Мишпоха №27    

ШВЕЙНЫЙ «ЦЕХ»
ПО РОБИНГУДОВСКОМУ СЦЕНАРИЮ
БУТЕРБРОДНОЕ ЭХО


Наум САНДОМИРСКИЙ

Наум САНДОМИРСКИЙ Наум САНДОМИРСКИЙ

Обложка книга Обложка книга

Рисунок Галины Левиной Рисунок Галины Левиной

Рисунок Галины Левиной Рисунок Галины Левиной

Рисунок Галины Левиной Рисунок Галины Левиной

МИШПОХА №27. Наум САНДОМИРСКИЙ * Naum SANDOMIRSKY / ШВЕЙНЫЙ «ЦЕХ» * SEWING GUILD / ПО РОБИНГУДОВСКОМУ СЦЕНАРИЮ * LIKE IN ROBIN HOOD STORIES / БУТЕРБРОДНОЕ ЭХО * SANDWICH FLASHBACK

Помнится, после одной из вышедших книг, словно чертик из табакерки, выскочил наружу из глубин подсознания экспромт. Как и положено этому экспресс-жанру, необязательный, непрошенный, легкомысленный…

Свежесть мысли, легкость в теле,
Под собой не чуя ног,
Я достиг сегодня цели –
Это все-таки итог.
Дух поет, а сердце бьется,
Ангел манит с высоты
И
откуда что берется
В миг свершения мечты.

Совсем недавно издана новая книга. И вы знаете, несмотря на ее уже заявленную несерьезность, под ней тоже, не задумываясь, подпишусь.

Ведь все перечисленное, несмотря на порядковый номер «выпекаемых опусов», действительно присутствует.

Ничуть не наврал и про эмоциональный вокал духа, включенного метронома сердца. С ангелом, правда, чуть меньше определенностей. Ну и бог с ним…

А если серьезно, то как же не порадоваться рождению очередного «ребенка»! Ассоциация уместна даже по почти девятимесячному периоду творческой беременности.

Но, как говорится, не важно, сколько вынашивал. Гораздо важнее, что выносил. Только об этом уже судить читателям. Что же касается меня, то я старался не подвести память тех, о ком написал. Все остальное по рецепту голландского художника Ван Эйка: «Как умею!»

Хотелось бы верить, что пафос и занудная мораль – не мой стиль. Стараюсь больше дружить с юмором, иронией, самоиронией…

Именно они, по общему мнению, мои давние попутчики. Зачем их менять, если они автора вполне устраивают.

 

В 2010 году у нашего постоянного автора Наума Сандомирского вышла новая книга рассказов «Грустный клоун». Мы публикуем рассказы из новой книги прозаика.

 

ШВЕЙНЫЙ «ЦЕХ»

Мысленно аплодирую поэту Борису Пастернаку, однажды сказавшему:

В жизни чувства сближены,
Словно ветви яблони:
Потрясешь за ближние —
Отзовутся дальние...

Именно в ответ на костюм-тройку адвоката Райхмана возникли мысли о местечковых еврейских портных, способных обеспечить столь неординарный наряд для служителей Фемиды. И не только для них. С таким же успехом обшивали эскулапов, партийно-советских работников, профсоюзных с видами на реальное повышение, бойцов народного образования... При этом провинциальные кутюрье более или менее удачно совмещали в себе и модельеров, и исполнителей. И пока оставалось так, Париж, Рим и прочие мировые центры моды могли спать спокойно.

Ну как после всего этого было не обойти кладбищенский швейный «цех». Все они когда-то занимались общим делом, но к порт­новскому результату шли как-то уж очень по-разному. Характер движения к нему, свои психологические методы с клиентурой делали их по-разному и интересными.

Берке Шехтман вообще-то был и специалист, и человек боб­руйского «разлива». Но последние десять-пятнадцать лет решили по каким-то своим сугубо личным мотивам провести в нашей «пошехонии». Разговор идет о его жене Соне, живом тогда еврейском воплощении гоголевской Коробочки. Ростом, пардон, была с сидячую овчарку и самым примечательным у нее оставались громадные груди. Разумеется, две, которые, как автомобильный цилиндр, можно было измерять по объему.

Когда-то один художник, по-моему, Ренуар, сказал, что если бы не было этих женских молокозаводиков, то он не стал бы живописцем. Шехтман почему-то не вдохновился. Имея под боком такой выдающийся бюст, сделал выбор в пользу портного.

Особенно хорошо ему удавались брюки. Выкраивая их, испытывал такое же удовольствие, как другой герой великого русского классика сладостно корпел над департаментской документацией. И если Акакий Акакиевич любил отдельные буквы-фавориты, так Берке Мойшевич отдельные фрагменты брюк. Сразу скажем, ширинка в число приоритетов не входила.

Одно из его изделий посчастливилось носить и мне. И цвет, и фасон уже забыл. Есть ли смысл фиксироваться на подобных мелочах. А вот несколько примерок, отмеченных его яркой индивидуальностью, живы в памяти до сих пор.

Когда на одной из них рискнул заметить, что жмет в месте, резко отличающем нас от женщин, то он тут же профессионально сориентировал:

– Так переложи! Разве ты не видишь, что у брюк две штанины...

У этого легкого в любой момент своего бытия человека и вообще-то все и вся решалось просто, как у отца Федора в «Двенадцати стульях». Плюнул и попал.

Внешне этот Винни-Пух был задуман явно не для занятий баскетболом. Только в команде лилипутов смог сойти за центрового. А когда припадал на свою хромую, плохо гнущуюся ногу, то казался и того ниже.

Но зато сколько оптимизма, радости от самого факта существования было в этом миниатюрном теле. Над всем доминировали выпуклые голубые глаза, не очень характерные для аида. Тем более, что во всем остальном был, что называется, типичный еврей. Чуть ли не пособие для антисемита.

Казалось, эти глаза впитывают в себя все, давая мозгу и душе постоянную пищу для впечатлений, размышлений. А они у него никогда не были категоричными. Здесь он, сам того не подозревая, придерживался китайского принципа: любую жесткость обволакивал своей мягкостью. И хотя, как он не раз проговаривался, мир построен не по лекалам его мечты, всегда находил в нем поводы для хорошего настроения. Тут ему здорово помогало умение спиной поворачиваться к невыгодным мизансценам и обстоятельствам. Может, потому и нытиков очень не любил – они ему портили общую картину мироздания. Помню, как об одном из таких он своим высоким, а в моменты волнения и повизгивающим, тонким голосом, отозвался не весьма лестно:

He знаю, и что он и принимает и от головы, но оно ему плохо и помогает.

И уж совсем другой человек был Дон Цейтлин, более известный в поселке как Дон Гичке. Происхождение клички так же туманно для меня, как мерцание далекой Андромеды. В легком подпитии (а это его перманентное состояние) сыпал каламбурами, честно предупреждая, что в цену изделия это не входит. Но зато и утомителен был в своем стремлении все классифицировать и определить. Сегодня с такой настойчивостью пропагандируют средства от перхоти и презервативы.

Но, когда бывал в «тонусе», его импровизации становились более чем забавными. И тогда уже платил бы не столько за изделие, сколько за театр одного актера. Ведь где еще купишь нынче вот это, скажем, неподражаемое как по содержанию, так и по интонации приложение к примерке.

Если клиент вдруг замечал на стене его квартиры частое тогда насекомое, то он, перехватив недоуменный взгляд клиента, тут же проводил более чем лаконичный сеанс психотерапии:

– Ой, не берите у голову. Клоп – не чигра, кушать не будет. – И тут же давил его, превратив беленную некогда стену в полотно Сальвадора Дали. Судя по «палитре», клопов было много.

А когда, как довелось слышать, кто-то из заказчиков посетовал на зубную боль, был не менее убедителен и глубокомыслен:

– Зуб – не хрен... Вирви и увесь чибе клопат.

И так во всем: любая вещь, любое явление молниеносно находили свое параллельное воплощение. Клоп – не чигра, зуб – не хрен, мышь – не волк, насморк – не туберкулез... Причем, вдохновляли его не только наперсток и швейная машинка. Увидя, скажем, в магазине «Книгу отзывов», тут же мог поинтересоваться:

– А книга паролей у вас есть?

Когда же кто-то в бане что-то изрек по поводу его обрезанного фаллоса, Дон Цейтлин, немало не смутясь, тут же срикошетил:

– Один раз яўрэй, один раз атрэж... И вапшчэ, шо б ты знал: настаяшчы яўрэй усегда ходит с абрэзам.

Но чаще всего его, конечно, видели за швейной машинкой. Писателя Юрия Олешу он не читал (впрочем, как и других), но тоже жил по принципу: «Ни дня без строчки». Только без швейной. И на это у него тоже был свой комментарий:

– Разве вы не видите, што Бог не очень аба мине пазаботился. Нада дабирать самаму.

И добирал...

А еще к афористическому жанру стимулировала его почему-то маленькая хромая супруга Дуся Ефимовна Цинман, воспитательница детского дома. Если, уйдя на работу, вдруг неожиданно с полпути возвращалась, то тут же вопрошал свою Стефку (почему Стефку – оставалось только догадываться):

Шо, рулетка закончилася?

Иди знай, что он под этим подразумевал.

Но комментировал ситуацию именно так. Он и вообще-то по отношению к ней чаще всего был иронически снисходителен, высказывая при этом далеко идущие предположения. К примеру, в отношении той же ее хромоты:

– Если маю Стэфку пакласти над паравоз, то Мине таки кажэцца, што она могла б стать ровной, а не хромой.

Правда, в отличие от Анны Карениной, Дуся Ефимовна относилась к такой перспективе более чем критически. И понять ее нетрудно.

Гораздо труднее сделать это по отношению к портному Моисею Сакку. Не знаю почему, но эти неожиданные два «к» в его короткой, как выстрел, фамилии, навевали мысли о казненных американских рабочих Сакко и Ванцетти, над которыми так плакали школьные учебники.

И понять Моисея Сакка было трудно по той причине, что он представлял из себя еврейский вариант тургеневского Герасима. Не потому, что утопил какую-нибудь дворовую Жучку, а потому, что и как красавец-крепостной, был глухонемым. И тот, кто мужественно и рисково отдавал ему предпочтение, должен был обладать хотя бы зачаточными способностями к пантомиме. Иначе вместо брюк можно было запросто получить чехол от пианино.

Был еще и Янкель Левин, более известный как Каравка. В еврейском переложении оно, как правило, произносилось с «е» в конце слова – Каравке.

В смысле роста мог играть в одной баскетбольной команде с Беркой Шехтманом. При взгляде на его низенькую фигуру трудно было пользоваться такими понятиями, как ширина и высота. Колобок да и только. Правда, в отличие от него, с вечной папироской в уголке рта. Нездоровая желтоватость и подпеченное яблочко лица с огромным количеством глубоких морщин делали его похожим на пожилого китайца. Но глусских мещан такая восточная маскировка не вводила в заблуждение.

В смысле пошивочного ассортимента – брюки, куртки, камзольчики, рубашки... Но больше специализировался на реставрации. Не столько шил, сколько перешивал. Обычно, как бы набивая себе цену, мастер долго вертел в руках видавшую виды вещь, покашливал, поцокивал, посвистывал и потом лишь только изрекал нечто вроде этого:

– Ну, что я вам имею сказать? А имею я вам сказать, что здесь больше возни, чем удовольствия. Но если вы сильно настаиваете, так я тоже не стану упрямиться... И наконец, скажу вам то «да», которое вы так хотите от меня услышать. Только стоить это вам будет, как сами понимаете, чуточку, но дороже. Абиселэ таер, но зато гут. Поверьте, две-три лишних копейки этого стоят. Потому что пока из этих двух кусков сошьешь что-то похожее на вещь, то из настоящего материала за такое же время две, а то и три вещи. Ви улавливаете разницу, или я что-нибудь непонятно объясняю? И попробуйте мне скажите, что я не прав.

Этот портной запомнился еще и тем, что именно им были пошиты (подчеркиваю, не перешиты) мои первые серьезные брюки из шевиота, в которых мне, старшекласснику, уже было не стыдно идти на школьный вечер.

А задолго до этого был пошитый у него же «наряд» со странным для нынешнего уха названием «спенцер». Не менее удивительной была «конструкция», где соединялись нижняя рубашка с неким подобием кальсон. Сложная система замочков и пуговиц соединяла их в единое целое. Функциональная сложность изделия ощущалась в туалете при отправлении особого рода потребностей. Не белье, а прямо тебе синхрофазотрон.

Четыре могилы, четыре портных, четыре человеческих судьбы, четыре характера... А это как раз то, что делало их такими разными при жизни. И как хорошо, что с помощью передающейся из поколения в поколение памяти их можно реставрировать. Так, как это делал Никель Каравке со старыми, изношенными брюками.

 

ПО РОБИНГУДОВСКОМУ СЦЕНАРИЮ

Далее автор решительно отказывается от «цехового» принципа повествования, группируя персонажи исключительно по их профессиональной или еще по какой принадлежности. Это ж тогда выходило бы, что если Шолом Садурский работал заготовителем районной заготконторы, то в пределах кладбища я должен решительно подбирать ему коллегу. Так нет же, история, приключившаяся с ним в начале 50-х, связана с директором столовой Сашей Подлишевским.

Тем самым Сашей, который, будучи скорее маленьким, чем большим, на многих умудрялся смотреть сверху вниз. Исключение – вышестоящее начальство, без всяких усилий со своей стороны возвращающее его в лоно субординации. С ответственными работниками общест­венного питания его ранга такое случалось. Александр всей своей повседневной деятельностью будто взялся перевести в разряд аксиомы тот факт, что нехватка широких связей редко бывает узким местом еврея. Что когда работаешь в столь специфической сервисной сфере, то любой новый, четко ориентированный контакт может существенно улучшить и общие производственные показатели, и индивидуальные возможности столующихся. Поэтому зарплату считал далеко не основным фактором в своей кормообеспечивающей деятельности. Полагал, что ее размер, не подкрепленный определенным маневром, все превращает в бескорыстие ленинского коммунистического субботника.

А еще Подлишевский, этот действительно энергичный и толковый работник, считал себя большим юмористом и мастером розыгрыша. Когда человек верит в это, то убедить его в обратном просто невозможно. Вот и старался при всяком удобном случае поддержать реноме балагура и весельчака.

В очередной раз эта оказия подвернулась в виде добродушного и флегматичного заготовителя Шолома Садурскoro. Эдакого Винни-Пуха, умевшего засыпать на ходу. Или диккеновского мальчика, поражающего умением спать даже при исполнении обязанностей.

По-моему, из-за патологической лени он даже брился через два дня на третий, поддерживая на лице состояние редкой щетинистости. Впрочем, иудей при любой ее густоте всегда рискует оставаться жидкобородым. Да простит меня возможный читатель за словесный пассаж в духе члена общества «Память». Но кто же еще так посмеется над собой, как это умеем мы сами.

Прежде чем воспроизвести суть истории, замечу, что слышал ее из нескольких источников. Всякий раз немножко по-разному. Видимо, коллективная память – это когда все помнят одинаково плохо. И все, что возникает под моим пером, – своего рода среднеарифметический вариант.

Так вот, однажды райпотребсоюзовский пасьянс лег таким образом, что и Садурскому, и Подлишевскому предстояла командировка в деревню под названием Старое Село. И как только последний узнал об этом, то в его неугомонной голове тотчас родился сценарий возможного розыгрыша.

За день до поездки у них состоялся такой диалог. Вернее, односторонний поток, изредка прерываемый междометиями полуспящего Садурского.

Шолом, ты знаешь, что такое Старое Село?

И пока тот на манер желудочного кадавра переваривал вопрос, сам же на него и ответил:

– Во время войны здесь стоял небольшой немецкий гарнизон плюс куча полицейских. Там же антисемит на антисемите и антисемитом погоняет. Не знаю, как тебе, а мне немножечко страшно. Кто знает, как дело может обернуться. Два еврея для одной маленькой деревни явно многовато. Грибы грибочками, ягоды ягодками, а осторожным быть придется.

На столь серьезное замечание мало реактивные брови Садурского медленно шевельнулись. А Саша между тем последовательно усиливал эффект.

– Нас там сильно не любят.

– А ты мне скажи, где нас любят, – выдох­нул из себя Шолом, что для него по эмоциональному накалу было равнозначно монологу венецианского купца из одноименной трагедии великого Шекспира.

– Любят нас там, где нас нету.

– Значит, не любят нигде.

– Да, но в Старом Селе, куда мы с тобой поедем, не любят особенно. И не дай Бог, чтобы мы это завтра почувствовали.

И уже в момент озвучивания твердо знал, что сам же для этого сделает все возможное.

Более того, уже кое-что сделал, связавшись по телефону с местным продавцом Степаном Сахаром.

Характер поездки предполагал ночевку. А это обязательный ужин с обильной выпивкой. И все должно было по коварному сценарию Подлишевского случиться как раз во время командировочной нетайной вечери.

И случилось... В тот момент, когда яркие звезды обильно усыпали небо, а Шолом мысленно благодарил горький самогон за те сладкие чувства, которые он вызывает и будит, стекла в окнах от резкого неожиданного удара рассыпались. В дальнейшем реставрировать следы заранее предусмотренных разрушений обещал «сценарист».

Затем, столь же пугающе, пострадавшие окна раскрылись, и кто-то истошно и угрожающе закричал:

– Степан, это у тебя тут жиды квартируют? Счас мы им, гадам, морды начистим. Надолго Старое Село запомнят.

Прямо скажем, такое редкое для людей качество, как отчаянная отвага, не входило в число многих безусловных достоинств Шолома. А поскольку вчерашнее предупреждение Подлишевского после нескольких чарок выветрилось, тот от неожиданности едва не свалился с прочно сколоченного табурета. Обычно по-индейски красноватое лицо мимикрировало, полностью слившись с цветом недавно побеленной стены.

Куда уж ему было заметить, как странно и весело заблестели глаза друга столовых и ресторанов. Ну, прямо тебе Матросов перед броском на вражеский дзот.

Шолом, спокойно! Я с тобой, и просто так мы им не сдадимся.

У легкого дыхания и тяжелого вздоха один и тот же кислород. Но в этот, мягко говоря, непростой для Садурского вечер они дышали по-разному. Еще раз надрывно крикнув: «Я с тобой, Шолом!», он бросился из комнаты. А в сенях, опять же по предварительному сговору с хозяином Степаном Сахаром, измазал себя свиной кровью из небольшой миски. Как раз вчера закололи кабана, и его жертвенная плазма стала одним из элементов жестокого розыгрыша.

На несколько минут помертвевший от сковывающего ужаса Садурский слышал шум какой-то потасовки, крики, взаимные угрозы, стук падающих предметов.

И только после некоторой паузы как-то слишком уж торжествующе, словно благородный рыцарь на белом коне, в дом влетел перепачканный кровью Александр так и хочется сказать Македонский. Но, увы, и нет... Это был всего лишь Подлишевский, выглядевший, как Робин Гуд после короткой, но жесткой схватки с норман­нскими завоевателями. Заступник сирых и обиженных. А каждое слово, срывавшееся с его уст, будто возвращало Шолома к жизни. Реагировал не столько на смысл, сколько на интонацию. Она же была победоносной и обнадеживающей.

Шолом, ты спасен! Теперь они будут знать, с кем имеют дело. Что голыми руками нас не возьмешь – мы умеем себя защитить.

Обобщающее «мы» меньше всего имело в виду Шолома, а заключало в себе обобщающий образ всех сынов израилевых. А может, даже и дочерей. В моменты аффектации, как это уже бывало не раз, Саша Подлишевский мыслил глобально.

Все, что происходит на этой грешной земле, колеблется от божества до убожества. И в том, кто есть кто в этот момент, заведующий местечковой столовой не сомневался.

По реакции «спасенного» нетрудно было предположить, что в это верит не только Подлишевский, вдруг вознесшийся в масштабах до спасителя униженных и оскорбленных.

И только гораздо позже, случайно узнав о настоящей подоплеке произошедшего в тот августовский теплый вечер, Подлишевский в глазах того, кого сделал очередным объектом розыгрыша, приобрел былые реальные размеры. Они вдруг стали очень земными и скромными.

В целом же на характер добрых отношений все это существенно не повлияло. Внутри у заготовителя дремала снисходительная и неглупая душа, способная отличить игру от злого умысла. Им же здесь и не пахло. Хотя сюжет действительно получился несколько жестковатым. Он же продиктовал и режиссуру.

Но тот же Подлишевский, когда умер мой дедушка, помню, принял в его похоронах очень активное, искреннее, доброе участие. И скорее всего, именно здесь был настоящим.

 

БУТЕРБРОДНОЕ ЭХО

Если, переходя от могилы к могиле, чуть ли не от каждой перебрасываешь мостик в прошлое, то почти от каждой же из них отходишь с каким-то чуточку новым самоощущением. Потому что с течением времени ты уже и сам немножечко другой. Там вспомнишь забавный случай, там – оригинального человека, а то и вовсе ощутишь нечто похожее на нравственный урок.

Вот, например, надгробие одной бабули. Столько лет прошло, но до сих пор помнятся две неприятности марта 1953 года. Одна – у страны, отрыдавшей вождя тов. Сталина. Вторая – у моей одноклассницы, дочери этой бабули. Именно у нее на большой перемене я утащил из портфеля приготовленный чадолюбивой мамой аппетитный бутерброд.

Если первые полчаса утоление голода заслонило «совести проблемы окаянные», то потом стало по-настоящему стыдно. И почему-то очень страшно, хотя о «Преступлении и наказании» Достоевского не имел никакого понятия. Но, видимо, соотношение того и другого четко представлял на каком-то интуитивном детском уровне. Наверное, имел место нечастый для такого возраста случай того, как чувство прозрения и самопрезрения приходят одновременно.

Что случилось несколько позже, едва ли интересно... Обычная даже для настоящих педагогических этюдов воспитательно-карательная ситуация, в которой поочередно отметились сначала учителя, потом родители с обеих «заинтересованных» сторон.

Гораздо существенней другое. Более полувека минуло, а нет-нет, да и всплывет стыдным эпизодом в памяти тот далеко не рыцарский детский «подвиг». Вот как и возле этой могилы.

Позже в моей жизни как бы в порядке подспудной нравственной компенсации было немало розданных пончиков, булочек, бутербродов (да и только ли их?), но ничего из этой условной благотворительной бакалеи не запомнилось. Среди тысяч кулинарных изделий памятен тот малюсенький бутербродик. А все только потому, что был неправедно позаимствованным. Скорее, детская шалость, чем то, что классифицируется более жестким и неприятным понятием.

Вот в этом-то и есть нравственный урок. На календаре XXI век, а тот стыдный случай все не забывается. В контексте тех или иных жизненных мизансцен нет-нет, да и вспомнится. Всплывает из глубин памяти, как подводная лодка. Или ты вдруг опять-таки видишь себя маленьким розовым поросеночком на чужом зеленом газоне. Хрюшкой, однажды позарившейся на чужую пайку.

А все потому, что не так давно один человек чуть ли не с пеной у рта доказывал: у того, что мы называем дурными деяниями, есть срок давности. Так вот, не знаю, как насчет юридического, а у безнравственных поступков у по-настоящему совестливого человека такого срока нет и быть не может. Разве только у некоего чеховского Шапкина была совсем иная точка зрения. Дескать, подумаешь, сподличал в далекой молодости. Сознательно пошел на компромисс со своей совестью. Все уж травой да быльем поросло. А уж коль так, чего уж там маяться да терзаться.

Но то литературный герой с нулевой интеллигентностью, как некий экспериментальный поведенческий стенд. К жизни же, где не должно быть прошлой совести, совсем иные требования. Исчезнет стыд за неблаговидно содеянное – «смыливается» человек. Внутренний садист типа «что люди скажут» тоже иногда приводит в чувство.

Применительно к контексту не менее важно, что и как о тебе скажут, когда тебя уже не будет на земле. Каждым своим шагом, каждым своим поступком ты вольно или невольно работаешь на свою репутацию. Ведь если в официальном некрологе напишут дежурно-вежливо, то уже в личных пересудах не пропустят ничего. Как говорится, информация к размышлению.

 

   © Мишпоха-А. 1995-2011 г. Историко-публицистический журнал.