Мишпоха №27    

ОСТРОВА МОЕЙ ЖИЗНИ


Семен ЭЙДЕЛЬМАН

Вульф Фрайман - дедушка Семена ЭЙДЕЛЬМАНА Вульф Фрайман - дедушка Семена ЭЙДЕЛЬМАНА

Голда-Мере Фрайман - бабушка Семена ЭЙДЕЛЬМАНА Голда-Мере Фрайман - бабушка Семена ЭЙДЕЛЬМАНА

Семья Эйдельман. 1919 г. Семья Эйдельман. 1919 г.

Роза. 1942 г. Роза. 1942 г.

Ганя и Моисей Эйдельман с детьми Розой и Ромой. 1925 г. Ганя и Моисей Эйдельман с детьми Розой и Ромой. 1925 г.

Рома и Сёма, 1938 г. Рома и Сёма, 1938 г.

Ганя Эйдельман с детьми. 1939 г. Ганя Эйдельман с детьми. 1939 г.

В эвакуации. Ганя Эйдельман с Розой и Семой. 1943 г. В эвакуации. Ганя Эйдельман с Розой и Семой. 1943 г.

Семья дяди Соломона. Семья дяди Соломона.

Семен Эйдельман. Семен Эйдельман.

МИШПОХА №27. Семен ЭЙДЕЛЬМАН * Semen EIDELMAN /ОСТРОВА МОЕЙ ЖИЗНИ * ISLANDS OF MY LIFE

Добрый день, дорогие мои! Мне в голову пришла мыслишка: рассказать кое-что о жизни нашей семьи, о себе. А вдруг что-нибудь из этих историй покажется вам интересным. То, о чем я собираюсь написать, – это не биография, не мемуары, а осколки воспоминаний, фрагменты времени, которые почему-то остались в памяти.

 

Мои родители, их родители из местечка Смолевичи. Я часто слышал дома рассказы о жителях этого колоритного местечка. Что-то запомнилось, что-то ушло в небытие…

В конце XIX – начале XX века самой заметной фигурой в Смолевичах был Крайнис – богатый лесопромышленник. Он считался человеком очень умным, к нему ходили, как к раввину, советоваться. Сохранилась популярная поговорка тех лет: «А Крайнисе коп» – голова, как у Крайниса. У этого богача была жена лет пятидесяти, женщина очень мнительная, она почти не выходила из дома, боялась микробов. Держала при себе приживалку тетю Фейгу. Главная обязанность Фейги – собирать местечковые новости. И сообщать их своей хозяйке.

Приходит, бывало, Фейга и рассказывает: «Умерла такая-то». – «А сколько ей было лет?» – «Да лет пятьдесят». – «Иди, иди. Это неинтересно». Очень не любила слушать о смерти своих ровесниц. В другой раз Фейга вещала: «Умерла девушка лет 20-ти, такая красивая, сердце болит…» «О, это очень интересно, рассказывай подробности. Кто был на похоронах?»

Ходил по местечку старьевщик Борух, собирал тряпье, бумагу. Невысокого роста, худощавый и нелепый. Зимой и летом в рваном треухе он катил свою тележку, выкрикивая высоким голосом: «Алтэ захн» («Старые вещи» – идиш). Любил поговорить с любым встречным, его ведь все знали, но говорил так быстро и невнятно, что его трудно было понять, за что его и прозвали «Мочкебэбл». Такого слова, кажется, нет на идише. Но ведь смешно, не так ли?

Еще одна достопримечательность Смолевич – кладбищенский сторож и могильщик на еврейском кладбище Хаим. Была такса – за погребение Хаиму платили один рубль. Когда его спрашивали: «Как дела?», он, показывая на прохожих, бывало, говорил: «Вот ходят рублики, да... возьми их?!»

Мясник Меир Новодворский был мастером своего дела, обладал невероятной физической силой. Одним ударом кулака оглушал корову или хряка так, что они начинали качаться, и он их валил набок. Однажды, на спор, схватил здоровенного быка за рога и резким рывком грохнул его на землю.

Я дружил с сыном Меира – Вовой. Бывал иногда у них дома, и они меня всегда угощали мясными деликатесами. Вова был под стать отцу – широкоплечий, сильный парень. Дослужился в Советской Армии до подполковника, далее не прошел «по профилю». Сейчас украшает собой Бруклин.

Отдельно надо сказать о врачах. На протяжении полувека смолевичан врачевали две династии: Шапиро и Мазо. Их не просто уважали, на них молились. Это были, по существу, семейные врачи. Они лечили бабушек, дедушек, потом – родителей, затем – детей. Они знали недуги нескольких поколений каждой семьи. В любую погоду, днем и ночью приходили на помощь. У бедняков никогда не брали денег, более того, давали им свои на лекарства.

Последним из известных мне представителей династии Шапиро был проф. Шапиро, знаменитый ученый 50-х–60-х гг. В одной из московских больниц, куда мы с трудом пробились, нам сказали: «Зачем Вы сюда приехали, ведь у вас в Минске есть профессор Шапиро».

Систему частных врачей ликвидировали. Появились больницы, оборудование, узкие специалисты. Но лечат они не Фельдманов и Сидоровых, а безликих пациентов…

Нет больше в Смолевичах еврейских портных, сапожников, мясников, бондарей, стекольщиков, клезмеров… Нет чудаков и балагуров… Пришли иные времена…

Пожалуй, первое, что я помню из своей собственной жизни, это как дед, реб Вульф, носил меня от своего дома к моим родителям. Реб Вульф – это мой дедушка, отец мамы Гани Вульфовны Фрайман. Мы жили друг от друга примерно в одном километре. Мне года три. Я взбирался к деду на спину, обхватывал ручонками его шею, дед надевал тулуп, и я оказывался под кожухом. Дед поднимал воротник, руками сзади поддерживал меня. И вот мы идем сквозь пургу, мне уютно, тепло, я как будто на вышке, на морозе только глаза и ноздри. Дед был высокий, худощавый, на собственной лошади работал возчиком леса, знал толк в древесине, в лошадях и, вообще, считался мудрецом в местечке, недаром к его имени добавляли почтительное «реб», «реб Вульф».

Бабушка, Голда-Мере, все хлопотала по дому. Детей было шестеро, все могучие красавцы и красавицы, атланты и богини. Об их жизни знаю в основном из рассказов мамы.

В Смолевичах евреи любили давать друг другу клички. Мою маму, например, называли «Гане ды шейне», что в переводе на русский звучит – «Красавица Аня».

Жили бедно, но достойно, всех детей учили в хедере. Религиозного фанатизма не было; блюли субботу, праздники.

Бабушку со стороны папы не помню. А дед Яков был широкоплеч, голова большая, почти лысая, борода, как у Карла Маркса, только рыжая. Владел крохотной лавочкой, торговал нитками, пуговицами, ленточками. Когда сидел в лавке, повернуться там было негде. Я взбирался к нему на колени, игрался «бижутерией».

Советская власть, конечно, не могла терпеть такого олигарха, лавочку забрали, но деда не арестовали.

Я помогал деду в саду снимать вишни. Самые спелые ягоды – наверху, на тонких ветках, с лестницы никак не достать. Я взбирался, как обезьянка, на самую вершину, качался на веточках, собирал, ел вишню, особенно вкусные ягоды – наклеванные птицами.

Дед умер, когда я был маленьким.

Около речушки, рядом с мостом, был вкопан огромный чан, чтобы пожарники могли брать из него воду. Мне было лет пять, и захотелось пройти по краю чана. Оступился, стал тонуть. По мосту в это время проходил Аркадий Филиппович – одноклас­сник сестры Розы. Он заметил меня – бедолагу, вытащили мокрого, как цуцика, принес домой. Переполох был большой.

Я отвлекусь, но скажу несколько слов о сестре Розе Моисеевне Эйдельман (в замужест­ве Каминкер). Она из московского института инженеров железнодорожного транспорта в 1941 г. ушла на фронт. Все военные годы была медсестрой прифронтовых санитарных поездов. После войны окончила кроме технического вуза еще истфак Белорусского государст­венного университета. Много лет преподавала в Минском политехникуме.

Ночью разбудил меня топот сапог, я проснулся, заплакал. Мама вытащила меня из детской кроватки, взяла на руки. Люди в кожаных куртках стали выбрасывать вещи из шкафов, подушки, одеяла, книги, даже матрасик из моей коечки, – все летело на пол. Я не понимал, что происходит, ревел. Где в это время был дедушка, Роза, Рома? Видимо, в других комнатах. Утром мне Рома объяснил, что арестовали папу. Мама осталась с тремя детьми и дедушкой. Год был 37-ой.

Папа – Мовша Янкелевич Эйдельман. За что его арестовали? Тогда многих арестовывали «ни за что». Папа, предположительно, в 1925–1928 гг. выезжал в Палестину с женой и детьми Розой и Ромой. Из-за болезни маленького Ромы семья вернулась в Смолевичи, и в 1937 году М. Я. Эйдельман был назначен «врагом народа». После 10 лет лагерей был освобожден. Вторично арестован в 1949 г. Умер в лагере.

Были ли у меня игрушки? Не помню, возможно, их вообще не было. Любил гонять железный обруч, которым управлял изогнутой проволокой. Зимой мы, детишки, целой оравой затаскивали на гору (улицы) настоящие сани-розвальни. Малышня заваливалась в сани, ребята повзрослее разгоняли сани, прыгали в них, и с диким гиканьем и свистом мы неслись вниз, до самого моста, по накатанному льду.

Летом было еще одно развлечение – ходить в «елочки». Вдоль железной дороги росли ели – защита от снежных заносов. А между посадок были травянистые полянки. И какое это было наслаждение – лежать на траве в тенечке, смотреть на проходящие поезда, гадать, что они везут и куда, в какие неведомые края и страны.

Почти все мои друзья детства, впрочем, как и их родители, дедушки и бабушки будут убиты немцами и закопаны недалеко от елочек. Еврейского местечка Смолевичи больше нет.

Пошел в первый класс. Учительницей была Озерская – высокая костлявая дама с постным лицом. Она была знаменитостью. Отмечена орденом и еще какими-то регалиями. По тем временам это было большой редкостью. На первом уроке она долго говорила о бдительности, о врагах народа и при этом смотрела на меня. Возможно, еще на кого-то. Владела информацией. Я сидел тихо, как мышь, ни живой, ни мертвый.

Черная тарелка на столбе у райисполкома сообщила, что началась война.

Оставшаяся с больным отцом и 10-летним сыном (старшие дети Роза и Рома учились в московских вузах), мама не сразу решилась на отъезд, уговорил ее брат Соломон, который увозил свою семью.

На телеге сидели я и дедушка, остальные шли пешком. Мы пробирались через торфяные болота к лесу, чтобы лесными дорогами с меньшим риском уйти подальше от немцев, к железной дороге. Много канав, слезаем с телеги, забрасываем канавы брикетами торфа, корневищами, и так всю ночь. Самолеты, осветительные ракеты... Возможно, пару телег приняли за войска, бомбят. Одна бомба упала близко, не взорвалась в болоте, только обдала нас тиной и грязью. Через день двигались уже по довольно большой дороге. Беженцев полно, кто на чем: велосипеды, телеги, помню машину, еле ползущую со спущенными колесами, большинство пешком с кое-каким скарбом. Самолеты на бреющем полете обстреливают толпу. Все врассыпную. Мама меня схватила в лесочке, рядом с дорогой, бросила на землю и закрыла собой. Пронесло, мы остались живы.

В Горках Могилевской области дядя Соломон на хлебозаводе обменял коня и телегу на четыре буханки хлеба и взял расписку, что казенного коня отдал государству. Расписку хранил много лет. Лошадь, наверняка, съели, государство распалось, а документ жив!

Где-то через месяц мы попали в Пензенскую область. Ехали, конечно, в товарных вагонах. Поезда могли сутками стоять на каких-то полустанках, а потом трогались, чаще всего, не подавая гудков. Выходить из вагонов было рискованно, многие отставали, теряли близких. Догнать свой эшелон было почти невозможно.

Оказались в совхозе «Пятилетка» Пензенской области. Кругом – голая степь, ни деревца, ни кустика. Барак. Скудная еда. Осень, первая поземка вихрится по степи до самого горизонта. Теплой одежды нет, холодно. А что будет зимой?..

Запомнился говор местных жителей. Однажды соседка сказала: «Нынче, чай-то, вёдро». Я думал, что принесут ведро чая. Но почему вёдро? Оказалось, фраза означает: «Сегодня хорошая погода», и т. д.

Едем в Среднюю Азию! Там тепло, там сады, там Ташкент – хлебный город. Теплушек нет. Грузимся на открытые платформы, где громоздятся фюзеляжи недостроенных самолетов. Мне интересно – изучаю кабину и отсеки будущего истребителя. Кое-как устраиваемся. На полу наше сокровище – трехлитровая банка с медом. Ее мама выменяла в селе на какие-то вещи. На соседних платформах – бухарские евреи с кучей ковров и детей. Откуда и куда? К себе домой? Говорят на своем языке, кое-где мелькают слова на идише. Понять трудно, русского почти не знают.

Пошел дождь. Я нашел на платформе детали, вроде изогнутой жести, и стал закрывать люки в фюзеляжах. Пока поезд стоял, все было нормально, а, когда он дернулся и пошел, железяки стали смещаться. Одна из них упала внутрь кабины и угодила в банку с медом. Спасти удалось немного. Это была трагедия, мама плакала. Я чувствовал себя идиотом, мне было стыдно и тошно, ведь других продуктов у нас, в сущности, не было.

Поезд дней через десять остановился на окраине Ташкента. Насколько взгляд мог охватить пространство – вдоль эшелона, слева и справа от него, на шпалах, скамейках, трубах, просто на земле сотни, возможно, тысячи раздетых и полураздетых людей занимались одним и тем же делом: уничтожали вшей на своей одежде.

Кишлак около станции Горск. В районе города Коканда. Кибитка, две комнатушки. В одной – дядя Соломон, тетя Хайка, Хиля и Юра. В другой – дедушка, мама и я. Хиля и Юра – мои двоюродные брат и сестра.

О дяде Соломоне стоит сказать отдельно. Шлема Вульфович Фрайман – брат моей мамы, участник Первой мировой войны. До глубокой старости сохранял ясность ума, работал в саду. После Октябрьской революции и развала армии его сестра и моя мама Ганя добрались из Смолевичей до Петрограда по разоренной стране, разыс­­­кали брата и уговорили его вернуться домой.

Итак, взрослые работают в колхозе, оплата – две лепешки в день, прочим – одна лепешка. В колхозе оказалось несколько семей из бывшего еврейского колхоза с Украины. Русского языка они почти не знали. Дети общаются только на идише, узбекского еще не знаем. Для нас организовали «школу». В одной комнате – 4 класса: первый, второй, третий и четвертый. Каждый класс в одном ряду. Тетрадей нет, чернил и ручек – тоже, об учебниках и говорить нечего. Пишем карандашами на ненужных уже конторских ведомостях, между строк. Когда отвечает один класс, другие любуются учительницей – красивой татаркой в цветастом платье. Часто она уводила нас в поле – собирать хлопок или выдергивать «гизаплю» – сухие хлопковые стебли. За это давали пол-лепешки. К зиме пайку сократили: взрослым – одну лепешку, детям – ничего. Частенько и этого не выдавали. Когда к председателю приходили требовать «вчерашнюю» лепешку, Раис обычно отвечал: «Вчера жил, не умирал, лэпешка – нэт».

Фрайманы уехали в Киргизию, в шахтерский поселок. Мы остались втроем. Мучил голод, ели крапиву, лебеду, жмыхи. На фоне цветущих садов и сверкающих снегами ферганских гор голод был особенно непереносим. Иногда выручала сахарная свекла, ее на открытых платформах привозили на станцию Горск, и эшелоны там стояли какое-то время. Поезд охраняли часовые. Они ходили вдоль поезда с обеих сторон. Надо было спрятаться, улучить момент, когда часовой повернется спиной к тебе, быстро забраться на платформу, стащить две-три свеклы и удрать. Однажды я спрыгнул с платформы, и в этот момент часовой повернулся, заметил меня, вскинул винтовку. Я юркнул под вагон, чтобы вылезть с другой стороны, а в это время поезд тронулся. Еле успел выскочить.

В кибитке завелись мыши, съели свеклу. Пришлось наши скудные припасы подвешивать к потолку на веревочке.

Появилась идея – уехать в Казань, там обосновался дядя Арон с семьей, они убежали из Витебска. Но как уехать? Дедушка очень болен, еле ходит. Сейчас, при наличии такси, инвалидных колясок, самолетов его можно было бы перевезти, но тогда… Это было немыслимо. Как-то мы с мамой вернулись со станции и увидели во дворе группу узбеков, они громко разговаривали, размахивали руками, показывали на колодец во дворе, объясняли, что, мол, дед оступился и упал в колодец. Мы сразу догадались: он сознательно покончил с собой. Он ушел из жизни, чтобы спасти нас.

Реб Вульф, мой дедушка, похоронен на узбекском кладбище колхоза «Янги-Довлат» бывшего Кагановичского сельского совета Кокандского района, Ферганской области, недалеко от станции Горск.

Его сын Роман Моисеевич Эйдельман в 16 лет стал студентом Московского высшего технического училища – одного из самых престижных вузов страны.

В 1941 году в ополчении под Москвой пропал без вести.

В 1946 году мы оказались в Гродно. Узкие улочки в центре аккуратно выложены плиткой, ближе к окраинам улицы пошире, больше зелени, цветов. Чисто, тихо, открыты дворы костелов, люди толпятся у церквей… Мужчины, увидев знакомую даму, издалека раскланиваются, непременно при этом приподымая шляпу, везде шелестит: «Пан, пани, пшепрошам.» Девочки, здороваясь, делают книксен. Я ошалело смотрел на эту неведомую мне жизнь. Оказывается, можно носить не только кирзовые сапоги и телогрейку.

Скоро, однако, многое изменилось. Полякам разрешили уехать в Польшу, большинство этим воспользовались. Польскую школу закрыли, несмотря на протесты учеников и их родителей. Многие ученики перешли в русскую № 7. Директором школы был Мошевицкий Леон Абрамович, личность примечательная. До недавних времен состоял членом КПЗБ (Компартия Западной Белоруссии). За свои взгляды и действия однажды сидел в польской тюрьме. После того, как этому краю протянули железную руку братской помощи с востока, в 1940 году Леона Абрамовича его земляки избрали депутатом Верховного Совета БССР. Вел у нас математику. Небрежно одетый, но неизменно с депутатским значком на лацкане пиджака, он увлеченно писал на доске, объяснял, картавил, размахивал руками. Живой, энергичный, он растормаживал даже тех, у кого была хроническая аллергия к точным наукам. Частенько спрашивал: «А можно ли эту теорему доказать иным способом?» Все вежливо молчали. Мы очень любили этот момент, потому что знали, что больше уже никого не вызовут.

Как-то вечером встретил на улице Леона Абрамовича. Он знал, что арестован мой отец, и спросил об этом. Я ему рассказал. «По какому праву!?» – воскликнул депутат. «По венецианскому», – ответил я. Он обнял меня, в глазах его появились слезы. Попытался подбодрить. Думаю, он уже многое понимал.

Кажется, в 1949 году состоялись первые послевоенные выборы в Верховный Совет БССР. Конечно, Леона Абрамовича не включили в депутатство, а из директорства исключили. Какое-то время он еще преподавал.

Л. А. Мошевицкий мечтал сделать людей более счастливыми и свободными и боролся за это. Не получилось, не то тысячелетие стояло на дворе. Он умер, как и жил, в коммуналке. В комнатушке осталась доживать его вдова, женщина болезненная, похожая на лунатика. Она ненадолго пережила своего мужа.

5 марта 1953 года на центральную площадь Минска к гигантскому монументу генералиссимуса пришли тысячи людей. Огромной черной змеей, гуськом, толпа, извиваясь, двигалась к бронзовому истукану, чтобы выразить свое немыслимое горе по поводу кончины гениального вождя всех времен и народов. Спустя какое-то время, когда выяснилось, что лучший друг летчиков и колхозников допустил кое-какие отклонения от генеральной линии, стали взрывать монумент. Рвали по ночам, несколько суток подряд. Многотонного вождя тросами сталкивали с пьедестала два танка. Памятник – тусклое творение Заира Азгура – был сделан с многократным запасом прочности и должен был простоять века, как египетские пирамиды. Но случилась маленькая историческая заминка, и сфинкс не дотянул даже до оттепели – поры, как выяснилось, довольно слякотной.

 

Зимой 1957–1958 г. представилась возможность повидаться с отцом. Он находился в концлагере Северодвинска, в Архангельской области. Я тогда работал в проектном институте. Пошел к директору просить отпуск за свой счет. Сказал ему, что мне нужно поехать в Ленинград по личным делам…

До Северодвинска ехал на поезде, добрался к вечеру. Метель, очень холодно, мест в гостиницах нет и «не бывает»… Нашел директора ресторана, я знал, что его фамилия Эйдельман. Всего лишь однофамилец, но все же. Рассказал ему кто я, зачем приехал. Папу он никогда не видел, но слышал, что есть такой. После некоторого размышления позволил мне прикорнуть до утра в каком-то чулане на ящиках.

Утром я пошел в лагерь. Транспорта, конечно, никакого. Несколько километров по ледяной дороге, и вот уже видны вышки, колючая проволока и рядом с лагерем – барак для свиданий. Там я и встретился с отцом, которого видел до этого девять лет назад. Говорили о многом почти целый день. Об этом можно рассказать, а можно и промолчать. Мы не писали папе о смерти мамы, но он догадывался.

Пришел приятель папы по несчастью, кажется, Исаак Перельман, москвич. Просил передать письмо жене и дочери на ул. Чехова (обратно я решил ехать через Москву, так по расписанию было удобнее). С папой распрощался, еще надеясь увидеться. Во всяком случае, так я его убеждал. Не довелось…

В Москве нашел квартиру Перельманов, позвонил. Долго никто не открывал. Квартира была коммунальной. Наконец, из-за двери послышался голос: «Кто там?» Я сказал: «Вам письмо от Исаака». Открылась чуть-чуть дверь, удерживаемая цепочкой, и в щели я увидел пожилую женщину, приложившую палец к губам: молчи, мол. Впустив меня, она стала шептать: «Они не знают, они (пальцем влево-вправо), соседи не знают, где Исаак, говорите тише, жаль, дочки нет. Мы им сказали, что он завербовался… Они не знают…» Она пыталась угостить меня чаем. Я отказался. Обескураженный ушел. Как в ночи мерцает далекий костер, то вспыхивая тревожно, то угасая, так старушка светилась страхом и угасала от страха..

Я ушел и позвонил по телефону в Одинцово. Думал подъехать туда, повидаться с Фрайманами. Трубку взял дядя Арон. Я сказал, что в Москве проездом, был у папы. «Сема, потом, потом, когда увидимся…» Он явно боялся, что я скажу что-нибудь лишнее. «Я тороплюсь на работу, потом…» Страх… Страх, пропитавший все насквозь… Стало противно. Тошнота подступила и долго не отпускала. Я не поехал в Одинцово, бродил по Москве. Толпы бледных, плохо одетых людей молча стояли в длинных очередях. Тусклые вечерние фонари не могли одолеть морозных сумерек. Огромный город в летаргическом сне…

Через пару месяцев папа умер от инфаркта. Перельман прислал письмо. Отец, мол, в лагере заработал какие-то копейки, пусть начальство отдаст ему эти деньги, и он поставит знак на могиле. Я написал начальнику лагеря. Помню заключительную фразу своего письма: «Буду признателен, если эта последняя просьба, касающаяся памяти человека, проведшего долгие годы в Вашем лагере и скончавшегося в нем, будет исполнена». Ответа не было. Была зима. И снега заметали не только дороги, но и человеческие судьбы.

На Северной Украине – залежи строительного камня. Там было несколько небольших примитивных щебеночных заводиков, принадлежащих Белоруссии. Решили построить мощный современный завод в районе г. Овруче Житомирской области. Мне довелось возглавить бригаду наладчиков по пуску этого завода. Работы продолжались более полугода.

Овраги, перелески, мелкая речушка, пыльное шоссе, до райцентра Овруча 10 км. Ближайшие магазины – там же. Живем в общежитии коммуной, кашеварим сами, дежурим по очереди. Один у плиты, остальные работают. Всего нас восемь человек, в какие-то месяцы – 10-12.

Запомнился сосед по общаге – одинокий еврей Гирш, кузнец. Был он тощим, слегка согбенным и тогда мне казался старым, было ему лет 60. Все обращали внимание на его руки: бугры бицепсов, кулаки тяжелые, как кувалды. Вся его родня погибла, выжила только дочка; вышла замуж за местного пьяницу, жила в Житомире. Гирш не ладил ни с дочкой, ни с зятем, было ему в городе неуютно, вот он и пристроился в этой глухомани. Мастерил, что надо, для завода, подковывал лошадей и прочее. Жил замкнуто. Иногда мы его приглашали на наши шумные ужины. Он приходил со шматком сала или склянкой самогона, сидел грустный, отогревался душой и телом. Изредка я заходил к нему в кузницу и любовался, как он ловко управляется с раскаленным добела железом. Багровое пламя горна бросало на Гирша свой свет, и тень за ним была мрачна и величественна.

В 1961–1962 годах мне довелось участвовать в пуске Березовской электростанции, в то время первой крупной электростанции в Белоруссии. Жили мы – человек десять наладчиков, в недостроенной больнице. В здании были стены – голый кирпич. Стояла довольно морозная зима. Чтобы как-то согреться, вдоль стен вешали гирлянды спиралей, а под койки прятали киловаттные лампы. Конечно, никакие «пробки» в щитках не выдерживали, и мы вместо предохранителей загоняли мощные гвозди, которые накалялись докрасна. Проводка часто горела, и ее приходилось менять. От тепла таял лед на стенах и вода стекала на бетонный пол, где стояла живописным озером. Чтобы не промочить ноги, мы клали в воду кирпичи и по ним добирались до коек. Ослепительный свет мощных ламп не давал заснуть, их завешивали спецовками. Как-то такая лампа прожгла мои рабочие штаны, и я так и ходил на работу с дыркой в штанах, что сближало с пролетариатом. Работали с утра до вечера, а иногда и по ночам. Я трудился в паре с Левой Юндовым. Об этом человеке стоит рассказать отдельно. Мальчишкой он попал в гетто, а оттуда в Освенцим. На руке его был выколот лагерный номер. Как и другие узники, прошел круги ада лагерей смерти. Вот один из эпизодов. Как-то он попал в колонну, которую перегоняли в другой лагерь. Была весна. Почти разутые, голодные, подгоняемые эсэсовцами, арестанты плелись по размокшей дороге. Офицеру охраны стало жарко, и свою тяжелую шинель он кинул идущему рядом с Левой пожилому еврею, чтобы он ее тащил. Старик нес ее, выбился из сил, стал отставать.

Немец его расстрелял, а шинель бросил Леве и сказал, что если он отстанет, то его ждет такая же участь. Леве удалось дотащить ее до зоны, за что получил всего лишь пинка сапогом.

В конце войны Лев Юндов оказался в конц­лагере в Западной Германии, где его и других освободили американцы. Они предложили ему выбор – или уехать в США, или вернуться в Минск. Он решил вернуться, надеясь найти кого-нибудь из родных. Никого из родственников не нашел. Родители, братья и сестры погибли…

На ТЭЦ одновременно и круглосуточно трудились строители, монтажники, наладчики и др. На всех отметках («этажах») вспыхивали огни сварки, шум, гам, пыль, загазованность… Провода, кабели, шланги извивались и перемещались под грохот бетономешалок и прочих механизмов. Нужно было за ночь включить в работу задвижку на огромном трубопроводе, чтобы утром испытать его под высоким давлением. Наш шеф поручил Леве и мне заняться этим делом. Всю ночь мы прозванивали элект­рические цепи, проверяли и меняли схему. Где-то часа в 4 утра Лева сказал: «У нас все готово, найди дежурного инженера станции, надо подать напряжение на щит». Это должен был сделать ДИС. Прибежал молодой, задерганный работой парень и стал вслух рассуждать: «Так, этот кабель идет от 27-й, этот – от 19-й, я переключусь на 16-й… Минут через десять я подам напряжение. На всякий случай, отойдите в сторону». Мы отошли. Он убежал… Минут через десять раздался оглушительный взрыв, все заволокло дымом. Щитовая горела. Прибежал бледный ДИС и стал причитать: «Я забыл о резервном питании, а там не сфазировано…» Лева спокойно сказал: «Сеня, сейчас мы можем пойти поспать».

И мы ушли с будущей ТЭЦ в будущую больницу. Поспав часов до одиннадцати, вернулись на станцию. Следов аварии почти не было, сгоревшие щиты убрали. Вместо них стояли новые, напряжение было подано. Вскоре мы свою работу закончили, и трубопровод стали испытывать. Лева сказал: «Коммунизм наступит на один день позже».

Радио, газеты, собрания гудели – вот-вот наступит райская жизнь, надо только немного потерпеть, построить еще несколько заводов, электростанций и прочее. И тогда, вот тогда…

Иногда мне казалось: если столько людей без конца долдонят об одном и том же, может быть, в этом что-то есть? Поразмыслив, все же понимал, что это ложь и мифы, возведенные в ранг религии.

Как точно сказал об этом Эренбург: «Мы видели – уже не видя – зеленые глаза весны». С тех пор прошло почти полвека, а до весны далеко. Дальше, чем до луны.

 

Эйдельман Семен Моисеевич родился в Смолевичах в 1931 году. С 1950-х годов до конца жизни работал в Минске. В 1956 г. окончил энергетический факультет БГПИ. До 2000 г. работал в «Белпромналадке» инженером. Участвовал в пуске многих электростанций и других промышленных объектов Советского Союза. В 2000–2006 гг. трудился инженером-электриком в БГУ и БГПУ. Умер в 2006 году. Похоронен в Минске.

 

   © Мишпоха-А. 1995-2011 г. Историко-публицистический журнал.