Мишпоха №21    Лев СЛОБИН * Lev Slobin / ТРИ ФРАГМЕНТА ИЗ "АВТОНЕКРОЛОГА" * THREE FRAGMENTS FROM AUTOOBITUARY

Лев СЛОБИН ТРИ ФРАГМЕНТА ИЗ 'АВТОНЕКРОЛОГА'


Лев СЛОБИН


Иосиф Шульман

Оператор Олег Авдеев и режиссер Иосиф Шульман

Иосиф Шульман

На съемках кинофильма 'Криница'

Иосиф Шульман с сыном Виктором

Проводы на перроне минского вокзала. Иосиф Шульман уезжает из страны.

Проводы на перроне минского вокзала. Иосиф Шульман уезжает из страны.

МИШПОХА №21

Судьба неожиданно свела нас после войны. В самом начале это было связано с его сыном Виктором, моим одногодкой, а затем и с Иосифом Абрамовичем... Лет через десять наши пути пошли параллельно уже не в быту, а в профессии, в кино.

У него уже был большой жизненный и фронтовой опыт. А еще образование кинорежиссера, окончившего ВГИК в 1936 году (Институт кинематографии в Москве) в мастерской всемирно известного Сергея Эйзенштейна. Я же послевоенным юношей только вступал на очаровавшую меня навсегда киношную тропу, полную терний и больших надежд…

Первые послевоенные документальные и художественные фильмы, а так же и кинопериодику – журналы кинохроники – киностудия «Беларусьфильм» производила в те годы в бывшем Красном Костеле, спешно переоборудованном под студийное производство. На ограниченном пространстве были заново созданы съемочный павильон, осветительный, монтажный и звуковой цеха, проявочная для обработки кинопленки и печати фильмов. Прежняя, довоенная киностудия была разрушена, как и почти весь город, который лежал в развалинах. Все возрождать приходилось практически с нуля.

Руины прежде красивого и уютного довоенного Минска перемежались коробками чудом уцелевших зданий с черными глазницами окон… На площади Ленина выжило всего несколько домов: Красный Костел и Дом правительства, старательно восстановленные и отреставрированные позже. Среди основательно отремонтированных домов в центре площади – напротив, были не менее ценные исторические здания, которые, к сожалению, вскоре были бездумно снесены.

 

Фрагмент первый

Пятый, и последний, боевой вылет на «ТБ–3»
(из дневника Иосифа Шульмана)

Москва!.. Сейчас с Москвой, только с Москвой, связаны все мои надежды… Как мне разыскать жену и сына?.. Если она ушла из Минска, может, она догадается сообщить свой адрес в Москву в Комитет по делам кинематографии... Туда я сообщал номера почтовых ящиков своего базирования. – Я под Москвой на Тушинском аэродроме… Скорее, скорее позвонить в Москву!.. Так сердце подсказывало – скорее позвонить!.. И я позвонил… О! Какая великая радость!.. Жена и сын мои – живы!..

Они в Татарии – в Зеленодольске под Казанью. Я нашел одно письмо, второе, третье… И отослал пару своих фотографий. Оформил и отправил денежный аттестат… Я ожидал получения достаточно большой суммы – 20 тысяч рублей, которые собирался немедля отослать бедствующим в эвакуации жене и сыну…

После первого боевого вылета все летчики получали по 20 тысяч рублей… Наши летчики это единовременное вознаграждение называли «смертными». Эти деньги за первый боевой вылет, памятный своими трагическими последствиями, я получил только во второй половине дня 24 октября, когда готовился к новому боевому вылету, но отослать их в Зеленодольск не успел.

В ту ночь на 25 октября 1941 года семь оставшихся в «живых» самолетов «ТБ–3», из двенадцати перебазировавшихся под Москву летели по маршруту на Клин, где в 30–40 км северо-западнее города скопилось огромное количество немецких войск. Немецкие дивизии ожесточенно рвались к Москве. Уничтожение живой силы и техники противника было первоочередной задачей для бомбардировщиков, базировавшихся на аэродромах под Москвой. Четырехмоторные бомбардировщики наши «ТБ–3» списывались и заменялись двухмоторными «СБ» и «ИЛ–4», но пока до нашего полка очередь еще не дошла, и мы все еще продолжали летать на этих своих «летающих гробах»…

Эти самолеты чаще других уносили в могилы свои экипажи. Даже если и успевали летчики выпрыгнуть, раскрыв парашюты, то их расстреливали в воздухе зенитчики и из бортового огня самолеты противника…

Мы тянули 2500 килограммов бомб в бомбовых кассетах, под фюзеляжем, не будучи уверенными, что немцы дадут дотянуть этот груз до цели, а если нам и посчастливится благополучно отбомбиться, то мы не совсем были уверены, что дотянем себя и огромный тихоход целым до своего аэродрома.

В подмосковном небе господствовала немецкая авиация. В самом полете до цели не было ничего необычного – и на этот раз нас не встретил ни один немецкий самолет, и не обстреляли нас зенитки… Лишь тогда, когда мы вышли на цель и легли на боевой курс, когда на земле начали рваться сброшенные нами бомбы, тогда вокруг самолета вспыхнуло зарево от огня, открытого немецкими зенитчиками…

Нам опять повезло, и мы благополучно легли на обратный курс, надеясь невредимыми вернуться на свой Тушинский аэродром… Пролетая над городом Клином, я со своего подвесного сидения, из штурманской кабины, отчетливо видел зеркальную нить реки Сестры, окаймляющую город. Попытался разглядеть, вернее, разгадать в темноте, где же находится там внизу дом Петра Ильича Чайковского… Дом, в котором жил и работал великий композитор… Однажды мы, студенты киноинститута (ВГИКа), вместе со своим учителем Сергеем Михайловичем Эйзенштейном ездили в город Клин в этот дом-музей П.И. Чайковского. Мы же ведь до войны любили слушать арии из оперы «Евгений Онегин» в исполнении великих певцов – Собинова, Козловского, Лемешева… И затем, приехав в эти места, любовались величавыми корабельными соснами в бору, где на берегу реки у плакучих ив рождались бессмертные мелодии симфоний и опер.

С высоты двух тысяч метров трудно было отыскать и увидеть спрятанные ночной теменью эти памятные места. Я продолжал искать, вглядываясь в изгибы реки… Рев четырех моторов вдруг заглушился моими воспоминаниями мощных аккордов симфонической музыки… Я невольно закрыл глаза… Чарующие звуки солирующего фортепиано и вступающих поочередно виолончелей и скрипок, то угасающих, то вновь как бы вплетающихся в оркестровую ткань, казались мне в те мгновения звучащими, как наяву, окутывая душевным трепетом мысли и чувства…

И вдруг голос стрелка-радиста оборвал музыку и вернулся реальный рев моторов самолета: «На встречном курсе два самолета… Летят ниже нас, кажется, немцы…».

Я через несколько секунд разглядел еле различимые в ночном мареве неба приближающиеся два силуэта самолетов. Я прижался к прицелу своей спарки из двух дегтяревских пулеметов…

«Огня не открывать!..» – услышал я приказ командира.

Через пару минут мы поняли, что нам навстречу летят немецкие «Юнкерсы», которые, очевидно, отбомбились где-то в районе Москвы. Я уже готов был открыть огонь из своих пулеметов, но услышал опять голос командира:

– Без паники… Они нас не тронут…

И будто в подтверждение его слов впереди летящий «Юнкерс» с набором высоты приблизился к нам и, мирно пролетая мимо, помахал крыльями…

Я даже заметил под стеклянным колпаком на носу самолета немецкого штурмана, который, как мне показалось, поднял приветственно руку… Но неожиданно, при этом в нескольких метрах выше нашего бомбардировщика прошла длинная очередь трассирующих пуль. Это второй «Юнкерс» открыл пулеметный огонь по нашему самолету. Видимо, фашисты так решили слегка поиздеваться над нами… Один «Юнкерс», приветственно помахав нам крыльями, полетел дальше, а второй должен был разделаться с нами... Искусно маневрируя, «Юнкерс» уходил от наших пулеметных очередей, и летая вокруг нас, с боевых разворотов, вел прицельный огонь из крупнокалиберных пулеметов по нашему самолету. В этом воздушном бою я понял, насколько был беззащитен наш самолет, такой громоздкий, такой тихоходный, с плохим бортовым вооружением... При скорости 50–60 патронов в минуту моя дегтяревская пулеметная спарка, при самой прицельной стрельбе, не могла поразить маневрирующий на больших скоростях вражеский «Юнкерс».

Пока я снимал отстрелянные диски с двух пулеметов, опять, на ощупь, находил в кассетнике набитые патронами диски и пока устанавливал их на пулеметах, проходило полторы-две минуты. За это время «Юнкерс» успевал с трех или даже четырех боевых разворотов дать длинные прицельные очереди по нашим моторам. Атакуя наш самолет, «Юнкерс» стремился вывести из строя именно моторы, зная, что тогда мы камнем рухнем на землю. Пропеллеры двух крайних моторов уже не двигались, и мы быстро теряли высоту. Я помню себя прижавшимся к задней стенке штурманской кабины, с закрытыми от страха глазами…

Тогда только чудо могло спасти нас! Этот миг у меня остался навсегда в памяти – мы были обречены...

Четверо суток – полная потеря сознания. Пришел я в себя лишь на пятые сутки в госпитале в городе Пензе…

Мне рассказывали, что, окутанный дымом, наш самолет упал на лес, недалеко от линии фронта. Из-под обломков вытащили меня с разбитой головой и раненым левым плечом, бортинженера с простреленной грудью, и полуживых, с изломанными костями, пилота-командира экипажа и второго механика… Четверых: правого пилота, бортмеханика, стрелка-радиста и хвостового стрелка – самого юного члена нашего экипажа – восемнадцатилетнего Сережу, похоронили в том же лесу, возле нашего упавшего самолета…

В госпитале в Пензе я оказался один из всего экипажа. Долго не приходил в полное сознание. Не понимал, что произошло со мной и где я нахожусь.  Еще дольше не разговаривал.

Врачи что-то все долбили и чистили под треснувшим черепом…

Об этом я вычитал потом месяцев через семь в истории своей болезни, в авиационном госпитале под Москвой, где меня долечивали. И уже совсем ясно вспомнил себя в той Пензе в госпитале, кажется, в ноябре. В большом спортивном зале, где на более чем на ста койках лежали раненые. Я был в кальсонах, весь окутан бинтами, и только рот, нос и правый глаз были свободны от них…

И еще помню, что трудно мне было разговаривать – я сильно заикался. Помню, как комиссар госпиталя принес мне партийный билет, который обнаружили в моем в кармане, когда вытаскивали из-под обломков самолета.

– А где мои деньги? – заикаясь, спросил я у комиссара.

Он мне ответил, что их нет. И что это, скорее всего, дело рук мародеров, санитаров…

Кроме партбилета, в моих карманах ничего не нашли…

Так, у меня вместе с 20 тысячами рублей забрали купленные осенью 1939 года в Вильнюсе прекрасные швейцарские часы и автоматическую ручку «Parker», в золотой оправе и с золотым пером. Вот так окончился мой пятый боевой вылет…

Это был мой последний боевой вылет на тяжелом бомбардировщике «ТБ-3» – на «летающем гробу», как, шутя, называли этот самолет летчики.

Дальше шли долгие месяцы в госпиталях Пензы, Саратова, Ивантеевки и Москвы…

Лечебно-врачебная комиссия… И отстранение от летной службы.

Работал в штабе АДД (авиации дальнего дейст­вия), будучи лейтенантом, служил в должности подполковника… Моей жене с сыном разрешили приехать в Москву, где обещали квартиру, а я все добивался повторных летно-врачебных комиссий и допуска меня к летной службе.

Жена с сыном выехали в Москву, а я, не дождавшись их, улетел на Кубанский фронт! Был назначен заместителем командира эскадрильи дальних бомбардировщиков – начальником авиационной разведки полка…

И опять боевые вылеты. Кенигсберг, Будапешт, Берлин…

И опять долгие месяцы госпиталя. И так до конца войны – до мая 1945 года!

До самого Дня Победы!

Часто пребывая на границе жизни и смерти, особенно в госпиталях, Иосиф Шульман, оторванный от полетов, вспоминал довоенную жизнь и все, что было связано с его планами, так неожиданно прерванными войной…

Этими воспоминаниями о войне и об истории семьи он делился со своим племянником Михаилом Айнбиндером, что пробудило теперь в нем интерес к изучению генеалогии семей Шульмана и Айнбиндеров…

– О семье моего дяди Иосифа Шульмана я многое узнал от мамы и старшей сестры. Сложно восстанавливать прошлое, не имея даже фотографий, и без документов, уничтоженных войной.

Семья дяди, как и многих евреев, была многодетной. Он был младшим… Родился в деревне Княжицы, недалеко от Могилева. Старшим из братьев был Файвл. Он умер молодым. Был в группе тех революционеров, которые брали Ставку Главнокомандующего Русской армией...

Второй была сестра Михля, примерно 1900 года рождения, ее дочь жива, и ей сейчас 83 года, конечно, она помнит многое…

Вслед за Михлей родилась моя мама Ида (Эйдля) – так она была записана раввином, хотя эти записи не признавались позже Советской властью. Она помогала маме воспитывать Иосифа.

Четвертым ребенком был – Хацкель. Потом шла Добба. Младшим был Ёся – Иосиф Абрамович Шульман.

Их отец был сапожником. Иосиф всегда повторял, что если бы не революция и появившаяся возможность бедным учиться, то, скорее всего, и он тоже стал бы сапожником. Эта участь ему была уготована, он ведь был младшим по возрасту в семье. Пришлось бы ему перенять отцовскую профессию. Отец умер молодым. Его жена Хана в 1915 году стала вдовой. Иосифу Шульману было примерно три года. После смерти кормильца все дети остались на попечении мамы.

После окончания педучилища Иосиф Абрамович работал на Мозырщине. На каникулы, всегда, когда позволяло время, приезжал к сестре Иде в Житковичи, благо, что это недалеко от Мозыря. К этому времени Ида уже вышла замуж за моего отца Янкеля Айнбидера и переехала к нему жить.

Когда началась война, в Могилеве жила семья сестры Михли и семья брата Хацкеля. Сам Хацкель умер в 1939 году, но остались жена и сын. Семья Хацкеля и Михли успели эвакуироваться...

В Могилеве оставалась младшая сестра Доба и Хана – мама Иосифа Абрамовича Шульмана. Они тоже намеревались эвакуироваться, но не смогли это сделать из-за болезни Добы. Хана до последних минут надеялась вылечить Добу…

Последний эшелон ушел. Родные уехали. И они остались, разделив судьбу многих могилевских евреев, – погибли в гетто!

Фрагмент второй

«ЗА ЧТО?..»

(из дневника Иосифа Шульмана)

В 1964 году на юге Белоруссии на Мозырщине я с кинооператором Олегом Авдеевым проводил натурные съемки для фильма «Криницы». В Мозыре мне рассказывали, что ранней весной 1942 года в Березковичах все евреи были согнаны к песчаному карьеру и расстреляны из пулеметов. Расстреляли всех поголовно: и детей, и стариков.

Остался в живых один старик – Хаим Кофман. Вся семья погибла: сыновья, дочери, невестки, внуки, правнуки… К моему приезду в Березковичи старику было более ста лет. Разное рассказывали и про него, и про то, как он остался жив. Сам он молчит. Совсем молчит!…

Некоторые говорят, что он онемел после трагической гибели семьи.

Рассказывали еще, что Хаим Кофман – этот маленький еврей, обладал большой физической силой. О нем крестьяне говорили: «Коваль1 Хаим ростом мал, а коня кулаком свалит!»

Я узнал кое-какие о нем подробности. Сохранилась кузница Хаима. В ней работал колхозный кузнец Петро Анищук, которому было за шестьдесят лет. Он учился кузнечному делу у Хаима. Вернувшиеся из эвакуации евреи хотели приютить бездомного одинокого старика. Хаим отказался и жил в Березковичах в семье кузнеца Анищука.

Добрые люди не ущемляли старика. У него в хате был свой уголок и кошерный сундучок, где лежала кошерная еда. Молился он утром и вечером, при восходе и заходе солнца. Только молиться он уходил к песчаному карьеру. Туда уходил, где лежали его дети, внуки и правнуки. Там на опушке березняка у песчаного карьера была синагога кузнеца Хаима Кофмана!

Там лежали евреи… И его дети! Мне очень хотелось увидеть этого старика и поговорить с ним. Я зашел в кузницу к Петру Анищуку. Тот ответил: «Деда Хаима – нашего молчуна, нет дома, ходит где-то… Домой поздно приходит, ночью…»

Анищук знал, конечно, о трагедии, постигшей семью кузнеца, и знал, почему старик ходит к песчаному карьеру, но мне, чужому человеку, не хотел об этом рассказывать. Считал, что это личная тайна Хаима.

Солнце было еще достаточно высоко, когда я подходил к березняку у песчаного карьера. Я пришел раньше в надежде встретить старика по дороге. Но кругом ни души… Я вышел на тропинку, что вывела меня к карьеру. Березовая рощица обрывалась над откосом огромной ямы, поросшей кустарником и редким ельником. У земляной насыпи на низенькой скамеечке сидел старик. В двадцати шагах от него я незаметно стал у дерева.

Видимо, это был Хаим Кофман… Плотный среднего роста старик в соломенной шляпе, в заправленной в штаны сорочке… Он сидел, обхватив голову руками, и смотрел на невысокий бугор земли. Этот маленький курган, усеянный ромашками, был похож на братскую могилу…

Солнце приближалось к горизонту. Старик продолжал неподвижно сидеть, напоминая изваяние, обняв ладонями голову. Порыв ветра донес до меня, как мне показалось, тихий шепот. Но чей он?

Старик приглушенно разговаривал, то ли сам с собой, то ли с детьми, расстрелянными двадцать лет назад…

Садилось солнце. Тени берез стали необозримо длинными, прикрыв черным пологом землю. Солнце коснулось горизонта.

«Борух ата адонай эдогейну мэлэх гаолам…», – услышал я слова молитвы.

Старик стоял спиной к уходящему солнцу и тихо молился, лица его не было видно… Его силуэт на фоне огромного полукруга заходящего солнца с взметнувшимися в небо руками…

«Адонай! Адонай! Элохейну!» Вскрики мольбы старика… «К Господу. К Богу нашему!» – эхом по­вторяла за ним даль карьера…

Когда я подошел к Хаиму, услышал сдавленные старческие рыдания. Он не слышал моих шагов.  

Зэйде! (Дедушка – идиш) Реб Хаим!

Старик замер. На меня смотрели полные слез глаза старика.

Ду вер? (Кто ты? – идиш) – тихо спросил он.

Майн таерер зэйдэню… (Мой дорогой дедушка – идиш), – ответил я ему, тоже по-еврейски, обнял за плечи и посадил на скамеечку. Мы долго сидели молча.

На восточной стороне могилы росла высокая ветвистая рябина. А внизу, у самого ствола, выглядывала среди ромашек деревянная мацейва… (Надгробный памятник, который у евреев обычно ставится у изголовья могилы.)

Я старался прочесть уже полуистертые временем по-еврейски написанные имена:

Есул – 56 лет, Шейндл – 28 лет, Сымон – 50 лет, Меер – 16 лет, Ривке – 48 лет, Марик – 3 года, Ентэ – 46 лет, Рая – 8 месяцев.

Я с трудом разобрал написанные на дереве имена расстрелянных и невольно перевел взгляд на гроздья рябин. Они, как застывшие капли крови, поблескивали в лучах заходящего солнца. Старик, заметив мой взгляд, тоже смотрел на рябину.

И тут я услышал тихий шепот старого Хаима: «Есул, Сымон, Ривке, Ентэ, Шендл, Меер, Марик, Рая...» Я оглянулся, старик горько и безутешно рыдал.

Даже сейчас, через девятнадцать лет, когда я пишу эти строки, мне кажется, что я вижу стопятилетнего кузнеца Хаима Кофмана, вижу его исстрадавшееся лицо и глаза, слышу его старческий, всхлипывающий голос.

Много прочитано мною о зверствах фашистов в оккупированных странах, о жертвах, нечеловеческой жестокости в фашистских лагерях.

Я разговаривал с людьми, пережившими Хатынь, Освенцим, Майданек.

С трагедией Хаима Кофмана, рассказанной мне у песчаного карьера, где были расстреляны его дети, внуки и правнуки, по своему ужасу сравнима и великая человеческая трагедия белорусской деревни Хатынь. В ней чудом остался жив лишь старик Иосиф Каминский!

В войну 627 белорусских деревень были сожжены – уничтожены фашистами вместе с людьми. Узнав, что и меня зовут Иосифом, как и его сына, старик вдруг обнял меня: «Есул, зунэлэ, сынку...»

Хаим Кофман – Хаим-молчун, рассказывал не торопясь, с подробностями, не останавливаясь, и вспоминал, будто все это было вчера. Говорил он на двух-трех языках одновременно: русско-белорусско-еврейском, с характерным выговором полешуков:

– Гналi ўсiх, стадам, да чыгункi… На станцыi, казалi ўсiм, што чакаюць iх вагоны… Шлi сямействамi… Малыя на руках сядзелi, плячах… Старых, што чуць цягалi ногi, падтрымлiвалi маладые… Плялiся i мы,  усё наша срадство, за Есэлэ, маiм старшанькiм… А па бакам – немцы з сабакамi, палiцаi.

Хто падал – стралялi, альбо загрызалi сабакi…

Ой, Готэню!… Фар вос?! (Боженька! За что?! – идиш.)

Я помню его тихий взволнованный голос, часто пониженный до шепота, будто он зажимал в себе ту боль. И помню, как его голос часто совсем пропадал. Оставался только тихий беззвучный плач и стон.  Несколько сот евреев были согнаны на площадь, у небольшой деревянной церквушки...

Их обманули. Не собирались их куда-то увозить в поездах, их гнали на уничтожение, на смерть, на расстрел. Дорога на станцию вела мимо огромного песчаного карьера. К этому карьеру гнали их, всех… Больно было видеть и слышать его скорбный рассказ.

Гот, майн Гот… Фар вос?!  (Мой Бог. За что?! – идиш) – простонал старик.

И долго потом что-то беззвучно шептал. Утерев рукавом глаза, он повернулся ко мне.

– Есул, старшенький мой, не удержал себя, бросился на полицая Ничипора. Кинул его на землю и начал душить, вцепившись в него зубами.

– Сынок, бей их! – Крикнул я сыну, и мы схватились за лопаты. И раптам нiбы молатам мяне аглушыла. Звон у вушах. Я упал, i ня ведаю – я забiты цi жывы. Мае вочы зацягнула ноч. Мёртвая цiшыня вакол, ноч...

И опять после длинной паузы.

– Вырвали меня из ночи собаки. Знакомый лай собак из местечка. Я живой! А дети?! Глаза открыл – темень. Запеклась кровь на лице. И люди на мне лежали. Ноги, руки, головы. И такая лунная ночь,  как сейчас, и тогда была.

Я ўбачыў Есэлэ, старшанькага майго сына. А побач з iм ляжаў Сымон… У яго руках была лапата… Ён, як малатабояц, замахнушысь, зажаў ручку лапаты. Два маiх сына… Яны ж таксама кавалi. Есэлэ и Сымон Кофманы!

Потым знайшоў астатнiх, памiж растралянымi, чуць прысыпаных зямелькай. Шэндл я выцягнуў з-пад забiтых, мёртвых.

Она лежала, прижав к груди окровавленную голову своего мальчика. А Раю, маленькую правнучку, ей еще годика не было, вытянул из-под расстрелянных, с вывернутыми ручками и разбитой головкой...

Всю ночь я копал деткам своим могилу...

Засыпал землей, положил дерн, натаскал камней на могилу и пополз из последних сил к местечку, в свой штэтл… Голова в крови, лицо в крови.

Из последних сил волоча простреленную ногу… Полз через лес, огородами и дополз до своей кузницы. Там и нашел меня Петро Анищук.

Без сознания, почти мертвого!

«Добрые люди Анищуки», – сказал он и добавил: «Идэше гоим… Гиб Гот зэй мазул!… (Еврейские неевреи. Дай Бог им счастья – идиш) Выходили меня. Да канца войны прятали мяне в своем погребе. А было мне тогда уже больше восьмидесяти лет…».

Больше от него я не услышал ни слова. Он долго сидел, обхватив руками голову. Потом подошел к надгробию. И я услышал опять слова молитвы…  «Барух, ата, адонай, элогейну мэлэх гаолам»

Когда киносъемки в Мозыре были закончены, перед отъездом, вечером, перед самым заходом солнца, я пошел к песчаному карьеру почтить память расстрелянных евреев местечка Березковичи. Молча поклониться рябине с кровавыми гроздьями у надгробья погибшей семьи Кофманов…

Когда я подходил к песчаному карьеру, опять увидел у могилы одиноко стоящего старого Кофмана. Я остановился в отдалении, но так, чтобы видеть молящегося старика и слышать слова молитвы, обращенные к Богу и загорающимся звездам!

«За что?» Этот вечный вопрос всю послевоенную жизнь задавал себе Иосиф Шульман. Он был истинным, убежденным коммунистом, на фронте защищая Родину и будущее своей семьи. Его любили и уважали коллеги.

Он свято верил в коммунистические идеалы справедливого общества для всех, зная многое о жизни тружеников, среди которых он честно жил. После войны был партийным секретарем студии, ставил фильмы, затрагивающие нравственные проблемы общества, рассказывающие о чистых чувствах и ответственности людей, переживших войну. Партийные идеологи нередко пытались навязывать ему свои представления, поучая его, но он всегда был непреклонен, особенно, когда это касалось жизненной правды. Он боевой офицер, многое знал о войне и о жизни народа, среди которого жил. Партийные функционеры требовали от него ради идеологических штампов разрушить личную жизнь его детей, желавших достойно жить свободными в свободном мире. Они пытались через него заставить их отказаться от права на эмиграцию…

За отказ подчиниться этому циничному партийному диктату кинорежиссера Иосифа Шульмана лишили звания Заслуженного деятеля искусств Белоруссии, исключили из компартии, требуя сдать партбилет. На что он смело ответил отказом, заявив, что он свое право быть в партии заслужил всей прожитой жизнью и сражениями на фронтах Отечественной войны.

Лишенный права на профессию, видя всю эту жестокую несправедливость, он решил уехать вместе с детьми. Это был трагический финал творческой жизни, надломивший его – не по годам физически очень сильного человека.

Он слишком тяжело переживал свое вынужденное расставание с Родиной.

Вспоминаю Иосифа Абрамовича Шульмана, часто наблюдая его в разных ситуациях, мне он запомнился добрым, тонким и ранимым человеком, живущим как бы с содранной кожей, чувствующим чужую боль, как свою. Он был совестлив, нередко испытывал обычные, как и у многих сомнения, но не от нерешительности, а потому, что не хотел принимать неверные решения, усложнявшие жизнь другим, при этом незаслуженно обижая кого-то. Но, приняв однажды решение, он всегда был последовательным, стараясь его не менять, умея решительно настоять на своем.

Прожитая жизнь и война не сделали его грубым. В своих съемочных группах он создавал хорошую творческую, рабочую, доброжелательную атмосферу. Умел разрядить напряжение и возникающие сложности шуткой, юмором и свойственной ему иронией. Иногда в ход шли анекдоты, часто из армейской жизни, которую он хорошо знал. И тогда усталые люди, работавшие за жалкие гроши, забывая свое недавнее раздражение, шли и охотно продолжали нелегкую работу.

Вот и сейчас, вспоминая Иосифа Шульмана, глядя теперь на Олега Авдеева, моего старшего коллегу по профессии, я вижу те искорки смеха и здорового оптимизма, которые передавались всем, кто работал с этим незаслуженно забытым подчас гонимым кинорежиссером.

Нередко партийные чиновники, оторвавшиеся от жизни народа, пытались давить, навязывая ему свои представления о войне, ему – боевому штурману, человеку, наделенному наблюдательностью и юмором, художнику, знавшему жизнь.

В работе у Иосифа Абрамовича Шульмана был демократический стиль, он умел выслушать чужое мнение и предложение и принимал удачный совет, если он нес рациональное решение поставленной им – постановщиком, задачи, без какого-либо чванства и менторских амбиций. Их в нем вовсе не было. Он снайперским глазом, высмотрев, выхватывал из массы окружавших его людей нужных для реализации своего замысла. И всегда по-армейски был точен, просчитывая ситуации вместе с коллегами... Для него чрезвычайно важен был точный отбор на роли актеров, с учетом характера и типажности исполнителей.

Мне понравилось определение, данное кинооператором Авдеевым, с которым и я имел удовольствие работать тоже в те годы. Олег Тихонович как-то сказал:

 «Мне понятен и близок круг требований, которых придерживался Иосиф Шульман, о которых современные, молодые кинематографисты, без должной профессиональной школы, часто не думают… Раньше, в 20 –30-е годы актеры были яркие, типажно-выраженные «аристократы», таких искали режиссеры в театрах и в кино, а теперь часто на сценах и экранах какие-то ходят скучные «разночинцы» вместо них – серые и безликие типы. Нет образов, нет «графики». Посмотрев теперешнее телевидение, сразу видишь, что «аристократов» – уже нет!  А ведь какая была галерея портретов, какие имена! Конечно, жизненный опыт, культура и наследственность во всем – всегда играют исключительную роль…».

Фрагмент третий

«Вспоминая Владимира Высоцкого…»

(из дневника Иосифа Шульмана)

Была ранняя весна 1965 года, уже пролетело 20 лет со дня окончания войны.

В то время, когда я готовился к съемкам своего фильма «Чужое имя», на нашей киностудии «Беларусьфильм» режиссер Виктор Туров подбирал актеров для фильма «Я родом из детства». Как-то, просматривая вместе с Туровым его актерские пробы, я увидел на экране невысокого, с угловатыми чертами лица, но с обворожительной улыбкой и острым проницательным взглядом, актера...

Это был Владимир Высоцкий. По ходу сцены, аккомпанируя себе на гитаре, он глухим голосом, с каким-то душевным надрывом пел незамысловатую песенку. Особенного в этом ничего не было, ни в словах песни, ни в исполнении, но в глазах артиста, в движении его губ, в мягких, а иногда порывистых поворотах головы было столько подкупающей доброты и искренности, что мне показалось, на экране я вижу героя своей будущей картины Ильина (Дробеню). Вот так же он должен вдруг улыбаться своим собственным мыслям или вдруг внутренне содрогнуться от какого-то внезапно промелькнувшего в его памяти воспоминания. Да, именно Владимир Высоцкий должен играть моего Ильина!

Голос Высоцкого и его глаза преследовали меня. Уже надо было готовиться к отъезду в экспедицию, а актера на главную роль мне, казалось, так и не было…

И я решил отсрочить выезд в экспедицию и отправить ассистента режиссера в Москву искать Высоцкого.

Через несколько дней наша встреча состоялась. Я попросил его прочесть режиссерский сценарий, и, если он согласится сниматься в фильме, я добьюсь его утверждения на главную роль без кинопробы. Сценарий он взял и обещал в тот же день прочесть. На завтрашний день у нас была назначена повторная встреча. Я был рад его прилету в Минск, но что-то в его беспокойном взгляде меня тревожило. И дейст­вительно, предчувствие не обмануло меня – Владимир Высоцкий отказался от роли! Назавтра мы встретились и разговор был долгим, взволнованным и трудным, но честным.

Часто раньше и сейчас, когда слышу его голос, его очаровательные песни, где так переплелись воедино юмор и грусть, смех и слезы, мне вспоминается Володя еще совсем молодой, мало кому знакомый, артист и наш разговор-беседа, о его планах, мечтах, о его поэтическом и песенном творчестве…

«Я летел в Минск, – говорил он, – с несогласием сниматься в любой роли, которую мне предложат в любом даже самом отличном сценарии. Волнует меня сейчас совсем другое, не работа в театре, не съемки в фильмах. Хотя деньги мне нужны. На жизнь! И на хлеб. Вот снимусь в небольшой роли у режиссера Виктора Турова, и на хлеб мне хватит. И на сто граммов, и «на закусь» хватит, – улыбнувшись, сказал это ходкое в то время на «Беларусьфильме» слово.

А потом, спрятав улыбку, решительно сказал:

– Я должен быть один. Один со своими мыслями, со своим сердцем… И со своей гитарой!»

Так для чего же тогда прилетел я в Минск?!

Ваш ассистент сказал мне, что его прогонят со студии, если он вернется без меня – Высоцкого. Да, и честно говоря, хотелось познакомиться с режиссером, которому я так понравился». Так он и сказал: «Опрокинем по сто граммов фронтовых, в честь нашего знакомства, тем более Вы бывший фронтовой летчик, как мне рассказывали». Когда «опрокинули» уже четвертые или пятые «сто грамм», мы стали общаться уже на «ты».

И тогда он взволнованно сказал:

– Я еще не знаю, кто Я. Артист, поэт или композитор. – На какие-то секунды он закрыл ладонями глаза, а потом шепотом сказал мне: – Я душу людям хочу открыть. Я на дни и ночи закрываюсь в комнатушке на Большой Каретной и работаю. Стихи сочиняю. Пишу, рву и опять пишу, опять сочиняю. А потом читаю эти стихи! Себе и стенам! Под гитару читаю. И вдруг рождается песня! Понимаешь?! Я уже не читаю, а пою! Пою и плачу, и так денно и нощно! Стих за стихом, песня за песней.

И не перестану писать, не перестану петь, пока не выскажу, что накопилось в душе! Пока не расскажу людям о беспризорности, о бездомности, о нашей безотцовщине – моей и твоей…

Так странно я познакомился с Владимиром Высоцким ранней весной 1965 года.

Проходили годы. Изредка я встречал Высоцкого в московском Доме кино и на его концертах. Он встречал меня доброй улыбкой и крепким рукопожатием. И однажды спросил с нескрываемой грустью в голосе:

«Ты слышал мою новую песню? «О погибшем летчике…»

Земля тепла, красна калина,
А в землю лег еще один…
Смерть – самых лучших выбирает! 
И дергает затем по одному,
Еще один ушел во тьму...

Прошли годы. Оглядываясь на прожитое время, я с особым теплым чувством вспоминаю самых преданных нашей профессии общих друзей, оставивших свой заметный след в моей памяти. Среди тех, кого уже – увы – нет, особое место занимает один из скромных героев войны, кинорежиссер Иосиф Абрамович Шульман, боевой штурман Авиации дальнего действия, честный и глубоко порядочный мой коллега, старший по званию и по возрасту, наш и мой добрый Друг!…

Его не стало 14 декабря 1990 года.

Умер вдали от Родины, в Австралии…

Похоронен на кладбище в Мельбурне.

Лев Слобин

 


Warning: include(/h/mishpohaorg/htdocs.mishpoha.org/bottom_links.php): failed to open stream: No such file or directory in /h/mishpohaorg/htdocs/n21/2125.htm on line 999

Warning: include(): Failed opening '/h/mishpohaorg/htdocs.mishpoha.org/bottom_links.php' for inclusion (include_path='.:/usr/share/php') in /h/mishpohaorg/htdocs/n21/2125.htm on line 999

© Мишпоха-А. 1995-2011 г. Историко-публицистический журнал.

Warning: include(/h/mishpohaorg/htdocs.mishpoha.org/bottom_links.php): failed to open stream: No such file or directory in /h/mishpohaorg/htdocs/n21/21a25.php on line 76

Warning: include(): Failed opening '/h/mishpohaorg/htdocs.mishpoha.org/bottom_links.php' for inclusion (include_path='.:/usr/share/php') in /h/mishpohaorg/htdocs/n21/21a25.php on line 76