнхгаузен. И Пушкин. Но ему не повезло – не уболтал.

Дома меня постоянно учили говорить правду. И учили не болтать. А в итоге окончательно запутали. Все дети от рождения выдумщики, фантазируют, хвастаются – в общем, врут. Что делать?.. Иначе им не выжить – все хотят, чтобы их либо заметили, выделили, обласкали и похвалили, либо чтобы, наконец, оставили в покое.

– Ты куда, на ночь глядя?

– В баркессу!

– Писай в кладовке.

– Я уже большая.

Просто дома скучно. Еще не совсем темно. Я погуляю. Я посмотрю, кто во дворе. Я проверю «секрет». Я просто побуду одна. Что такого?!

Я выхожу. Но кто ж отпустит меня одну в такое время в столь опасное путешествие? «Я вижу тебя насквозь и глубже!» – говорил обычно папа, когда мне так важно было соврать. Предупреждение срабатывало: если бы я действительно соврала, было бы хуже.

Я бреду по тропе. Папа провожает меня. До самой деревянной двери. Зажигает папиросу. Я набрасываю крючок и остаюсь одна в темной уборной.

Я этого хотела?

Папа после работы и ужина, бывало, брал меня с собой прогуляться. Место, которое мы посещали довольно часто, нельзя было назвать детской площадкой. Но он почему-то об этом не задумывался, а мне там нравилось. Это случалось, когда папа возвращался с работы в добром расположении духа, умывался, переодевался, и я, как собачка, заглядывая в глаза и подпрыгивая от радости, бежала к нему: «А что мне надеть?», потом к бабушке – просила меня принарядить. Бабушка при этом поджимала губы, ей все было ясно, но она не считала себя вправе вмешиваться.

Мы проходили через двор, дружно взявшись за руки. Ни на какую игру не променяла бы я нашу прогулку и, довольная собой – «Мы с папой идем гулять!», – на глазах у завистливой стайки подружек переступала черту двора. Подворотня выпускала нас на улицу Суворова, при переходе которой папа сжимал мою ладошку сильнее: «Всегда внимательно смотри на дорогу, когда переходишь. Здесь спуск, машинам, особенно грузовикам, трудно тормозить. Ты поняла?»

Я, конечно, все поняла. Не стану же я ему рассказывать, что уже натренирована игрой под названием «на вшивость». Наша компания постоянно испытывала друг друга и держала в форме. Происходило это так: убедившись, что старшие заняты своими делами и никто из них не маячит в окне, мы выходили из подворотни на тротуар и, дождавшись приближающегося грузовика, смело бросались наперерез. Нам вслед летела автоматная очередь мата, мы успевали увидеть перекошенное от испуга лицо водителя, и это вызывало особый восторг. Папа был прав – водители здесь не останавливались, и мы возвращались на исходную точку, довольные собой. «Вшивых» не было.

Итак, мы с папой переходили улицу имени великого русского полководца и, поднявшись к северо-западному углу ратуши, обогнув его, двигались по маленькой улочке Маяковского в направлении улицы Ленина. Шли мы минут пять, но за это время папа узнавал, какой хорошей я была сегодня в детском саду, что ела на завтрак, обед и полдник. Мы подходили к северо-восточному крылу ратуши, где находилось несколько магазинчиков, а на углу – три ступеньки вверх – пивная Пальмана. Это была конечная точка прогулки.

Маленькая пивная на пять-семь мраморных столиков пользовалась популярностью у местных мужчин. Разрядка после заводского гудка народу была необходима. Те, кому не шло «на троих» на лавке в садике Ленина, или «за углом», или во дворе на виду у соседок, кто не торопился «залить» какую-нибудь неприятность, или просто утолить жажду, шли к Пальману на «пару пива». Вокруг каждой стойки занимали места сплоченные группки человек по пять, больше не вмещалось. Такое братство было, я помню, только в ленинградском «Сайгоне», где вольный молодой народ, кучкуясь у таких же стоек, курил, тянул «автоматный» жидковатый кофе и болтал, болтал, болтал…

У Пальмана царило единение, все здоровались друг с другом, угощали «Беломор-каналом», «Примой», воблой. Под потолком висело плотное облако дыма, одинокая лампочка мерцала в нем подобно звезде в туче.

У прилавка, за которым сам Пальман в белой куртке закачивал из огромной дубовой бочки вожделенный нектар в граненые пол-литровые кружки, топтались посланцы от столиков, и кружки эти с сугробами пены проплывали над головами и опускались на указанные места. Вслед за ними туда же припархивали тарелки с бутербродами с селедочкой, сыром или тушки вареных кроликов. Мраморная стойка имела две столешницы. Верхняя – для пап, а нижняя, видимо, для детей вроде меня – так, во всяком случае, мне казалось. Детей, правда, было немного, но всегда кто-нибудь составлял мне компанию, и мы вместе воодушевленно поедали папиного кролика, кусочки воблы, а иногда бутербродики с черной икрой, милостиво спущенные сверху. Отцы семейств брали своих отпрысков с собой, когда их не с кем было оставить дома – мамы работали во вторую смену, давали пятилетку в четыре года. Здесь мы, детсадовские, здоровались, как взрослые, за руку, здесь образовался некий закрытый детский клуб посвященных.

Никогда нам не было скучно или некомфорт­но в этом душном, гудящем басами полутемном помещении. Наоборот, мы блаженствовали у родительских колен. Наверху за столиками «загрузка» шла полным ходом, а мы пировали внизу, обменивались фантиками, монетками, пустыми гильзами. Разговоры взрослых прерывались иногда папиным «ш-ш-ш-ш!». Это означало, что кто-то по-пьяни съехал на неформальную лексику, и тогда уши наши сами собой навострялись в ожидании уловить что-нибудь интересное. Мы переглядывались, понимающе хихикали и пытались предположить, что было сказано. Ох, что мы там произносили! Если бы бедный мой папа знал об этом, он не прерывал бы своих товарищей, а выволок бы меня на улицу, доставил домой и выпорол. Но он так и не узнал, и это была моя маленькая победа.

«И что ты хочешь от своего старшего внука? – прочитав эти строки, скажет моя старенькая мама. – В кого он, как думаешь?»

Мой внук, рожденный в Иерусалиме и до поры до времени редко изменявший родному ивриту, окончив шесть классов начальной школы, перешел в школу-интернат. Это старое, доб­ротное учебное заведение, выпустившее три поколения достойных граждан Израиля, превратилось со временем из маленькой учебной сельскохозяйственной фермы в большой цветущий райский сад, который «окучивает» еврейство всего мира. Сюда по специальной программе Сохнута съезжаются учиться шестнадцатилетние еврейские подростки из разных стран. Высокий уровень преподавания точных наук, спортивные залы, площадки, корты, огромный бассейн, собственная консерватория, расположение – самый центр Иерусалима – сделали школу популярной, и местным детям, чтобы попасть туда, нужно сдавать серьезные экзамены. Так вот, сдав экзамен и поступив туда, внук мой познакомился с ровесниками из «Руссии», подружился с ними и перешел на русский. Но какой! Словарь Владимира Даля под редакцией Бодуэна де Куртене мог бы обогатиться, и к двадцати тысячам слов и идиом русского мата прибавить солидное количество изощренных ругательств из XXI века. Я, когда слышала, как они общаются между собой, увядала: этого ты хотела своему внуку? Но парень вырос, и уже он говорит «ш-ш-ш-ш!», когда после бутылки пива у кого-нибудь из его одноклассников вылетает нечто из лексикона пивной Пальмана.

О посещении пивной я никому не рассказывала. Что-то мешало мне хвастаться хотя бы перед той же Веркой. Может быть, улавливая какие-то разговоры взрослых, я угадывала отношение к подобным местам в тогдашнем списке развлечений «приличных» людей. В родительских перепалках звучали имена и фамилии папиных коллег, о которых мама ультимативно заявляла: «Я не желаю видеть их рядом с тобой», а мне очень хотелось понять, чем же эти дяди так нехороши. Они всегда улыбались мне, гладили по голове, говорили папе: «Похожа на тебя, как две капли воды», угощали леденцами и воблой. Мне они нравились – все были веселые и разговорчивые. Однажды мама громко объяснила папе причину своего нежелания видеть «их»: «Потому что они умеют пить, а ты – нет!» Папа отреагировал нервно – ушел из дома. Видимо, в ту же пивную. А я спросила маму, почему она думает, что папа не умеет пить. Кто вообще не умеет пить? Даже я умею! Даже Адка – она как раз только научилась самостоятельно держать кружку. Мама внимательно глянула на меня, как будто первый раз увидела, закусила губу, отвернулась и расхохоталась.

Много позже я поняла, что «уметь пить» – это действительно надо уметь. Вот советские разведчики в советских фильмах вели себя после выпивки так, как хотелось моей маме: бутылка водки – и ни в одном глазу! А в жизни все мужчины страдали и каялись, каялись и напивались. К нам в гости иногда приходила странная пара. Самоотверженная и любящая жена всячески старалась спасти от перепоя своего мужа. Во время застолий она садилась только рядом с ним и, пока гости произносили тосты и чокались, быстренько заглатывала содержимое своей рюмки, а когда рука мужа зависала в воздухе, чтобы, как положено, чокнуться, она ее так аккуратненько наклоняла и половину отливала себе. Финал был всегда похожим – когда эта тетя после праздничного ужина, встав из-за стола и надев шляпку, направлялась в баркессу, то непременно валилась где-нибудь по дороге и что-нибудь себе разбивала – то скулу, то колено, то локоть. Ее потом всем двором поднимали, водружали на причес­ку помятый головной убор и вели к расстроенному мужу, а та, рыдая, говорила ему: «Как я рада, Гена, что это случилось не с тобой!»

Моя мама гордо констатировала: «А я так не могу!»

Прогулки с папой в наше любимое заведение закончились неожиданно драматично.

Однажды – это было незадолго до Нового года – снега навалило выше колен. Его вносили прямо к Пальману на валенках, и там, в тепле, он быстро превращался в лужи. В одной из таких луж мы втроем радостно топтались, когда на нижнюю столешницу спустили сверху пару кружек пива – над нами праздновали прибытие копченого леща таких размеров, что столик пришлось слегка расчистить. Лещ этот и нам достался, и оказалось, что с холодным пивком он несравнимо вкуснее. Одну кружку мы осушили довольно быстро. Вторую просто не успели – чья-то рука подняла ее наверх. Нам было так весело и хорошо, что…

Впрочем, этого я уже не помню. О том, что случилось потом, мне рассказывала мама. А произошло следующее: прикончив леща и пару пива, папа со мной и друзьями направился в сторону нашего двора в ближайший сортир, в нашу баркессу. Меня, как обычно, он подвел к подъезду со словами: «Скажи маме – я скоро…».

– Дверь открывается, и входишь ты. Весела-я-а-а! Ты пела песни, танцевала, кружилась, потом вдруг повалилась под стол и тут же уснула. А утром температура 40! Вызвали врача – оказалось, двустороннее воспаление легких. Еле выходили. Я думала, я его убью, папу твоего!

Недавно мне рассказали грустную историю о бабушкиной сестре Саре, умершей в 24 года от скоротечной чахотки и оставившей сиротами троих детей. Она выпила бокал холодного шампанского на каком-то званом мероприятии с танцами. Шампанское преподнес Саре сам городской голова – это был приз «за красоту!». Приз эту красоту и убил. В начале 20-х не существовало спасительного антибиотика пенициллина, и молодую еврейку Сару, прежде вряд ли пробовавшую алкогольные напитки и в порыве счастья опустошившую бокал, не спасли. А во времена моего детства антибиотиками шпиговали уже всех, кто кашлял, и холодное пиво не причинило мне смертоносного вреда.

Случай с неудачной дегустацией пива, однако, сильно повлиял на наши с папой отношения. Общение по дороге было хоть и коротким, но вполне задушевным. Со временем, уверена, он задавал бы мне вопросы не только про еду в детском саду, хотя трудно представить, что его могло интересовать. Но и молчать можно хорошо и дружно. Главное ведь рядом идти. И не важно, куда. А я оказалась слабачкой, выпала из связки. Он, видимо, сильно раскаивался, что не досмотрел. Был бы у него сын… Ведь он явно мечтал о сыне, и быть может, поэтому мне всегда хотелось быть мальчиком. Впрочем, мне постоянно хотелось быть кем-нибудь другим и сразу всеми.

Прогулки наши все же продолжались. Правда, по другим маршрутам.

Папа обычно вспоминается мне на фоне зимы. Позже я поняла, почему он не любил вечерами сидеть дома: ему не хватало воздуха. У него обнаружили эмфизему легких, она медленно пожирала их, легкие отца не выдерживали паров бензина, осевших там еще с войны, и дыма папирос «Беломор-канал». Он много курил, а в тесноте нашей маленькой квартирки с закупоренными на зиму окнами это было невозможно. Отсюда и вечерние прогулки после работы. Он брал нас с Адкой в город, а уж некурящим на фоне городского пейзажа я его не помню. Мама оставалась – всегда находились дела по дому: стирать, гладить. А если нет, то почитать, наконец, у теплой печки. Это она любила, и рада была побыть одной, тем более, что в ее ведении оказалась редакционная библиотека с собраниями сочинений мировой классики, и она их «читала и перечитывала».

Аду сажали в санки – малышка, укутанная в шубку и платок, с трудом передвигала ноги в валенках, и мы шли на Ленинскую смотреть, как работает снегоуборочная машина. Это чудо техники тогда только появилось в городе. Огромные металлические лапы загребали снег с проезжей части на транспортер, огромные охапки ползли по ленте вверх и падали прямо в кузов подъехавшего грузовика. За машиной шла толпа зевак и обсуждала достижение советской индустрии. Мужчины при этом размахивали руками и курили. У всех были одинаковые шапки-ушанки, шарфы и варежки.

Снег валил крупный, щедрый, было светло, как днем, неба не видно. Мы медленно двигались за снегоуборочной машиной к площади Ленина – там украшали огромную елку к празднику. И вот возникала еще одна интересная машина, в выдвижной корзине которой стоял дядечка в бусах и гирляндах, с большими стеклянными шарами в подвешенных коробах. Корзина эта поднималась на разную высоту, и елка постепенно обрастала игрушками. Во дворе потом можно было похвастаться всем, кого папы с собой не брали вечерами на прогулки: а мы видели, как украшают елку. Какая все-таки радость рассказывать друзьям что-то интересное! Все на тебя смотрят и слушают, ты в центре внимания...

К тому времени отец работал уже на заводе заточных станков шофером. Его карьера в издательстве завершилась в 1952 году: «Прости, Миша! Ты же знаешь, как я ценю тебя! Я знаю, что лучшего заведующего издательством я не найду. Но я вынужден тебя уволить. Сам понимаешь, почему…»

Я не знаю, как папа отнесся к произошедшему, никогда мы об этом не говорили. Наверняка понимал: многих евреев тогда уволили с работы, а некоторых посадили. Слова главного редактора воспроизвела мне мама. И ситуацию обрисовала: «А что редактор мог поделать? Он и так его держал до последнего, пока письмо в обком не пришло, что в стране еврейский террор, а главный редактор областной газеты товарищ Курочкин у себя в начальниках Моисея Абрамовича держит. Ну, Василию Ивановичу ничего не оставалось: или папа, или он…»

И папа сел за баранку.

Мне нравилось, что мой папа водит такой большой – полуторатонный грузовик. Иног­да он заезжал во двор, и тогда все наши пацаны и девчонки собирались вокруг. Он всех катал. Сажал в кузов, делал круг и довозил до конца подворотни. А я держала про запас крикнуть обидчику: «Вот расскажу все моему папе, и он не покатает на машине!» Это придавало уверенности: все-таки ты чего-то стоишь, хотя бы круга по двору в кузове грузовика. И еще я была уверена, что, когда подрасту, а это случится очень скоро, может, даже в следующем году, папа обязательно – так он обещал – научит меня водить машину, и я сяду и поеду куда глаза глядят. Даже за город. Быстро-быстро.

Каким-то образом мое желание стало осуществляться во снах. Вернее, в одном и том же повторяющемся сне, которого я начала бояться.

Я в кабине папиного грузовика. Еду. Все быстрее. Мне хорошо, хочется смеяться. Я кручу баранку и смотрю в окно. Улетают назад сначала дома, прохожие, потом деревья и кусты. Разгоняюсь быстрее. Мне еще лучше. Окно открыто, ветерок обдувает. Я долго еду счастливая. Но в какой-то момент начинаю понимать, что не могу остановить машину. Я впадаю в панику, дергаю за рычаги – не помогает. Вижу впереди обрыв, и сбоку тоже. Я кричу, я мечусь. Я лечу в пропасть. И просыпаюсь в ужасе.

Возможно, это был вещий сон. Сон-предупреждение, навсегда, как оказалось, запомнившийся, несмотря на то, что не видела я его, пожалуй, с отрочества – он исчез вместе с папиным автомобилем, который спустя какое-то время заменил автокар.

Бродя по моему Саду, иногда нахожу в разных углах его некие знаки с указателями в прош­лое и будущее одновременно. Это значит, надо смотреть вверх, и я возвращаюсь к одному из ключевых эпизодов моей жизни, где влияние пристального внимания сверху, можно сказать, вождение за плечи, особенно ощутимо. Детский сон предупредил меня во взрослой жизни.

Я легко окунаюсь в те моменты, где сила желания затмевает все «за» и «против», отметает их, отшвыривает с особой злостью. Так было с мечтой о велосипеде в раннем детстве, так было и в возрасте весьма солидном, в новой жизни в новой стране, где машина – не роскошь. Мною овладело маниакальное желание немедленно научиться водить, переключить жизненный ритм на другую скорость и успевать больше. Я много работала, хотелось поскорей начать. Пока желание набирало разгон, друзья осуществляли такие же планы весьма успешно, садились за руль и катили куда-нибудь к морю или в горы, прихватывая и меня.

И вот однажды, в тот самый день, когда все намеки и приметы, предостерегающие от поездки, были с пренебрежением отброшены, мы перевернулись на новенькой «субару», за рулем которой сидел не слишком опытный, но веселый водитель. Среди пассажиров была и моя дочь, а в ней уже шевелился мой первый внук.

Все, что произошло тогда, вижу фрагментами: снизу, сбоку, сверху, изнутри. Вижу, как лихо мы огибаем край озера Кинерет, а над нами – Голанские высоты с парящими орлами. Вот поворот на древний город Гамла на хребте высокой горы, напоминающий горб дромадера. Стоит невыносимая влажная жара, и я достаю из пакета большую синюю виноградную гроздь. Угостив пассажиров, протягиваю водителю: «Хочешь?» – «О, да-а!» Он оборачивается. Рука тянется к пакету. И тут вдруг что-то происходит: рывок туда, сюда, машина виляет по шоссе, прыгает в кювет, летит к скале и, перевернувшись дважды, обрушивается в огромную лужу у подножья.

Интересно следующее: в середине лета в Израиле луж не бывает – нет дождей, сушь, земля трескается. А тут вдруг, как по заказу, кто-то постелил болотце, запах которого преследовал меня потом несколько лет, и если бы не оно, нас просто размазало бы по камням.

Машина, перевернувшись дважды, легла на брюхо и погружалась в жижу, пока не уперлась наконец колесами в дно. Все, кто сидел у дверей, охая и отплевываясь от грязи, выбрались через окна наружу. Я же осталась лежать внутри – боль в спине не давала шевельнуться. Во время кувырканий машины сидящая справа подруга Оля и сидящая слева дочь Юля по очереди валились то на меня, то на дверцы машины, реб­ра мои трещали, позвоночник хрустел, руками и головой я ввинчивалась в крышу…. Потом, когда все замерло, я взвыла от страха и боли. Но, заметив, что выжили все, а моя Юля ловко нырнула в окно, я оправилась от шока, нашла положение, при котором боль была не так сильна, и наблюдала за происходящим в ожидании помощи. Интересное это было зрелище. Дамы, сидящие в машине, были в купальниках, а мужчины в плавках – мы недавно охладились в озере и собирались еще раз окунуться, пока шоссе шло вдоль воды. Болотная жижа немедленно окрасила наши тела в черный цвет с зеленым отливом от пяток до макушки, и все стали похожи на актеров из Черного театра. Под палящим солнцем грязь быстро засохла, и снять эти костюмы оказалось непросто.

В окно я видела, что машины останавливались у обочин по обе стороны шоссе, и к нам валил народ. Оставалось только удивляться, где был весь этот транспорт, когда «субару» виляла из стороны в сторону, рискуя врезаться во встречный автомобиль или быть смятой идущим следом за ней. «Скорая» наперегонки с полицией уже неслась из Тверии. Душевная публика, не теряя времени, приступила к раздаче советов пострадавшим.

А дальше – «Мистер Питкин в больнице»… Как меня вытаскивали из машины – не помню. Зато хорошо помню, как погрузили на складную каталку, надели гипсовый воротник на шею и стали толкать к шоссе. И вдруг, почти у цели, каталка сложилась, и я сделала мостик, болтаясь на перекладине головой вниз. «А-а-а-а!» – не только я вопила, но и все вокруг. Такой трагический греческий хор.

Парамедики немедленно отреагировали: ухватив под мышки и за ноги, бережно положили меня на асфальт. И тут я взвыла еще громче – дорожное покрытие раскалилось от жары, как сковородка в аду. Немедленно подскочили четыре черта и стали запихивать под спину бумажные носовые платки, услужливо протянутые окружающими. «Вы идиоты! – кричал самый тощий черт голосом Юли. – Она же голая, а асфальт кипит!» Ребята в белых халатах снова не растерялись, ухватили меня под мышки и за ноги и так стояли, пока бросившийся на помощь народ не обнаружил в «скорой» носилки, куда они меня и плюхнули, усталые, но довольные.

В машину на параллельные нары пригласили Юлю, у которой из раны на руке капала кровь.

– Мама, ты жива?

– А ты?

– Да, но мне так не хватает моей кинокамеры, она осталась в багажнике, а к нему не подобраться. Такие кадры пропадают!

Удивительно, но мы страдали по одному и тому же поводу – от невозможности запечатлеть случившееся.

– Ты только посмотри на нас! Зачем было выживать, если не ради таких кадров, ведь никто же не повери-и-ит

– Юля, кончай, я не могу смеяться, спина болит.

Юля тряслась от нервного смеха, всхлипывая и стеная, и слезы черными каплями струились по вискам в уши.

Дальше – больше. Меня на каталке вкатили в узкий стеклянный коридор больницы «Пурия», и больные, сидевшие с родственниками вдоль по лавочкам, по мере продвижения нашей процессии поочередно открывали рты. Две статуи из вонючей грязи – одна лежачая, другая ходячая – произвели настоящий фурор, и к санитарам бросились с расспросами. Тогда находчивые ребята быстро накрыли меня белой простыней, как покойника, и стали толкать каталку с наиболее возможной для них скоростью.

Прибыли.

«Рентген! Но сначала помыть!»

Молодой энергичный врач достал носовой платок и не отнимал его от носа, пока меня не увезли в моечную. Там две задумчивых сестрички, намочив тряпочки, начали, болтая и не спеша, стирать черный илистый панцирь. И как же они удивились, поняв, что работа почти не движется! Тогда одна из них, видимо, более смышленая, чтобы ускорить процесс, закрепила на кране шланг толщиной с брандспойт и направила на меня. Мощная струя грязной воды, скользнув по ногам и животу, захватив с собой ил, шарахнула мне прямо в нос и в рот. Я пыталась мотать головой, но шея, закованная в гипсовый воротник, не позволяла уклониться от неминуемой смерти. Из последних сил я двинула по шлангу ногой, и дурища испуганно остановилась.

«Ты что делаешь? Я тебе что, машина?» – хрипела я, отплевываясь.

«А-а, – протянула она, – ат русия! Сима, ма хи роца? Тишали ота!» – крикнула смекалистая сестричка в дверь коридора и застыла в ожидании перевода.

Понадобилось больше месяца, чтобы встать на ноги. За это время было о чем подумать. Главный вопрос, что делать с деньгами, которые адвокат пообещал выбить из страховой компании.

– Радуйтесь! Вы первосортная больная, потому что совершенно здоровы! Вы даже не знаете своего семейного врача. Поскольку это первая серьезная травма, вам полагается весьма солидная сумма, и я об этом позабочусь. Купите себе две машины «люксус»!

Мне действительно выплатили через несколько лет крупную компенсацию – за это время я попала еще в одну аварию и чудом осталась жива, так что две страховые компании постарались. Но машину не купила. Я снова и снова вопрошала Б-га, пытаясь понять, чего он хочет от меня, подвергая смертельным испытаниям и осыпая деньгами. Что я должна делать с этой суммой? Купить авто, получить права и воплотить в жизнь детскую мечту? Или вспомнить дурной сон, который Он крутил мне несколько раз, и забыть о машине навсегда? Перестать, в конце концов, быть рабой всех своих «хочу-у-у-у!»?..

Я никак не могла принять решение, пока однажды оно не свалилось само. Я села в новенький джип, самоуверенный, как бронетранспортер – его недавно купил и объезжал мой хороший знакомый, чтобы по дороге обсудить возможность покупки в будущем точно такого для себя. Но только мы двинулись в путь, как навстречу из-за поворота выполз трейлер, и мы едва не воткнулись в мощный бок с гигантскими фотоапельсинами. Все немедленно прояснилось: внутри громовым голосом прозвучало: «Забудь о машинах!»

Я так и сделала. Деньги вложила в отличный, то есть, правильный подарок себе и Юле – до сих пор работают. И аварии кончились. Очень надеюсь, что навсегда.

Так что полезно помнить сны и вникать в их содержание. Без всяких сонников. Просто войти и прогуляться по дремучим закоулкам своего Сада – ответы там.

А ведь он, этот Сад, есть у каждого. Вот уж действительно безграничная вотчина, «неведомый мир величин», где прошлое, сны, мечты, фантазии, открытия, озарения – твое и только тебе подвластно. С тех пор, как я обнаружила его, география моей жизни расширилась беспредельно. Пространство перестало быть трехмерным, а время – подчиняться часам. Если верить, что мы – Б-жья частица, что мы Ему подобны, то только там, в этом Саду, который есть неотъемлемая часть нашей сути. Созидай, разрушай, лицезрей, суди. Там возможно все, что желаешь. А самое главное – там живы все дорогие тебе люди и вещи.

Знаю: распрощавшись с этой жизнью, я просто войду в мой Сад, замкну калитку и выброшу ключ.

Однажды я услышала, что родилась в рубашке.

Возвращались мы с папой домой из детского сада. Как раз в ту пору меня обуревали страсти по «Орленку» – велосипед с таким названием купили соседу Славке. Как мне хотелось иметь такой же! Славка давал покататься, но всего один круг по двору. Двор-то маленький, только сел, пару раз крутанул педали – и уже слезать. Но Славка закрыл для меня прокат после того, как я, виляя рулем и не умея остановиться, въехала сзади между ног какому-то шедшему в баркессу дядечке. Тот так орал, что я бросила несчастный велик на землю и убежала прятаться домой.

Я мечтала об «Орленке» днем и ночью, рыдала в подушку, грызла ногти, перестала есть и соображать. Я хотела! И ничего с этим не могла поделать. Я умоляла родителей купить мне велосипед, а они каждый раз находили какие-то глупые доводы:

– Здесь кататься негде, а на улицу я тебя не выпущу! – это мама.

– Учись хорошо, как Славка, тогда и тебе купим, – это папа.

– Но ведь я еще в детском саду! – возмущалась я.

– Вот именно! Но на будущий год пойдешь в школу. Окончишь первый класс на отлично, и мы купим тебе на день рожденья… что-нибудь.

– А-а-а! О-о-о! Купите велосипед, ну пожалуйста-а-а!

Я обиделась на всех и очень себя жалела. Упорно пыталась возводить стенку между мной и родителями. Мне, помню, нравилось возвращаться к одной и той же мысли: как же я одинока, как несчастна и как хорошо было бы умереть и так всем отомстить.

И вот однажды идем мы с папой из детского сада дворами, срезая путь. Он впереди, я сзади, на расстоянии, мол, и сама могу дойти, никто мне не нужен. Вдруг папа резко оборачивается, глаза страшные, подлетает ко мне, хватает за руку, и я лечу за ним в сторону. В это время рядом рушится наземь деревянный столб, цепляясь всеми своими проводами за крыши каких-то строений, обламывая ветки деревьев. Так неожиданно… Я ничего не понимаю. К нам приближаются другие прохожие, и папа машет им: не подходите! Провода шевелятся у моих ног.

– Не трогай ни в коем случае! В сторону! Все в сторону! – кричит папа. – Убьет током! Задержите людей, я позвоню в аварийную службу!

Он, не выпуская моей руки, несется к телефону-автомату.

Все обошлось. Но папе это стоило нервов. Дома он рассказал, что уловил вдруг странный звук за спиной – треск дерева, каким-то чудом понял, что происходит, обернулся и увидел, как подгнивший старый столб электропередач наклоняется и падает прямо на меня.

– Она родилась в рубашке.

Это про меня.

– Как это? Такого не бывает, дети рождаются голыми.

– А ты в рубашке, – смеется мама. – Акушерка приняла тебя, подняла и показала мне: «Девочка у вас! В рубашечке родилась! Счастливая будет!»

Столб, который я призвала на свою голову, был поставлен известным витебским купцом первой гильдии Израилем Вульфовичем Вишняком за сорок лет до моего рождения. Вишняк получил подряд на освещение части города электричеством. Уважаемый всеми человек, он состоял членом особого присутствия Витебской казенной палаты, членом правления общества пособия бедным больным евреям, членом-соревнователем комитета народной трезвости и еще, и еще, и еще. Но самое главное, он был председателем еврейского похоронного общест­ва 1-й и 2-й части Витебска, куда входила и моя улица Суворовская. И уж если я мечтала о пышных похоронах, где «рыдают все!», этот добрый человек, думаю, мне бы их устроил, поскольку я, бедная девочка, была пристукнута его столбом. И наверняка выплатил бы моим несчастным родителям компенсацию, а моей сестре подарил бы «Орленка». Но это – если смешать времена в моем Саду.

Все обошлось. Повзрослев, вспоминая этот случай и другие, ему родственные, я поняла: если ты слишком хочешь чего-то – получишь. Ты готова была умереть и так отомстить родителям? К твоим услугам давно приготовленный столб. Или кирпич. Или грузовик… Сила желания, как ураган. Так завертит – не выбраться.

Хоти осторожно!

Чем взрослее я становилась, тем меньше мы с папой понимали друг друга. Я вычерчивала свою траекторию жизни. Ему она не нравилось. Боялся чего-то? Не знаю. Может, я дейст­вительно была его кривым зеркалом? Мы разбежались на слишком большое расстояние и на слишком долгое время.

Сегодня я понимаю, какова цена непочтительного отношения к библейскому учению и одной из главных его заповедей: «Чти отца твоего и мать твою, дабы продлились дни твои на земле, которую Яхве, Бог твой, дает тебе (Исх. 20:12)». Она стоит под номером пять, раньше, чем заповедь «не убий». Может быть, потому, что не «чтить» – значит «убить». Убить в себе. И в наказание сократить дни свои на земле. Я сократила. В ретроспекции. И получила в отмщение обрубок дерева, которое называют генеалогическим. Я ничего не знаю о своих предках.

Общение наше состояло, как правило, из трех слов: «Как дела?» – «Нормально!»

Наказание свершилось. И наказана не только я, но и последующие поколения, от меня идущие.

Имеется слабенький оправдательный момент. Я боялась его спрашивать, зная, через какие муки он прошел и как упорно молчит об этом. Но ведь можно было напрячься и как-то аккуратно, не задевая больные точки, вызвать воспоминания и ему приятные. Я ведь профессионал.

Но этого не случилось.

Да, еще была тетушка Рая, папина родная сестра, младшая. Можно было ее поспрашивать. Но именно ее я внутренне отвергла. Тоже, значит, убила, следуя лживой заповеди «абстрактного гуманизма». И только спустя много лет поняла, насколько была незнакома с самой собой, какими поверхностными были представления мои о выборе, о принципах, о границах между правдой и неправдой, о добре и зле.

Тетушка с мужем приезжали к нам очень редко. Я видела ее, может, раза два-три. Они жили в далеком Ленске, прямо на берегу реки Лены, где зимой, по словам их сына и моего двоюродного брата Эдика, «плевок замерзает на лету». Их сослали в Якутию после войны по чьему-то навету. Потом, правда, реабилитировали и даже фотографии в каком-то из партизанских музеев повесили, но в Белоруссию они уже не вернулись – «не тот климат». Родили пятерых детей, выстроили большой двухэтажный дом с приусадебным участком и теплицами, где, как гордо говорил дядя Ваня: «Помидоры с голову младенца! У нас у первых в городе. И все – Рая. Она держит дом и хозяйство в кулаке. Дети шелковые». Кулак у тети Раи такой маленький, что муха едва поместится. А она сама – ну, прямо постаревшая барышня пушкинских времен. Волосы черные с блеском, без седины, на прямой пробор, лицо – точно перышком выписано, изящно вырезанные тонкие ноздри, брови смоляной дугой, маленький рот. Красавица! Правда, располневшая. Какой она была, можно представить себе, рассматривая фотографию ее младшей дочери, двадцатилетней учительницы Наденьки. «От женихов отбоя нет, но она скромница!» – сказал отец.

Красота тети Раи оказалась в прямом смысле слова убийственной. За несколько лет до войны она вышла замуж за витебского опер­уполномоченного Ивана Ивановича Внаровского, родила сына Эдика. В июле 41-го немцы вошли в Витебск, евреев согнали в гетто. И вот тут все началось. 16 сентября 1941-го в местной газете «Вiцебскiя весцi» опубликовали объявление: «Усiм грамадзянам нежыдоўскага паходжання сурова забараняецца знаходжанне на тэрыторыi Гэтто. Адначасова ўciм жыдам забараняецца хаджэнне па няўказанай iм тэрыторыi. За парушэнне вiнаватыя будуць пакараны. Крымiнальны аддзел горада Вiцебска». Семье пришлось разделиться: дядя Ваня – за пределами гетто, тетя Рая с сыном – внутри. Оставались еще родители, мои дед Абрам и бабка Алта. Их-то и перепрятывал каждую ночь русский зять, переводил из дома в дом, собираясь при удобном случае забрать Раю с Эдиком, зайти за стариками и увести в лес, где уже собирались такие же, организовывались для выживания, а затем и партизанской войны.

В тетю Раю влюбился полицай. Он ходил за ней по пятам, уговаривая жить с ним. Не знал, с кем имеет дело. Но быстро понял, что ничего не выйдет. Получив двойной удар – по яйцам и по самолюбию, пообещал, что отомстит. И отомстил. Проследил, куда зять прячет родителей жены. В ту ночь, когда Рая с сыном и мужем подходили к дому, где их должны были ждать родители, с уложенными в котомки вещами, готовые к побегу в лес, трагедия свершилась. Полицай с пьяной бражкой выволок стариков из подъезда и тут же расстрелял. Дочь все это видела. Спас ее, полагаю, удержав от безумного порыва, маленький сын, и они втроем исчезли, не дав себя обнаружить.

Когда в 44-м Витебск освободили, начались полевые суды – разбирались с нацистскими приспешниками, которых было немало. Попался и влюбленный полицай-убийца. Тетю Раю пригласили привести приговор в исполнение, на что она, нисколько не робея, согласилась. Точным ударом маленькой, но сильной ножки, окрепшей в долгих партизанских переходах с ребенком на руках, она выбила скамейку из-под ног полицая с веревкой на шее.

Примерно так мне описали историю мести тети Раи. И я, вместо того, чтобы подойти и поцеловать ее, решила, что она поступила бессердечно. Более того, страшный она человек, негуманный. Мы не общались. Правда, по другим причинам. Просто не виделись, я уже училась в Минске, а Внаровские приезжали в Витебск к моим родителям. Но я и не горела желанием встретиться.

Как же мне теперь стыдно вспоминать себя тогдашнюю. Убивают твоих деда и бабку, беспомощных перед вооруженными громилами. Убивают на глазах у дочери с младенцем на руках. Та видит и не может помочь. Поставь себя на ее место, хотя бы попытайся представить: каково жить с этим дальше? Может быть, только удар по скамейке и прервал этот кошмар?

Чтобы стыд возник, мне надо было увидеть взорванные автобусы в Иерусалиме, детские трупики с перерезанным горлом в соседнем поселении, тела школьников возле тель-авивской дискотеки, искромсанные взрывом мусульманского героя, спешащего к семидесяти девственницам... Не слишком ли много, чтобы понять: гуманизм – красивое слово, но к убийцам отношения не имеет.

Я не знаю, жива ли тетя Рая, хотя дожить до 120-ти – в ее духе. Может, и встретимся когда-нибудь, хотя бы в моем Саду. И вот тогда я подойду к ней, возьму за маленькую ручку и поцелую.

 

   © Мишпоха-А. 1995-2012 г. Историко-публицистический журнал.