Мишпоха №26    

СТАРЫЙ САРАЙ


Валерий МАТВЕЕВ

Две подружки - Фаня и Роза (моя мама), сбежавшие в Магадан в 1935 г. Две подружки - Фаня и Роза (моя мама), сбежавшие в Магадан в 1935 г.

Три сестры: Люся, Роза и Нина Кадис. Три сестры: Люся, Роза и Нина Кадис.

Юные пионерки, 1929 г.(слева - Роза Кадис) Юные пионерки, 1929 г.(слева - Роза Кадис)

Магадан, на берегу Колымы. Слева - мамин брат Виктор, правее - мама. 1942 г. Магадан, на берегу Колымы. Слева - мамин брат Виктор, правее - мама. 1942 г.

В нашей ленинградской комнате, 1958 г. В нашей ленинградской комнате, 1958 г.

Валерий Матвеев. Валерий Матвеев.

Валерий МАТВЕЕВ * Valery MATVEEV / СТАРЫЙ САРАЙ * THE OLD SHED

1.

Дед и бабушка мои со стороны матери были родом из маленького еврейского местечка недалеко от Каунаса. Я даже там однажды побывал и сам видел старую почерневшую и поросшую мхом плиту на могиле моего прадеда. Более ранние следы предков утеряны, остается только догадываться по некоторым отрывочным сохранившимся в семье реликвиям, что в Литву они попали из Германии в середине XIX века, а туда, в свою очередь, бежав в конце XV века из Испании, откуда и принесли полуиспанскую-полуеврейскую фамилию. В Литве они благополучно жили до начала Первой мировой войны, до 1914 года. Дед работал «отборщиком скота»: разъезжал по деревням Литвы и отбирал скот, в основном, коров на продажу. Говорят, был большим специалистом в этом деле.

Когда в 1914 году пришли немцы, евреям было предложено «очистить территорию». Никакого насилия или зверств не было, но официально было заявлено, что немецкая администрация ответственности за жизнь и имущество проживающих там евреев не несет. С этого момента судьбы членов семьи пошли разными путями.

Младший брат деда – Самуил – уезжать отказался, благополучно остался в своем доме, и никаких происшествий с ним в этот период не было. Прожил он в своей деревне еще 25 лет, до 1941 года, когда туда снова пришли немцы. Тут уже все складывалось иначе: большинство евреев депортировали насильно в концлагеря (финал понятен), а оставшуюся часть убили прямо на месте, причем расстрелом занимались не сами немцы, а литовские добровольцы. Вся семья дедова брата была расстреляна прямо во дворе их дома, а спасся только маленький мальчишка (ему было тогда 10 лет), спрятавшийся в подвале дома, откуда он через щелку видел, как расстреляли его отца, мать и пятерых братьев и сестер. Ему удалось выжить, а после войны он 16-летним парнишкой воевал с «лесными братьями», всю жизнь прожил в Литве, был обласкан властью и добрался до очень высоких постов, женился на литовке, красивейшей женщине. Он-то и разыскал нашу семью уже в 60-х годах и рассказал нам всю историю литовских родственников.

Для полноты картины: второй брат моего деда, вняв предупреждениям немцев, уехал из Литвы в 1914 году в Соединенные Штаты, где процветал, потом купил какие-то прииски в Южно-Африканской Республике, переехал туда и жутко разбогател. После этого ближайшие родственники стали ограждать его от всех контактов с внешним миром, особенно с родственниками из других стран. Но мой настойчивый литовский дядюшка все же до него добрался, и тот, облив дядю ностальгическими слезами, купил для него квартиру в Израиле, но более никого никогда к себе не подпускал. Так что я, зная, что у меня есть вот такой родственник – южно-африканский миллионер, вынужден пробиваться в этой жизни собственными силами. Что, кстати, не так уж плохо получается.

Дед мой, поразмыслив, также решил убраться из Литвы. Вышло очень кстати, что незадолго до этого его сестру – красавицу Марголу (я ее помню уже в очень преклонных годах, с сохранившимися следами необыкновенной красоты) – выдали замуж за какого-то очень известного петербургского инженера-путейца. По тем временам, звание у него было очень высокое, если не генерал, то близко к тому. Она-то и предложила деду переехать с семьей в Петербург, а муж ее обещал поддержку в жилье и трудоустройстве. И уже в конце 1914 года дед поехал в Петербург, правда, один, без семьи, которая должна была к нему приехать, когда с устройством все станет ясно. Ясно стало только через год, и вот, наконец, 27 августа 1915 года бабушка с двумя детьми на руках и находясь на сносях третьим отправилась на поезде из Вильно в Петербург. Через день по дороге у нее начались роды, и в поезде она благополучно родила девочку. Это была моя мама. Поскольку в это время проезжали город Витебск, то и в свидетельстве о рождении у мамы местом рождения был записан этот город, в котором она никогда в жизни не бывала. Таковы капризы судьбы.

2.

Устройство деда в Петербурге не обошлось без проблем. Ввиду существовавшей в те времена «черты оседлости», на проживание евреев в Петербурге нужно было получать специальное разрешение. Допускалось селиться только ограниченному кругу лиц: либо очень богатым, либо владевшим определенными ремесленными специальностями. «Отборщики скота» здесь, естественно, были не нужны. Деду для начала сделали фальшивую справку о том, что он по специальности сапожник – с этим уже можно было получить вид на жительство. Что касается реальной работы, то, конечно, сапоги тачать он не умел, и его пристроили (по рекомендации того же инженера-путейца) помощником управляющего домами, говоря современным языком – сантехником.

Это были доходные дома; кто владел ими, история умалчивает, а вот управляющим домами (управдомом) был некто по фамилии Зив, который принял в дедовой судьбе живое участие и которого дед боготворил до самой смерти. Даже спустя лет сорок после этих событий дед хранил в бумажнике фотографию Зива и мне ее не раз показывал.

Я помню, что в детстве я часто просил деда рассказать мне что-нибудь о его жизни; он вообще-то был мужчина суровый, немногословный, по-русски говорил с трудом и неохотно, бегло он только ругался с бабушкой на идиш, которого, кроме них, никто в семье не понимал. Тем не менее, иногда он добрел, особенно когда приходил в детскую. В эту комнату выходила половина большой круглой печки, которая топилась из соседней комнаты; дед часами сидел на низеньком детском стульчике спиной к печке, грелся и по большей части молчал. Только иногда в ответ на мои приставания он доставал из портмоне фотографию серьезного мужчины с огромными усами и говорил, что этому человеку он обязан всем, что есть в его жизни.

По нашим сегодняшним меркам, Зив действительно дал деду немало. Поскольку семья у деда все увеличивалась (всего у них было 10 детей, пятеро из которых умерли в младенчестве, и никто из наших не помнил даже их имен), Зив выделил дедовой семье целый этаж в одном из домов, которыми он управлял: анфилада из шести проходных комнат, все окна которых выходили на одну сторону здания. Вдоль комнат шел широченный коридор, загибавшийся буквой «Г» к кухне, где находилась еще комната «для прислуги». Прислуги у деда не было, поэтому после революции при «уплотнении» эту комнату отобрали, коридор сузили до узенького прохода, в отделенной части понастроили клетушек-комнатушек, квартиру поделили на две с отдельными входами, но комнаты, в которых жили дед и дети, не отобрали. Кстати, одна из маминых сестер родилась уже в этой квартире и прожила всю жизнь в той же комнате, где она появилась на свет почти 90 лет назад. Другого такого примера постоянства в этом нестабильном мире я, честно говоря, не знаю.

Однако это было потом, а в те далекие предреволюционные времена после приезда семьи дед, трудясь сантехником, испытывал ностальгию по той прекрасной сельской жизни и милым коровкам, которых он покинул и в которых он неплохо разбирался. И тогда тот же Зив, чтобы сделать деду приятное и залечить его раны, выделил ему во дворе для подсобных целей одноэтажный заброшенный каменный флигель, абсолютно непригодный для жилья. В этом флигеле дед тут же организовал хлев и завел себе корову. Это и был тот самый «старый сарай», герой нашего рассказа, который оставался рядом с нами еще шестьдесят лет, пока его не порушили во время капитального ремонта дома. Однако безмятежно семье удалось прожить только два года. На дворе, в котором мирно паслась дедова корова, грянула революция. Все полетело кувырком.

3.

В 1917 году дед потерял половину квартиры, работу и благосклонного покровителя. Зив сбежал за границу, доходные дома национализировали,  сантехники были никому не нужны, потому что наступила разруха. Но немалую семью кормить-то было нужно, городской специальности дед не имел и поэтому подался в старь­евщики, а точней, в тряпичники, сортируя старую ветошь на складе № 52. Его направление на работу от биржи труда хранится у меня до сих пор в качестве одной из семейных реликвий: пожелтевший высохший лист бумаги, порвавшийся на сгибах, с выцветшими чернилами и резолюцией чиновника: «Направить в качестве инструктора по сортировке ветоши». Видно, к тому времени у деда был уже в этой области богатый опыт, если его брали на такую ответственную работу в качестве «инструктора».

В общем, для семьи наступили тяжелые времена нищенства. И единственной реальной поддержкой была корова, которая не давала детям умереть с голоду. Сарай по-прежнему оставался за дедом как подсобное помещение, неприспособленное для жилья, и всерьез на него никто не претендовал. Сено еще можно было достать, а значит, в доме было молоко, сметана и простокваша. Бабушка не работала, дом и пятеро детей были на ней. Никогда она не выбросила ни кусочка хлеба, и я помню, как уже в конце 50-х, когда самые голодные времена были позади, она собирала по комнатам недоеденные остатки сухой булки, сушила их, и эти сухарики дети потом с удовольствием ели. Привычка эта осталась и у мамы: в более поздние времена относительного достатка она хранила все остатки зачерствевших батонов и заставляла меня натирать их на терке, а потом использовала эти крошки для обсыпки котлет. Остатки хлеба в доме не выбрасывались никогда.

Подросшие дети с 14 лет немедленно начинали работать: мама, окончив 7 классов, пошла в фабзавуч (школа фабрично-заводского ученичества), где уже получала небольшую, но все же зарплату, работая слесарем на заводе. В общем, худо-бедно, семья сводила концы с концами, но такая жизнь для молодых была просто каторгой. Сначала старший мамин брат уехал в дальние края на заработки, а когда маме исполнилось 20 лет, она вместе с двумя своими подругами сбежала из дому, записавшись добровольцем по комсомольскому призыву на стройки Крайнего Севера – в Магадан. Там в 1933 году еще жили в бараках и с энтузиазмом строили новый советский город на золотых приисках. Вообще-то их собиралась туда целая компания – 10 человек (кое-кого из них я еще помню по послевоенным временам), но родители об этой затее пронюхали, и их всех попросту заперли дома в день отъезда. Сбежать удалось только трем подружкам, которые потом уже не расставались до самой смерти, оставаясь верными друзья­ми. Одной из них была моя мама…

4.

Мама прожила в Магадане 15 лет и за все это время побывала на «большой земле», дома, всего один раз: путь домой был неблизкий, вместе с дорогой от Магадана до Хабаровска ехать было нужно около двух недель. Поэтому вольнонаемные предпочитали копить отпуск за несколько лет, чтобы потом вволю отдохнуть дома и на югах. Впервые в длительный отпуск мама отправилась через шесть лет. Ехала поездом и после нескольких пересадок прибыла в Ленинград 22 июня 1941 года. Ее, конечно, ждали, накрыли к приезду стол, пригласили всех родственников и друзей, а самые близкие поехали встречать ее на вокзал. После первых поцелуев и объятий мой дядька – мамин брат – побежал за такси и на привокзальной площади обратил внимание на толпу, стоящую под репродуктором. Передавали речь Молотова.

Делать было нечего: столы накрыты, гости собрались. Реальных масштабов катастрофы не понимал никто. Дядька побежал в военкомат узнать, что, в общем-то, ему надо делать. Домой его уже не отпустили, разрешили сообщить по телефону, что он уже мобилизован. С чем пошел – с пачкой «Беломора», – с тем и оказался в армии. Хорошо еще, что его не сразу бросили в огонь. Месяц их держали в резерве неподалеку от Ленинграда, и, в конце концов, удалось его найти, передать теплы­е вещи и сообщить, что за это время у него родился сын. А через несколько дней их отправили на фронт. Он, кстати, был одним из немногих, кто прошел войну от первого до последнего дня: почти все призывники 41-го года погибли.

Понятно, что мамин отпуск закончился, не начавшись. Она купила обратный билет, взяла с собой младшую сестру, которая перешла в 9-й класс, и вернулась обратно в Магадан. В квартире остались дед с бабушкой и средняя сестра: они уезжать отказались напрочь. С ними же осталась невестка с новорожденным сыном (к началу блокады ему было четыре месяца). На все мои расспросы о том, как они пережили блокаду и что же происходило вокруг, тетка отвечала всегда скупо и неохотно. Фильмы о войне она вообще не смотрела, немецкий язык слышать не могла. Но кое-что за много лет все-таки удалось из нее вытянуть.

Дед, переживший революцию и разруху, быстро сообразил, что надвигаются тяжелые времена. Был конец лета, и первое, что он сделал, это запасся на зиму сеном для коровы, благо сарай был огромный, а сено, несмотря на панику, мало для кого представляло интерес. К тому времени у деда было уже две коровы, одну из которых он из соображений конспирации пустил на убой, а вторую тщательно спрятал. В сарае он построил выгородку, перевел корову туда и навесил там прочную дверь с огромным замком. Ключ от этого замка по форме и размерам был похож на «золотой ключик»: длиной сантиметров двадцать, с огромным ушком и резной, затейливой формы бородкой. Я его очень хорошо помню, поскольку в послевоенные времена мне не раз приходилось открывать дверь в сарае этим ключом, и чтобы повернуть его, мне приходилось вставлять в ушко железный прут: сил моих детских не хватало.

Начались бомбежки, но самым страшным были не они, а мародеры, которые грабили квартиры во время воздушной тревоги. В самой квартире грабить было особенно нечего, поэтому сначала во время тревоги дед уходил в сарай и стерег свое любимое животное, а потом вообще переехал туда на круглосуточное дежурство. Десятки зданий вокруг были разбомблены, в нашей квартире были выбиты стекла многочисленными бомбовыми осколками. Часть осколков сохранилась в качестве семейных реликвий, и я их видел – искореженные, завернутые спиралью полоски металла. Но в сарай бомбы не попали, корова осталась жива и спасла жизнь пятерым членам нашей семьи. Трудно себе представить, но у них во время блокады на столе было молоко, а бабушка еще кое-кого подкармливала, и об этом спасенные люди помнили еще многие годы.

Дед дежурил в сарае, охраняя корову, и даже в самые тяжелые времена – зимой 1942 года – не разрешил пустить ее на убой, понимая, что только она может спасти их от голодной смерти. Тетка моя (ей тогда было 20 лет) работала в госпитале, а по ночам дежурила на крыше, сбрасывая «зажигалки» (зажигательные бомбы). Не было света, газа, воды, не работала канализация, трупы зимой никто не убирал. Случалось, и нередко, людоедство. Я как-то спросил тетку, ну а как же их, людоедов, находили-то? Ведь не ходили же с проверкой кастрюль по квартирам? На что она мне ответила, что от голода обоняние у людей обострилось настолько, что достаточно было кому-то сварить мясной бульон, об этом немедленно узнавали по запаху во всем доме и тут же сообщали патрулю, так что тайно сварить человечий супчик мало кому удавалось. Отрывочные рассказы тети о тех временах всегда заканчивались одним: «Какое счастье, что у нас были сарай и корова. Она спасла нам жизнь!»

5.

Закончилась война, и когда в начале пятидесятых в квартиру вернулись все ее обитатели, комнаты снова наполнились жизнью. Выросшие дети обзавелись семьями, каждая маленькая семья теперь занимала отдельную комнату – для послевоенных времен тоже порядочная роскошь. Наша коммунальная квартира превратилась в детский сад, населенный, по преимуществу, ближайшими родственниками. В «длинном» коридоре мы с братом играли в футбол, колотили мячом прямо в стенку дедовой комнаты, он ворчал на нас, но, видимо, в душе радовался, что жизнь снова вернулась в эти стены. В общем, несмотря на бесконечные ссоры и выяснения отношений между родственниками, семья жила в те времена одной большой и довольно дружной коммуной. Особенно ярко этот дух единения проявлялся в праздники, когда вся семья, отодвинув в сторону все обиды и претензии, садилась за праздничный стол.

Дни рождения отмечать было как-то не принято, зато Новый год, 1 мая и 7 ноября собирали у нас по 30–40 человек: приходили институтские друзья младшей сестры (они потом навсегда стали друзьями семьи), коллеги по работе средней и магаданцы, осевшие в Ленинграде, – мамины друзья. Приходили родственники со стороны бабушки Марголы (дедовой сестры), друзья юности… Словом, в самой большой комнате накрывался стол буквой «П», детей сажали отдельно за маленький столик, и шло самозабвенное послевоенное веселье. Мужчины пили беленькое, женщины – красное: портвейн «777» или «Кагор», чуть-чуть вина наливали и детям – «для аппетита». Праздник в доме чувствовался уже с утра: женщины возились на кухне, мужчины таскали столы и стулья, открывались настежь двери двух квартир, и народ бегал туда-сюда с пирогами и салатами. К тому же каждый гость приносил к столу свое коронное блюдо: заливное, студень, фаршированную рыбу и пироги, среди которых я запомнил на всю жизнь пирог под названием «Утопленник» вкуса необыкновенного. Только много лет спустя я узнал, что такое название он получил оттого, что готовое тесто перед выпечкой погружалось на несколько часов в кастрюлю с водой и «отмачивалось». Что это дает с кулинарной точки зрения, я и сейчас не знаю, но эффект был потрясающий!

После сладкого столы сдвигались и начинались танцы. Мне как самому серьезному из детей доверяли заводить патефон, и я с упоением крутил никелированную ручку, менял в адаптере иголки и, конечно, сам выбирал, какую следующую пластинку поставить. Сколько прошло лет, а аромат тех мелодий на черных огромных дисках – 78 оборотов – до сих пор не исчез: танго «Брызги шампанского», фокстрот «Веселый вечер», «Радостный день». А танго «Синьорита»! А совершенно незаслуженно забытая «Красавица и капитан» Фогельсона и Прицкера:

«...Кончено купанье,
Их на пляж несет волна,
Просит он свиданья,
Улыбается она.
Девушка оделась,
На нее он бросил взор,
И пропала смелость:
Красавица была майор!»

Потом Леонид Кострица с его «Лунной рапсодией» и «Помнишь, мама моя!»; конечно, Утесов, Александрович, Шульженко...

Позднее один из теткиных воздыхателей, талантливейший инженер, умелец, как говорят, «золотые руки» (он, кстати, был одним из тех, кому не удалось убежать от родителей в Магадан), смастерил для нее электрический про­игрыватель, который помещался в огромном деревянном ящике. Промышленность еще таких не выпускала, крутить ручку там уже было не надо, и моя должность ди-джея постепенно сошла на нет.

Еще одним мероприятием, объединявшим семью, была заготовка дров на зиму. Обычно в конце осени во двор к нашему сараю подъезжал грузовик и скидывал на землю гору толстых длиннющих бревен (их покупали на лесном складе недалеко от нашего дома). Дядька вытаскивал из сарая козлы, мужчины начинали пилить, а женщины – подтаскивать им бревна. Потом к одной стороне двуручной пилы допускали подросших детей – по двое, а один из взрослых мужчин в стороне колол поленья. Тут уже появлялась работа для женщин – уносить готовые дрова в сарай и складывать их в поленницы. Это тоже было целым искусством: складывать так, чтоб поленница потом не рассыпалась, когда из нее зимой будут брать дрова. Помню, что работа эта была тяжелая, уставали от нее не только дети, но и взрослые, однако за день с этой кучей дров семья справлялась. Дядя шел выпивать свои фронтовые 100 грамм (он без рюмки за обед до самой смерти не садился), женщины собирались в нашей комнате – это было место женского клуба, ну а детские игры – это тема для отдельного рассказа.

Дрова-то дровами, а куда же девалась корова? То, что не удалось сделать немцам и мародерам в блокаду, с легкостью удалось советской власти. Вышел указ, запрещающий держать скот в черте города, и дед был вынужден отвести кормилицу, спасшую жизни как минимум пяти блокадников, на бойню. Чего это ему стои­ло – остается только догадываться, но более вкуса парного молока я уже никогда в жизни не пробовал. Я помню, как я прибегал с улицы домой, грязный и мокрый, и через черный ход входил в кухню, где всегда возилась бабушка. Она неодобрительно смотрела на меня, ворчала: «Лахудра! Ой-вэй!» – и наливала мне стакан еще теплого молока со специфическим привкусом сена, хлева и запахом животного, отдавшего человеку эту белую жидкость. Корова исчезла, сарай тоже «уплотнили», оставив нам только выгородку, воздвигнутую дедом в блокаду; там теперь и помещались дрова. Дверь в нашу часть сарая по-прежнему запиралась на огромный сказочный замок, хотя красть там, кроме березовых чурок, уже было нечего.

Но, конечно, самой большой потерей деда при советской власти была не корова. И не часть сарая. Все его дети, выросшие в атмосфере комсомольского энтузиазма, с некоторым даже нарочитым пренебрежением относились к еврейским традициям, правилам и законам, которые сам дед соблюдал неукоснительно. Во время блокады, когда верующие евреи не могли даже собрать миньян, дед с упорством ежедневно приходил в синагогу на Лермонтовском и часто молился в одиночестве. Всю жизнь он строго соблюдал кашрут; раз в месяц к нам приходил мясник, который разделывал мясо для деда на огромной, стоящей в углу коридора колоде. Мясника звали Хидекель, у него была длинная черная борода; жил он, видимо, в коммунальной квартире, и соседи не очень-то почитали звонивших туда евреев, поэтому дед давал мне бумажку с номером, просил меня позвонить и позвать его к телефону. Видимо, на детский голос соседи реагировали не так болезненно. На Песах дед всегда приносил из синагоги мацу, огромные круглые листы. Он обязательно раздавал мацу всем своим детям, но они ее не ели, мама только иногда делала из нее фрикадельки для бульона, которые я терпеть не мог, и ел мацу как печенье: она была поджаристой и хрустящей.

Из пятерых детей традиций не соблюдал никто. Я уж не говорю о кашруте: слова такого в доме вообще не знали. Сначала женился на русской девушке старший сын. Это было для деда страшным ударом: по еврейской традиции, именно старшему сыну передается духовное наследие. Потом старшая дочь (моя мама) сбежала из дома и родила ребенка вне брака от русского. Это был следующий удар, но поскольку у евреев национальность отца значения не имеет, со мной дед как-то смирился, несмотря на то, что внук рос необрезанный. Мать моя уперлась и наотрез отказалась следовать этому «мракобесию», хотя со стороны раввинов никаких возражений не было. Определенные надежды подавал второй сын: женился на еврейке, внуку сделали обрезание, но дядька мой рос хулиганистым, независимым, свободных нравов; в армии во время войны вступил в партию, ни о каких еврейских традициях и слушать не хотел. Ни идиша, ни иврита никто из них не знал и учить не собирался, да и в те годы можно было за такую учебу схлопотать крупные неприятности. Слово «еврей» в доме произносилось вполголоса, как бы стесняясь и нарушая некие установленные свыше правила. Про себя они все говорили: «Надо же, как мы полностью обрусели!». К дедовым религиозным причудам относились насмешливо и несколько презрительно: «Ну вот, опять в свой клуб пошел...». В день смерти деда, вечером, к нам пришли несколько раввинов и забрали все книги – Тору и молитвенники, – которые наши с облегчением и с благодарностью отдали: никто не знал, что с ними делать. Случайно уцелел старый дедов молитвенник (с параллельным переводом на немецкий), который после долгих странствий попал ко мне. И теперь раз в год – в Йом Кипур – эту книгу с полуистлевшими темными страницами я беру в иерусалимскую синагогу, как будто это сам дед приходит туда молиться о прощении.

Как бы ни старались дети забыть о своем происхождении и своих предках, стараясь стать новой общностью – «советским народом», жизнь им частенько напоминала об этом, подчас довольно жестоко. В конце февраля 1953 года к деду пришел его старый знакомый, работавший в нашей жилконторе. Они были знакомы лет сорок, наверное, еще с дореволюционных времен. Он долго вздыхал, а потом сказал деду: «Я знаю вас очень давно, уважаю всю вашу семью и не хочу причинить вам ни капли вреда. Но уже подготовлены списки всех проживающих у нас евреев, предстоит массовое выселение и высылка. Все уже готово, вот-вот вас выгонят из дома в один день, вы не успеете взять с собой ничего, кроме денег. Поймите меня правильно, я просто хочу вам помочь! Продайте мне все ваше имущество, мы подпишем договор, и я заплачу вам немедленно, а до вашего отъезда я даже пальцем не притронусь к вашим вещам. Продайте – иначе вы потеряете все и останетесь и без вещей, и без денег!». Дед ответил: «Я пережил здесь блокаду, никуда не убегал и ничего не продавал. И теперь ничего не продам. Если случится – значит, такая судьба, но продавать заранее ничего не буду». И отказался. И они сели ждать, когда их увезут.

Утром 5 марта 1953 года, когда я в полдевятого уходил в школу, вместо новостей по радио передавали траурную музыку. Я сказал: «Мама, Сталин умер...». Она испуганно замахала руками и зашептала: «Не смей говорить такие вещи!». Но через десять минут печальный голос Левитана объявил, что солнце наше закатилось, народ осиротел, и гений всех времен и народов скончался. Думаю, что и мать втайне надеялась на такой исход: бюллетени о состоянии здоровья товарища Сталина передавались уже с 1 марта – народ готовили к страшному удару. Но признаться себе в этом, а тем более, сказать вслух, даже в своем доме, она не осмеливалась. В школе всех входивших уже встречала инициативная группа, предупреждавшая: «Только попробуй сегодня засмеяться!». Но никто и без этих предупреждений не смеялся, учителя приходили на уроки с заплаканными лицами. Три дня, по существу, занятий не было: мы читали стихи о Сталине и рассказы о его великой жизни. Истерия достигла максимума в день похорон 9 марта: народ рыдал, не понимая, как он будет жить дальше. Казалось, что жизнь навсегда остановилась.

Но прошло не так много времени, и постепенно все поняли, что ничего не остановилось. И более того: вдруг выпустили и реабилитировали врачей-убийц, как-то сошли на нет юдофобские высказывания в газетах, эшелоны, ожидающие евреев, расформировали, списки уничтожили, и к лету стало ясно, что катастрофа миновала. На этот раз семью спасла не корова, а спокойствие деда и некая высшая сила, изменившая ход событий. По странному совпадению Сталин умер в день праздника Пурим, символизирующего победу евреев над своим заклятым врагом – Амалеком, пытавшимся уничтожить еврейский народ. Многие действительно считают, что это просто совпадение.

6.

Прошел год, вновь наступила зима – мрачное, гнетущее, ненавистное время года. Комната наша с мамой располагалась как раз над въездом во двор-колодец, пол всегда был ледяной. Как мы ни старались вечером натопить печку, за ночь все тепло выдувало так, что вылезти утром из-под одеяла не было никакой возможности. Я полностью одевался под одеялом, и только тогда можно было спустить ноги с кровати. Первое, что я делал, вернувшись домой после школы, – растапливал печку. Она стояла в углу, круглая, высокая, почти до самого потолка, а между стеной и печкой мы складывали запас дров на неделю, чтобы они подсохли и прогрелись: растопить печку сырыми дровами было совершенно невозможно, нужно было, чтобы они пролежали за печкой дня два-три. Если я забывал натаскать дров заранее, то процесс топки превращался в настоящее мучение: нужно было обливать дрова керосином, чтобы хоть как-то разжечь огонь, они плохо горели, тлели и в конце от них оставались головешки, которые нужно было вытащить, прежде чем закрыть вьюшку. От этого комната наполнялась дымом, и выветрить этот запах было невозможно без того, чтобы снова не выстудить комнату.

Таскать дрова на неделю было моей домашней обязанностью: мать приходила с работы поздно, уставшая; в зимнюю темень ни о каких дровах и речи быть не могло. Короткий проход к нашему сараю через «черный ход» неожиданно замуровали, и с тех пор приходилось ходить в сарай, огибая по улице два длинных, каждый в десять окон, дома. Чего только я не перепробовал, стараясь облегчить себе обратный путь с дровами: связывал их веревкой, чтобы перекинуть за спину, но они по дороге рассыпались; складывал их на детские санки, но надежно закрепить вязанку не удавалось. Приходилось накладывать дрова на руки и, неся их перед собой, потихоньку брести к дому. Таскать приходилось понемножку, к тому же из-за дров не видно было дороги, покрытой снегом и наледью. Больше, чем на две топки унести поленьев я не мог, приходилось делать три, а иногда четыре круга через двор, по улице, огибая дома, потом вверх по лестнице на второй этаж и по коридору в нашу комнату. В детстве я проделал этот путь сотни раз, и сегодня, закрыв глаза, я помню каждый поворот, каждую ступеньку выщербленной лестницы с грязными стенами и черными кругами копоти на потолке. Эти круги – наших рук дело: если чистый конец спички намусолить известкой со стен, зажечь спичку и бросить ее вертикально вверх, то при удачном броске она прилипала к потолку и горела, оставляя вокруг себя черный круглый след копоти.

Но самым ужасным воспоминанием детства было не таскание дров и растапливание печки. Прежде всего, нужно было войти в этот сарай. Электричества там не было; в слабом свете, проникавшем с улицы, я находил замочную скважину в нашей выгородке, вставлял туда «золотой ключик», а в его ушко – железный прут, чтобы дважды повернуть ключ в замке. За дверью уже царила полнейшая темнота, и крысы, ничуть не стесняясь, бегали по моим ногам. Теперь нужно было снять варежки и быстро зажечь свечку, пока не закоченели пальцы. При свете свечи крысы бросались врассыпную и, шурша, скрывались в поленницах. Эти несколько минут – от входа в сарай до появления слабого огня свечки – были наполнены ужасом и отвращением к серым юрким тварям и к самому себе: я чувствовал себя такой же голой, никчемной тварью. Сердце билось где-то в горле, руки дрожали, а если свечку не удавалось зажечь с первой спички, на глаза уже наворачивались слезы. Но я не убегал, мне было знакомо и другое чувство: когда дрова принесены и сложены, а за печной дверцей уже гудел огонь, я чувствовал себя настоящим мужчиной и привычно прикладывал руки к раскаленной дверце, рискуя обжечься. А когда дрова догорали и оставались только красные угольки, можно было открыть дверцу и устроиться напротив на полу, ожидая, пока не исчезнут в печке маленькие голубые огоньки. К тому времени в комнате уже тепло, все страхи позади, а впереди еще целая неделя без заледеневших поленьев, без серых крыс и мрачного старого сарая, доставшегося нам в наследство от деда...

Валерий Матвеев

 

Матвеев Валерий, родился в 1944 г. в г. Магадане.

 До 1991 г. жил в Ленинграде, образование высшее техническое, кандидат технических наук.

В настоящее время живет в Израиле, работает в Иерусалимском университете.

 


Warning: include(/h/mishpohaorg/htdocs.mishpoha.org/bottom_links.php): failed to open stream: No such file or directory in /h/mishpohaorg/htdocs/n26/2612.htm on line 1549

Warning: include(): Failed opening '/h/mishpohaorg/htdocs.mishpoha.org/bottom_links.php' for inclusion (include_path='.:/usr/share/php') in /h/mishpohaorg/htdocs/n26/2612.htm on line 1549

   © Мишпоха-А. 1995-2011 г. Историко-публицистический журнал. 

Warning: include(/h/mishpohaorg/htdocs.mishpoha.org/bottom_links.php): failed to open stream: No such file or directory in /h/mishpohaorg/htdocs/n26/26a12.php on line 53

Warning: include(): Failed opening '/h/mishpohaorg/htdocs.mishpoha.org/bottom_links.php' for inclusion (include_path='.:/usr/share/php') in /h/mishpohaorg/htdocs/n26/26a12.php on line 53