Мишпоха №19    Марат Баскин * Marat Baskin / Николь * Nikol

Николь


Марат Баскин

Марат Баскин

Рисунки Натальи Тараскиной

Рисунки Натальи Тараскиной

19

Чему бы жизнь нас не учила,

Но сердце верит в чудеса

Федор Тютчев

 

 

Утро. Маленькие местечки имеют не меньше тайн, чем большие города. Как говорил мой папа, каждая еврейская семья – это большая тайна, окруженная маленьким забором с большими дырками. Мы вроде бы все знаем друг о друге, но когда вместо того, чтобы смотреть сквозь дырки в заборе, мы входим в парадную дверь, оказывается, что в доме жизнь совсем иная, чем та, за которой мы наблюдали в заборную дыру: где мы видели халу с медом, нас ждет перчик с горчицей или, наоборот, там где мы ожидали увидеть сухую корку хамеца нас ожидает сдобная булочка... Такова жизнь. Как говорится в Книге: и простер Моше руку свою на море, и сделал Господь море сушею! Все бывает на свете.

И все бывает в нашей жизни.

В каждой истории есть свое Утро, свой Полдень и свой Вечер.

Эта история началась давным-давно, ранним краснопольским утром. В нашем доме первой вставала мама, потом просыпался папа, и к завтраку будили меня. Это повторялось каждый день, но в это утро я проснулся сам, разбуженный голосом чужого человека. Голос был знакомый, но со сна я не смог узнать его сразу. Я замер, прислушиваясь.

– Извините, что я к вам так рано, – услышал я взволнованный мужской голос, – но позже может быть уже поздно, как говорили наши вожди... Все надо делать вовремя. В этом одном они были правы.

– Мы уже давно встали, – сказала мама, – только зазвучит гимн, мы уже на ногах.

– На вас лица нет, Лев Борисович! – обеспокоено сказал папа. – Что-нибудь случилось?

Услышав имя, я сразу же узнал голос утреннего гостя: это был наш краснопольский хирург Лев Борисович. Приехал он в Краснополье где-то полгода назад, и буквально сразу же о нем заговорили с уважением не только в самом Краснополье, но и во всем районе. Как говорила моя мама:

Краснополью повезло на доктора! Но я думаю, что не надолго: не успеем оглянуться, как его переведут в Могилев!

Приехал он один, без семьи, и поселился на квартире у мороженщицы тети Хаи. Все Краснополье пыталось узнать у нее, кто он, откуда и почему вдруг оказался в такой дыре, как наше Краснополье, но тетя Хая честно клялась, что ничего не знает:

– Я сама бы хотела хоть что-нибудь знать про него! Вы думаете, он со мной разговаривает как с женщиной? Упаси Бог! Он разговаривает со мной как с пациенткой: что вам надо и что у вас болит? И на этом весь наш разговор. Вы лучше спросите про него у сына Мордуха Авромки: они с ним все выходные на моем крыльце играют в шахматы.

Сын Мордуха Авромка – это мой папа. Для всех он Абрам Михайлович, учитель математики, но для тети Хаи он – Авромка. И по иному она папу не зовет. Потому что она знала папу еще маленьким и приходилась папе троюродной сестрой по бабушке.

Мой папа и вправду играл с Львом Борисовичем иногда в шахматы, но знал о нем не больше тети Хаи.

Я сам слышал, как мама однажды его спросила:

– Ты хоть узнал, есть у него семья или нет?

И папа тогда ей ответил:

– Лиза, нельзя спрашивать у человека о том, о чем ему не хочется говорить.

– А откуда ты знаешь, что ему про это не хочется говорить? – спросила мама.

И папа ответил:

– Если бы он хотел, то давно бы сам обо всем рассказал. А раз не говорит, значит, не хочет. Кто знает, что в его жизни было? По годам вроде бы не старый, а смотрится, как старик! Не гладкой, значит, была дорога...

И больше папа ничего не сказал. И мама больше ничего не спросила.

К нам в дом Лев Борисович никогда не заходил. Приглашал он папу играть в шахматы только тогда, когда встречал его на улице. И поэтому появление его в нашем доме было неожиданным не только для меня, но и для папы с мамой.

Я натянул одеяло на голову и замер, прислушиваясь.

– После гимна вы слушали радио? – спросил Лев Борисович.

– Да, – сказал папа и почему-то вздохнул.

– Это не просто дело врачей, – сказал Лев Борисович и добавил, – это дело еврейских врачей! Я знал многих из них...

Он замолчал. И папа с мамой тоже замолчали. А потом я услышал, как он тихо сказал:

– Я сидел на десятку, и сейчас это дело мимо меня не пройдет. Не сегодня, так завтра меня заберут. Они любят возвращаться к старым делам... Я, конечно, не должен был к вам обращаться, но я здесь, кроме вас, никого так близко не знаю... И приходится к вам обращаться. Вы простите меня, но пришел я не ради себя! А ради нее! Вы вправе меня прогнать и не слушать! Ведь в наше время даже за слушание могут упрятать на годы, если не навсегда!

– Говорите, – сказал папа.

И мама добавила:

– Я посмотрю, спит ли Эдик.

Я замер. Мама подошла к моей кровати, осторожно отодвинула одеяло.

– Он спит, – сказала мама, вернувшись на кухню. – Мы его будим перед самой школой. Можете говорить.

– Я не хотел, чтоб свет узнал мою таинственную повесть, – сказал Лев Борисович, – но не судьба мне одному ее хранить... Моя история очень длинная, но у меня нет времени, чтобы рассказывать ее долго. Они могут за мной прийти и сюда... Сейчас... Они все могут! Поэтому расскажу вам, не вдаваясь в подробности, хотя хочется рассказать как можно больше, ибо, может быть, только вам придется рассказать ей обо всем...

– Кому ей? – спросила мама.

– Николь, – ответил он.

Кто такая Николь, мама не переспросила. И Лев Борисович, не уточнив, начал свой рассказ.

– Я работал в Москве хирургом. Был довольно известным, вхожим в большие дома, популярным, со связями чуть ли не в ЦК... И возомнил себя журавлем, который может дотянуться до неба. Однажды “Скорая помощь” доставила к нам в клинику журналистку. Американку. Ей нужна была срочная операция, я ее сделал. Потом она месяц лежала у нас... Мы полюбили друг друга... Я был не женат, и она свободная, но... записаться мы не смогли: у нас на иностранках нельзя жениться... Наверное, мне надо было отступиться, но я плюнул на все запреты, и мы с Мари стали жить просто так... А потом у нас родилась Николь. Мы назвали ее в честь моего отца. Его звали Нохэм... Я хотел, чтобы Мари поехала рожать в Америку, но она не захотела, она боялась, что ее не пустят назад... И Николь родилась здесь... Месяцы счастья... Я буду вспоминать эти счастливые месяцы всю оставшуюся жизнь. Я каждый день летел после работы домой как на крыльях: меня ждали Николь и Мари... Я думал, так будет вечно... Но разве может быть счастье долгим в этом мире? Он увидел ее. Не знаю, где, не знаю, когда. Может быть, виноват я сам. Я не прятал ее. Я хотел, что-бы ей любовались все... И Он ей залюбовался. Прямо на улице, возле Пушкина, ее втолкнули в автомобиль и доставили к Нему в кабинет... Мари ему отказала. И домой не вернулась. В двух шагах от нашего дома ее сбил автомобиль...

– Кто Он? – спросила мама.

– Лучше вам про него не знать, – сказал Лев Борисович и продолжил свой рассказ. – В тот же день арестовали и меня. Забрали прямо с работы, правда, дали закончить операцию. Оперировал тещу секретаря горкома... А с Мари проститься не дали… И пошли лагеря... Отсидел я шесть лет, хотя дали десятку... Вернулся в Москву и начал искать Николь. Когда меня арестовали, ее забрали в детдом. Сменили имя, фамилию, биографию... Дети врагов народа не должны знать своих родителей. Когда меня забрали, Николь было всего полгода... Ее перебрасывали из одного детдома в другой, перебрасывали через всю страну, слава Богу, страна огромная, хотели затерять как иголку в сене...

Но я ее нашел. И вот уже третий год переезжаю вместе с ней из города в город... Я не мог ее вернуть, но могу ее видеть... Вижу по дороге в школу и по дороге из школы. Николь меня, конечно, не помнит, и я благодарю Бога за это… Она не смогла бы скрыть в себе ту боль, которую ношу я... Но что-то из прошлого она помнит. Однажды в Улан-Удэ их повели в кино... И я в фойе оказался почти рядом с ней... И сам не пойму, почему я не удержался и тихо, почти про себя, назвал ее по имени. Она давно уже не слышала своего настоящего имени, но когда я его произнес, она обернулась. Ее большие вишневые глаза метнулись по залу, ища человека, позвавшего ее... Я отвернулся и, боясь, что не удержусь и брошусь к ней, убежал из кинотеатра. Больше я никогда близко не подхожу к ней...

Я почувствовал, как комок подступил к горлу Льва Борисовича, и в подтверждение моего чувства мама сказала:

– Вам подать воды?

– Не надо, – сказал он. – Все уже прошло. Осталось рассказать совсем немного. Как вы поняли, я переехал в ваше Краснополье, потому что в ваш детдом перевели Николь... Я не знаю, что будет дальше, оставят ее здесь или опять перешлют по этапу, но я знаю, что меня арестуют опять: я очень подхожу к этому делу... И тогда никого на свете не останется, кто бы мог ей когда-нибудь рассказать правду о ней самой...

– У вас никого больше нет? – спросила мама.

– Иных уж нет, а те далече... как у поэта.., – сказал он и замолчал, как я подумал, задумавшись, продолжать разговор или нет.

И тогда папа сказал:

– Чем мы можем помочь вам? Что нам надо сделать?

– Не бойтесь, говорите, – сказала мама.

И он сказал:

– Мне не хочется втягивать вас в это дело... Но у меня нет выхода... Совсем нет. Я не знаю, сколько у меня осталось времени...

– Говорите, – повторила мама и добавила, – может, мы – это ваша судьба.

– Может, судьба, – повторил он и начал вдруг быстро-быстро говорить, как будто за порогом нашего дома его уже ждали...

– Я хочу вам оставить несколько вещей, которые у меня остались от прежней жизни... Это мое приданое для Николь....

Я подумал, что он сейчас будет давать моим родителям драгоценности... В моих любимых романах Дюма так происходило всегда. Но здесь все произошло не так...

– Моя мама, как и вы, из маленького местечка. В Москву она приехала с отцом, красным командиром... Его послали учится в академию... У нее было пятеро сыновей! Огромная для Москвы семья... И каждому из нас она собирала приданое: подушки, обязательно из гусиного пуха, простыни и наволочки, только льняные. И одеяла, большие, пуховые, атласные... Чтобы невесткам не стыдно было в глаза глядеть, говорила мама... И еще она говорила, что-бы мы своим детям не хуже приданое собрали... И вот я собрал. Большое богатство: три бумажки, – он на мгновение замолчал, и я услышал шуршание, потом опять его голос, – первая бумажка – это адрес бабушки Николь в Америке. Она никогда не видела Николь, и не знаю, увидит ли когда... Но, как говорил в лагере мой сосед по нарам, жизнь, как гражданин начальник в бараке, кто знает, что он завтра захочет от зэка... Может быть, придут другие времена, и все будет по-другому... А вторая бумажка – это фотография Мари. Она сфотографировалась за неделю до трагедии... Она не успела забрать фотографию, и я тогда не успел тоже... И фотограф мне отдал ее много лет спустя. Я когда-то делал операцию его дочке, и он запомнил это... А третья бумажка – это копия свидетельства о рождении Николь... Свидетельство о ее рождении Мари получила в нашем Пресненском загсе. Говорила, пусть у нее будет ваше свидетельство, а то с американским ваш Сталин возьмет и отправит ее в Америку... И ее не отправили в Америку, а отправили в детдом... он тяжело вздохнул и добавил: – Все документы у нас изъяли, а эта копия осталась у подруги Мари... Не знаю, почему она ее там оставила... Вот и все мое богатство... Если буду жив, я вернусь за этими бумажками, а если нет... – он замолчал, и в доме наступила такая тишина, что я услышал собственное дыхание...

– А если нет, – повторил Лев Борисович, то на нет и суда нет... Больше я ни о чем не смею просить...

– Оставьте вашу фотографию тоже, – неожиданно сказала мама.

– У меня фотографий нет, – ответил Лев Борисович и грустно пошутил, – фотографии врагов народа подлежат уничтожению...

Потом я услышал, как передвинули кухонную табуретку.

– Здесь будет надежно, – сказал папа.

Я догадался, что папа спрятал бумаги за портрет Сталина. Туда папа прятал все: деньги, документы, облигации... Как он говорил, у товарища Сталина за френчем надежней всего!

Большое вам спасибо, – сказал Лев Борисович и добавил: – До свидания! Я пойду! Если что, скажите, заходил договариваться на игру. После работы.

– До свидания! – сказал папа, выделив слово “свидания”.

Я услышал, как стукнула дверь. И тут же услышал голос мамы:

– А как вашу дочку звать теперь?

Я вскочил с кровати и подбежал к занавеске, которая висела на дверях, что отделяли зал от кухни. Я весь превратился в слух. И услышал:

– Настенькой ее назвали. А фамилия – Иванова. Анастасия Петровна Иванова.

– Дай Бог, встретимся, – сказала мама.

– Дай Бог, – ответил Лев Борисович.

И ушел. Я подбежал к окну и увидел удаляющуюся фигуру доктора. Не знаю, почему я не запомнил его лица, но удаляющуюся фигуру высокого человека с низко опущенной головой я помню и сейчас.

В тот же день его арестовали и по Краснополью стали ходить слухи, что доктор собирался отравить всех райкомовцев. Тетя Хая начала каждому встречному и поперечному божиться, что ничего про эти дела не знала. Но ее арестовали через три дня после доктора, обвинив в пособничестве врагам народа.

Я не буду вам пересказывать, как мы пережили это время. Папа почти не спал, ночами ходил по комнате из угла в угол, а мама вытирала несколько раз за вечер слезы. Я делал вид, что ничего не знаю, но мне казалось, что каждый встречный милиционер идет к нам. И я, завидев милиционера, разворачивался и бежал в другой конец улицы. Но беда минула наш дом.

Хая вернулась в Краснополье через полгода. Только это была совсем другая Хая: веселой толстухи Хаи не стало, вместо нее была жалкая, худая молчаливая старуха. Она ни с кем не разговаривала и почти не выходила на улицу. Через год ее не стало.

А Лев Борисович не вернулся. Папа долго надеялся, что он появится.

– У него же были связи, – говорил он маме.

Мама тоже сначала верила в это, а потом сказала:

– Два раза из петли не вынимают!

Я знал одно: если бы доктор был жив, то он бы приехал к Николь.

Но все это было потом, а в то утро, когда я узнал тайну доктора, я летел в школу будто на крыльях: мне хотелось быстрее увидеть Николь. И окликнуть ее, и посмотреть, что будет. Детское дурацкое желание! Наверное, простительное для пятиклассника, начитавшегося книг про шпионов и разведчиков. И я, скорее всего, осуществил бы это желание, и сейчас мне страшно подумать, чем бы это окончилось для Николь, но это утро было особенным, и все в нем перепуталось, как в доме Облонских.

Детский дом находился за поселком, километрах в пяти от школы. Детдомовцы ходили в школу пешком, приходили они перед самым звонком, но в тот день они опоздали, и я, продежурив у четвертого класса, где, по моим расчетам, должна была учиться Николь, пошел в свой класс.

Первым уроком у нас была история, которую вела завучиха, строгая и педантичная женщина, считавшая свою историю главным школьным предметом. Опаздывать на ее урок было нельзя, и я, увидев ее в коридоре, пулей помчался к себе. Я плюхнулся за свою парту и лихорадочно стал вытаскивать из портфеля учебник, не обращая ни на что внимания. И только когда класс встал, здороваясь с учительницей, я посмотрел на доску. На ней кто-то из наших большими буквами написал: “Жиды–убийцы!”. Я вам скажу, меня не поразило слово “жиды”, я слышал его не раз и видел написанным на заборах, но в сочетании со словом “убийцы” и написанное на школьной доске я в тот день увидел впервые в жизни. И почему-то испугался.

Завучиха села за стол, оставив у себя за спиной надпись. Проверила присутствующих и сказала:

– Я понимаю ваши чувства, дети! Но товарищ Сталин вывел слово “жиды” из русского языка. Надо писать правильно – “евреи”!

И оставила надпись на доске. И, может быть, эта надпись продержалась бы весь день на доске, если бы не Витька-Дылда. Он был переростком в классе. Не знаю, почему, но в первый класс он пошел в восемь лет, смотрел на нас, как на малышей, курил в туалете и хвастался, что пил настоящий самогон. На все предметы он смотрел, как не на главные, единственное, что он любил, – это биологию и зоологию и мечтал стать китобоем. Оба мы любили книжки про животных и на этом подружились. Жил он в Краснополье у тетки, которой никакого дела не было до его уроков, и поэтому он чаще всего являлся в школу ко второму уроку.

В это день он также явился в класс после истории. Посмотрел на доску, увидел надпись, молча взял тряпку и стер написанное.

Завучиха сказала, что сегодня это писать можно, – заметила вслух наша отличница Катя.

Дура, – оборвал ее Витька. – Пора знать, что у истории есть не только сегодня, но и завтра!

Не знаю, к кому относилось слово “дура”: к учительнице или к Катьке, но таких умных слов я больше никогда не слышал. И вы думаете, кем он потом стал? Никогда не угадаете! Он стал профессором истории. Я не знаю, где он сейчас, я не читал его книг, но думаю, что из него получился настоящий историк.

Конечно, после всего этого я вспомнил о Николь только к последнему уроку. Но теперь мне никому не хотелось открывать ее тайну, даже ей самой.

“Евреи хотели отравить товарища Сталина, и в этом им помогали американцы, – думал я. – А Николь – и еврейка, и американка. И если она об этом узнает, ей, наверное, будет неприятно. Пусть лучше думает, что она русская”.

Вечером я спросил у папы:

– Мы евреи?

– Да, – сказал папа и удивленно спросил: – А ты что, этого не знал?

– Знал, – сказал я.

– Тогда почему спрашиваешь? – спросил папа.

– А почему евреи хотели отравить товарища Сталина? – вопросом на вопрос ответил я.

– Кто это тебе сказал? – спросила мама.

– Все говорят, – сказал я.

– Все говорят, что кур доят, – сказал папа и добавил: – И ты этому веришь?

– Нет, – засмеялся я.

– Вот видишь, – сказал папа, – не все правильно, что все говорят. Ты еврей, но ты же не хотел отравить товарища Сталина, и я не хотел, и мама не хотела... Среди евреев, как и среди всех, всякие бывают, но это не значит, что все евреи так хотели. Не верь тем, кто так говорит. Это плохие люди!

– А если так скажет товарищ Сталин? – задал я папе вопрос и сам испугался ответа.

Папа посмотрел на маму, потом на меня и тихо сказал:

Зуналэ, если он так скажет, значит, и он плохой.

Я знал, что папа никогда не может никого обмануть, и я больше не задавал ему в тот вечер вопросов. А ночью мне приснился Сталин. Он ходил по нашему дому, от печки до моего дивана и назад, дымил папиросой, останавливался возле меня и говорил, тыча в меня пальцем:

– Евреи – убийцы!

А Николь я назавтра нашел. Как я и думал, она училась в четвертом классе. Я не подошел к ней, а просто посмотрел издалека. Высокая, худая, с короткой прической, как у всех детдомовцев, и с большими вишневыми глазами. Она была на голову выше меня. Кстати, я был самым маленьким в классе и подтянулся только к десятому. Но и в десятом она была чуть-чуть выше меня.

Как-то недавно я перечитывал Лермонтова и наткнулся в “Тамани” на поразившую меня фразу: “Порода в женщинах, как и в лошадях, – великое дело”. И знаете, тогда, в детстве, я почувствовал, что Николь – не такая, как мы все. Просто не такая и все...

Дома, как я ни прислушивался к шепоту родителей, о Николь при мне не говорили. Но когда закончилось дело врачей, и краснопольские евреи облегченно вздохнули, предварительно искренне оплакав великого и мудрого вождя, как-то за ужином мама сказала:

– Знаешь, Эдик, мы с папой решили, что пора тебе иметь сестричку. Ты не против?

– Нет, – сказал я и внимательно посмотрел на маму: к пятому классу я знал, откуда берутся дети.

Папа заметил мой подозрительный взгляд, улыбнулся и сказал:

– Мы решили взять девочку из детдома.

“Николь!” – мгновенно догадался я и едва не произнес это вслух.

– Ты что-то хочешь сказать? – мама внимательно посмотрела на меня, потом на папу и спросила: – Может, ты против? Скажи! Мы еще не приняли окончательного решения. В нем принимаешь участие и ты! Ведь тебе предстоит стать старшим братом. Это совсем не простая обязанность.

– Я – за! – сказал я и добавил, вселяя в маму уверенность в правильности решения, – я давно мечтал о сестричке. И очень хорошо, что она сразу будет большая, есть с кем дружить!

Я думал, что уже на следующий день Николь окажется у нас, но прошло несколько месяцев, хлопотных для мамы с папой, пока Николь стала моей сестрой. Конечно, все называли ее Настей, и я ее так называл, но когда я думал о ней, она была Николь. Я часто про себя повторял это имя и ощущал себя героем книг Майн Рида, Буссенара, Густава Эмара... Это имя дышало для меня знойными прериями Техаса и почему-то кишащей крокодилами Амазонкой...

Как-то сразу, быстро, Настя прижилась у нас и стала нам родной... Я влюбился в нее с первой минуты, сначала по-детски, как в принцессу из любимой сказки, потом по-настоящему. И все ждал минуты, когда папа с мамой расскажут ей о ее тайне, и тогда я смогу признаться ей в своей любви... Но они молчали. А Настя поверила маминой истории, что она нам близкая родня, и ее родители погибли на войне. Хотя она родилась после войны...

С каждым годом Настя становилось все красивее и красивее, выше и выше, а я оставался все таким же угловатым неказистым местечковым мальчишкой, который доходил ей до плеч.

После десятого класса я неожиданно для всех поехал поступать в институт физкультуры в Минск. Папа с мамой очень удивлялись моему выбору, зная, как я люблю литературу, но они не знали, что больше литературы я люблю Настю, а кто-то из ребят мне сказал, что, занимаясь спортом, можно подрасти, и я пошел в физкультурный...

А Настя, окончив школу через год после меня, вопреки моим надеждам, поехала учиться не в Минск, а в Витебск, в только что открывшийся там технологический институт: она мечтала стать модельером, это была ее мечта с детства. Где-то классе в восьмом мама спросила у нее, какой она хочет получить подарок на день рождения, и она попросила купить ей швейную машину. Ей купили ее, и Настя с этого времени все шила себе сама. И все в Краснополье удивлялись ее нарядам. И маминым тоже! Даже жена нашего председателя райпотребсоюза как-то поинтересовалась у мамы, где это она купила такое шикарное платье, в Краснополье на базу такие не завозили. И мама гордо ответила:

– Это моя Настенька пошила!

Не знаю, рассказали бы мои родители Насте ее историю, если бы не перестройка... Начали уезжать первые евреи из Краснополья, почтальоны начали разносить письма и посылки из неведомых до этого в Краснополье городов Бер-Шевы и Хайфы, Нью-Йорка и Миннеаполиса, и самое главное, что это уже в Краснополье никого не удивляло. Удивляло другое: как это у кого-то из евреев нет родственников за границей?! Неужели есть такие евреи?

Раз в месяц мы с Настей выбирались домой на выходные, и вот в очередной наш приезд, как раз перед отъездом Насти на уборку картошки, когда мы всей семьей собрались за столом, мама, как обычно в последнее время, начала разговор про краснопольских евреев:

– Почти все евреи из Краснополья уехали, и скоро мы останемся здесь одни! На той неделе уехали Раячки! Пальцами на нас скоро будут показывать!

– И у нас в институте уехали два мальчика, – сказала Настя, – один в Австралию, а другой – в Германию.

– Куда нам ехать? – сказал я. – У нас же нигде нет родственников.

Сказал я это просто так, зная, чем кончаются все эти наши разговоры. А кончались они всегда одним и тем же: папа философски замечал, что нигде булки не растут на деревьях, нам и здесь не так плохо, были худшие времена. И мы начинали говорить о других делах.

Но в этот день папа на мой вопрос ответил совсем не так, как всегда:

– У нас, конечно, родственников там нет, – сказал он и неожиданно продолжил, – а вот у нашей Настеньки есть!

Я посмотрел на маму и понял, что папины слова для нее не неожиданны.

– Да, – сказала она, – у Настеньки есть в Америке родня...

И перебивая друг друга, где-то помогая, а где-то мешая один одному, папа с мамой рассказали нам Настину историю, которую я знал и которую не знала Настя...

Настя молча слушала их рассказ, потом долго рассматривала фотографию своей мамы, а потом сказала, посмотрев на нас мокрыми глазами:

– Значит, я вам не родственница?

– Ты нам больше, чем родственница, – сказал папа. – Ты нам – дочка!

Мама обняла ее и сказала:

– Доченька, мы с папой долго думали, говорить тебе об этом или нет. Мы все время молчали, боясь, что тебе в жизни повредит твоя настоящая биография.

– В такой мы жили стране, – сказал папа. – Но сейчас, слава Богу, все меняется.

– Не знаем, надолго ли, – сказала мама. – И поэтому мы решили тебе сказать об этом сейчас, когда можно писать письма в Америку и даже можно туда поехать.  Может быть, там еще живы твои дедушка с бабушкой...

Когда мы остались с Николь одни, я сказал:

– Я рад, что ты мне не родственница.

– Почему? – Николь удивленно посмотрела на меня.

– Потому что теперь я могу тебя любить просто так. Не как сестричку... И мне хочется, что бы ты меня любила тоже просто так, не как брата...

– Прости, – сказала Николь, – но я еще совсем не привыкла к роли чужого человека. Ты мне брат! И я тебе сестра. Хорошо?

– Хорошо, – сказал я и подумал, что у нее в Витебске, наверное, есть парень.

Уезжала она в Витебск утренним автобусом, а я в Минск – вечерним, и мы все пошли ее провожать.

– Напиши письмо в Америку, – сказала мама. – Я представляю, как бабушка с дедушкой обрадуются твоему письму... Это будет похоже на сказку...

– Напиши, Николь, – сказал я.

– Не Николь, а Настя, – поправила меня она и добавила. – Я для тебя всегда Настя.

– Настя – чужое счастье, – почему-то вспомнилась детская дразнилка.

– Почему чужое? – обиженно спросила Настя.

– Сам не знаю, – сказал я. – Поговорка такая. Надо будет у Даля посмотреть, что сие значит.

– Посмотри, – сказала Настя и добавила: – А потом мне напиши. Хорошо?

– Хорошо, – кивнул я.

Потом она, как всегда при расставании, поцеловала папу с мамой. Хитрющими глазами посмотрела на меня и поцеловала тоже. И шепнула:

– Не обижайся. Хорошо?

– Хорошо, хорошка, – отшутился я.

– До хорошки еще должны подрасти рожки, – срифмовала она, – а сейчас пора нам ехать на картошку....

И забралась в автобус...

Письмо в Америку она написала  в конце сентября, сразу после возвращения из колхоза, а ответ на него получила через полгода, в конце мая. В твердом картонном конверте с орлом на лицевой стороне лежал официальный вызов и маленький листочек бумаги с письмом всего в одну строчку:

Nicole, I want to see you. Grandmother.

Я не знаю, что написала в Америку Настя, но ответ ее бабушки мне не понравился. Я сказал об этом папе, и он ответил мне:

– Не суди других за глаза, ибо сам можешь быть так судим. Так говорил мой папа и твой дедушка, и так я тебе скажу. Мы же не знаем их американскую жизнь: может, у них так принято отвечать.

...Улетала Настя из Минска. В аэропорту провожал ее только я, ибо мама приболела, и папа остался с ней в Краснополье. Настя была немного растерянная и взволнованная, в уголках глаз блестели замершие слезинки. Мне тоже было не по себе.

– Ты вернешься? – спросил я.

– И ты это спрашиваешь?! – обиженно сказала она. – Как тебе такое могло прийти в голову?! Здесь же у меня мама, папа, ты!

– Прости, – сказал я. – Просто в голову лезут какие-то дурацкие мысли.

– И мне тоже, – думая о чем-то своем, задумчиво сказала Настя.

– Сразу, как приедешь, напиши, – напомнил я и добавил ее любимое: – Хорошо?

– Хорошо, – кивнула она. – Я обязательно сразу напишу.

– Я буду ждать, – сказал я.

– Жди, – ответила она.

Полдень.

Ждать письма от Николь пришлось долго. Мама волновалась, что там с ней, а папа успокаивал ее, говоря, что во всем виновата почта.

– Ищут доллары и открывают письма, – объяснял он маме. – А потом их выбрасывают.

– Но не все же выбрасывают, – говорила мама и тут же вспоминала нашу соседку Риву Львовну: – Риве из Австралии приходят письма каждый месяц. А австралийские деньги не хуже американских. И ее тетя в каждое письмо кладет доллары.

Разговоры продолжались месяца два, и, наконец, мы получили письмо. Мама так была рада этому, что усадила почтальоншу обедать и даже угостила ее вином, которое папа привез из Киева, когда гостил у своей сестры.

Письмо было адресовано не мне, о чем я втайне мечтал, а всем. Я запомнил его слово в слово, потому что потом мы его перечитывали почти каждый день. Я помню его и сейчас.

“Дорогие мои папа, мама и Эдик, – начиналось оно. – Извините меня, что вам так долго пришлось ждать моего письма. Прочитав его, вы поймете, что я не виновата в такой долгой задержке.

 Я начну свой рассказ с той минуты, когда наш самолет приземлился в Нью-Йорке. Встретил меня в аэропорту сын бабушкиного брата мистер Натан. Высокий, с большой аккуратно подстриженной черной бородой, в черном костюме и черной шляпе, он напомнил мне картинку из папиного Шолом-Алейхема.

В начале он попытался заговорить со мной на идиш и очень удивился, что я ничего не понимаю.

– А идише кинд нат форштейт оф идиш?! – сокрушенно сказал он и подозрительно посмотрел на меня.

И что я могла ему на это ответить? Но, слава Богу, по-английски мы поняли друг друга, хотя в первые минуты его английский до меня не доходил, а мой до него тоже.

– Бритиш, – хмыкал он, – а здесь Америка!

Но за дорогу мы разговорились. До бабушкиного дома дорога была не близкой, жила бабушка довольно далеко от Нью-Йорка, и мне хватило времени, чтобы чуть-чуть узнать о бабушке и о всей моей американской родне. Бабушку мистер Натан называл иногда тетей, иногда миссис Малкой.

– У миссис Малки магазинов больше, чем в Америке городов. Полвека в бизнесе – это о чем-то говорит! Ее знают во всем мире! Лучшая женская одежда – это она! А начинала она с маленького бутика в Бруклине! – мистер Натан говорил очень эмоционально, размахивая руками и изредка вставляя в английскую речь еврейские слова. – Ши агрэйсэ балабостэ. Она имеет большие деньги, но имела одного ребенка. Вы можете представить еврейскую семью с одним ребенком? Я понимаю, вы можете, так как вы не знаете идиш и, значит, ничего не понимаете в идишкайт! Но я вам скажу как раби: для еврейской семьи – это не порядок! И сейчас, когда моей тете девяносто, – она совершенно одна! Ваша мама была ее единственным ребенком, – мистер Натан вздохнул и развел руки, выпустив руль: я от страха вся сжалась, но он, приняв мой страх за что-то иное, спокойно продолжил свои манипуляции руками, как будто машина двигалась не по шумному хайвэю, а по синайской пустыне.

– Конечно, сейчас моя тетя уже не та, ты бы видела ее лет десять назад! Царица Савская и Соломон в одном лице! А сейчас она уже целый год без движения, говорит совсем плохо, несколько месяцев совсем не говорила, но ты бы видела, как она кричала на реб Эммануила, когда узнала, что он не показал ей твое письмо. Он стоял перед ней, как ешивабохер перед меламедом. А он – ее младший брат и президент компании!

– Это ваш отец? – осторожно спросила я.

– Нет, – замахал руками мистер Натан, опять отрывая их от руля и бросая меня в дрожь. – Это мой дядя, а я сын среднего брата миссис Малки. Мой татэ никогда не занимался бизнесом. Он всю жизнь был рабаем в маленьком городке в Южной Каролине, и я тебе скажу, там и сейчас вспоминают его добрым словом не только евреи. Ибо честнее и справедливее его трудно найти было человека. Он уже десять лет, как умер, но его там помнят. И такими честными и справедливыми он воспитал нас, своих детей. И сама понимаешь, с такой честностью и такой справедливостью в бизнесе делать нечего! У меня четверо братьев и три сестры. И кем, ты думаешь, они стали? Всем кем угодно, только не бизнесменами. А я продолжил папино дело и стал тоже рабаем. Так что будем знакомы – раби Натан! – и он галантно приподнял шляпу, как английский джентльмен. Но через секунду я поняла, что шляпа приподнята не по поводу нашего знакомства, а для того, чтобы поправить съехавшую набок ермолку, спрятанную под шляпой.

Поправив ее, он погладил бороду и продолжил свой рассказ:

– Ты, наверное, думаешь, почему я здесь, а не в Южной Каролине, где меня ждут мои прихожане? Не напрягай мысли, я тебе отвечу сам: я здесь из-за тебя! Тетя Малка захотела, чтобы тебя встретил я. Теперь, конечно, у тебя возник вопрос, почему она так захотела. И я удовлетворю твое любопытство, скажу, почему: потому что я нашел твое письмо! Не делай удивленных глаз: я именно не получил твое письмо, а нашел его. А получил его дядя Эммануил. Он официально считается наследником тети Малки, ибо она сказала нам:

– Если я оставлю свою империю вам, она на следующий день сгорит голубым пламенем!

И еще она сказала:

– Единственный, у кого в нашей мишпохе варит голова в этом деле, – это Эммануил!

И всем стало ясно, что дядя Эммануил – будущий владелец компании. Уже год, как он по желанию тети переселился в ее дом и распоряжается не только ее фирмой, но и всеми работниками дома. И, разумеется, письмо попало к нему. И, как он объяснил тете, стал разбираться с ним, ибо твоя история показалась ему подозрительной. Как он сказал:

– Она слишком невероятная, чтобы быть правдой!

Еще он сказал тете:

– Я не показывал его тебе, ибо не хотел, чтобы последующее разочарование не усугубило твое болезненное состояние... – и добавил: – И сейчас я не советую спешить, швестэрка.

Но надо знать тетю Малку: она подняла такой крик и заставила нас вертеться, как дрейдел на хануку: за неделю вам оформили вызов!

– Вот именно сейчас мне надо спешить, – кричала она на дядю Эммануила, – ибо я не знаю, сколько мне еще осталось прожить на этом свете! – И еще она добавила: – Пока хозяйка здесь еще я!

И видели бы вы, как побледнел при этих ее словах мистер Эммануил!

А нашел я письмо случайно. Я гостил у тети: мы все по месяцу живем у нее, ибо она хочет видеть у постели родное лицо, а не только купленную за деньги медсестру. И она попросила меня в тот день принести из кабинета мистера Эммануила альбом со старыми фотографиями. И, роясь там в поисках этого альбома, я наткнулся на твое письмо. Вернее, оно наткнулось на меня. Оно лежало отдельно от конверта, и я невольно прочитал первые строчки. И потом уже не смог не дочитать его до конца. А прочитав, побежал к тете... И потом ей уже было не до альбома. И вообще, все, что было потом, я уже тебе рассказал, – он на секунду замолк, потом повернулся ко мне и неожиданно спросил: – А ты и вправду Николь?

– Не знаю, – честно сказала я. – Я написала в письме все, что знаю. Я не помню ни папу, ни маму. Единственное, что у меня есть, – это мамина фотография, – я вынула ее из сумочки и подала Натану.

Он долго смотрел на нее, потом сказал:

– Я видел твою маму совсем маленьким и сейчас не могу вспомнить ее. Но женщина на снимке очень похожа на дядю Рахмиила, твоего дедушку. А его я очень хорошо помню, – он повернулся ко мне, опять не глядя на дорогу, несколько минут не отводил от меня взгляда, а потом уверенно сказал: – сейчас я вижу, что ты на него очень похожа. Он был красавец!

Я все время боялась своей биографии, я все время думала: я это или не я, и слова мистера Натана неожиданно успокоили меня: я – это я! И я еду к своей бабушке!

И увидев ее, я заплакала. И бабушка, увидев меня, тихо сказала:

Тохтэрке, ду гекумен цу мир! – и слезы покатились у нее из глаз. – Дочечка, ты пришла ко мне! – повторила она по-английски и, повернувшись к мистеру Эммануилу, сказала: – А ты сомневался, что это моя внучка. Посмотри, у нее же одно лицо с Мари.

Мистер Эммануил пожал плечами и ничего не ответил. Но бабушка не обратила внимания на его молчание, ей в эту минуту было не до него: у нее была я.

В первые дни мне казалось, что я очутилась в волшебной сказке... По утрам горничная спрашивает, что я желаю к завтраку, а вечером в моей спальне меня ждет постеленная кровать. Церемониал обеда похож на прием у президента. Я не успеваю к чему-то протянуть руку, как стоящий за моей спиной дворецкий, или как там его называют, моментально опережает меня, и блюдо оказывается передо мной... Но я, как андерсоновская принцесса, почему-то все время чувствую горошину. Не чувствую я ее только рядом с бабушкой.

Целый день я сижу возле нее, и мы говорим о маме, о дедушке, о жизни, как говорит бабушка. Говорить ей очень трудно, она совсем больная, но когда медсестра, которая все время находится возле нее, пытается ее остановить и умоляюще просит не утруждать себя так, бабушка смотрит на нее укоряющими глазами и говорит:

– Мисс Мелиса, кто девочке расскажет обо всем, если не я? А у меня не так много времени впереди. И не пытайтесь убедить меня в обратном. Бог дал мне немножко больше прожить, чем всем, для того только, чтобы я смогла увидеть мою внучку!

Бабушка почти каждый день спрашивает о вас и говорит, что обязательно всех привезет сюда.

Я очень соскучилась по вам. Очень! Мне очень не хватает вас здесь. Бабушка говорит, что я здесь у себя дома и могу говорить с ней обо всем. Но обо всем ли? Я сама себе задаю этот вопрос и сама себе отвечаю: я боюсь расстроить бабушку и поэтому не могу ей все рассказать. Как нужны мне вы сейчас, я просто не могу передать это словами. В моей жизни и вправду все как в сказке, а в сказке всегда рядом с добром зло. Иных сказок не бывает...

Где-то месяц назад бабушка неожиданно попросила мистера Эммануила взять меня с собой на фирму.

– Познакомишь ее с менеджерами, поводишь по отделам, пусть посмотрит наши новые разработки, в общем, введешь девочку в курс наших дел, – сказала бабушка и добавила: – Я тебе скажу, Эмма, наша девочка разбирается в одежде не хуже нас с тобой! Ты не поверишь, но все, что на ней, – не от Версачи и не от Клейна, а от нее самой! Ты представляешь, это все она придумала и пошила сама! И это – дочка моей Мари, которая могла целый год проходить в одном свитере и клетчатой юбке! Я уже не говорю о том, что она не знала, с какой стороны втянуть иголку в нитку. Ты не в маму удалась, а в бабушку! Я была такая же, как ты!

Мистер Эммануил молча выслушал бабушку, неопределенно кивнул головой, то ли в знак согласия, то ли от безразличия, и я почему-то подумала, что никакой поездки не будет. Бабушка часто забывала, о чем говорила несколько часов назад, но этот разговор она не забыла и напомнила о нем мистеру Эммануилу через неделю. И, конечно, новый разговор шел на высоких нотах, после которого я на следующий же день поехала на фирму.

Всю дорогу мистер Эммануил молчал, как всегда, когда мне приходилось находиться в его компании: я была для него пустым местом. Мне казалось, что его взгляд проходит сквозь меня, как сквозь стекло. Так на нас в детдоме смотрела воспитательница Елизавета Алексеевна. Под его взглядом мне вдруг подумалось, что он сейчас заговорит ее голосом и скажет, как она:

– Ладони!

И я вытяну ладошки и ощущу на них боль от металлической линейки.

И он заговорил. Как только мы оказались наедине в его кабинете. И начал с вопроса:

– Неужели ты думаешь, что выстроенная нашей фамилией империя будет принадлежать тебе?

Я вздрогнула и сжалась в ожидании удара. Но мистер Эммануил меня не ударил, он выдержал паузу после вопроса и, не дожидаясь моего ответа, сказал:

– Я проверил твои документы. Ты не Николь! И ты не будешь ею никогда, А-н-а-с-т-а-с-и-я И-в-а-н-о-в-а! – он проговорил мое имя по буквам, как будто оно было трудным ему для произношения, и добавил: – И никому никогда ты иное не докажешь! Запомни мои слова: никому, никогда! Я мог бы, конечно, обратиться в суд и на долгие годы упрятать тебя в тюрьму за обман и шантаж, но моя сестра приняла желаемое за действительное и видит в тебе Николь, которой давно нет на свете! Я не хочу омрачать ей последние дни: их осталось у нее совсем мало, счет уже идет не на месяцы, а на недели. Но как только она покинет этот мир, ты через час покинешь наш дом и улетишь назад в свою Россию! О билетах я позабочусь.

– Я никого не обманываю и не шантажирую, – тихо сказала я, но он резко оборвал меня:

– Меня не интересуют твои сказки: оставь их для моей сестры!

Он сделал несколько шагов по кабинету и, обойдя стол, остановился напротив меня и, просверливая меня глазами, сказал:

– Даже если бы ты была настоящей Николь, ты это никогда никому не докажешь!  Запомни: один мой звонок – и ты в тюрьме! В тюрьме, – повторил он и, резко отведя от меня взгляд, вернулся к креслу.

Потом вызвал в кабинет секретаршу и представил меня ей:

– Это мисс Анастасия. Сиделка миссис Малки. Миссис просила показать ей нашу фирму. Пожалуйста, проводите ее по нашему зданию, а потом съездите в наш магазин на Мэдисон, – он задумчиво посмотрел на меня и сказал: – Если вам что-нибудь там понравится, возьмите! Не стесняйтесь, выбирайте все, что вам угодно! Это мой подарок! За присмотр за миссис Малкой! – и рукой сделал знак: вы свободны...

И мы вышли. Я ничего себе не выбрала в магазине на Мэдисон, чем очень удивила свою спутницу.

После этой поездки я проплакала всю ночь, но ничего не рассказала бабушке. Бабушка пыталась расспрашивать меня о впечатлениях, но я, как могла, уходила от конкретных ответов. И это мне удалось, ибо бабушка в этот день чувствовала себя плохо, перескакивала в разговорах с одной темы на другую, а потом задремала, забыв про наш разговор...

Я все время думала, как отправить вам письмо, ибо я здесь, как в золотой клетке, не выхожу из дома ни на минуту: как-то попробовала, но привратник меня остановил, сказав, что мистер Эммануил велел мне все время быть при бабушке. Я поинтересовалась у бабушки, как отправить письмо, и она мне сказала:

– Отдай утром Эмме, и он отправит с фирмы.

– Хорошо, – ответила я. А что иное я могла сказать ей в ответ?

Вот почему я задержалась с письмом. Но сейчас, кажется, у меня с этим письмом все получится. Вчера бабушка мне сказала:

– Мы решили взять еще одну прислугу. Эмма звонил в офис, и сегодня к нам придет женщина для интервью. Поговори с ней, привыкай быть хозяйкой! – бабушка подмигнула мне и добавила: – Сразу на первой не останавливайся, посмотри двух-трех и подумай, какая лучше. Нам нужна аккуратная и исполнительная женщина.

Я не послушалась совета бабушки и остановила свой выбор на первой. Когда я ее увидела, я сразу узнала в ней нашу. И оказалась права. Она была не просто наша, а даже ближе, она была нашей землячкой из Белоруссии, из Гомеля. Она очень обрадовалась, когда я с ней заговорила по-русски. До Америки она работала в университете, преподавала биологию.

– И вы устраиваетесь уборщицей? – удивилась я.

– А кому здесь нужен университетский биолог с домашним английским, – вздохнула женщина. – Мой муж был главным экономистом, а здесь устроился в пиццерии на деливери. В нашем возрасте и с нашими проблемами работу не выбираешь: слава Богу, уехали от радиации, и больше мне ничего не надо, – сказала она и вдруг, не поняв моего удивленного вида, поспешно сказала: – Вы не думайте, что я интеллигентка и не умею убирать. Я убираю очень аккуратно. У меня есть рекомендации, – и она протянула мне пачку каких-то бумажек.

– Что вы, что вы, – растерялась я и замахала руками, отбиваясь от этих бумажек. – Не надо мне никаких рекомендаций. Я беру вас.

Я не могу вам передать, как мне вдруг стало стыдно, что я, совсем еще девчонка, – уже хозяйка, а она, преподаватель университета, ко мне нанимается домработницей. Я вспомнила, как ты смеялась, мама:

– Чтобы стать балабостай, надо в зувармилхе купаться и шелком вытираться!

А я все время в простой воде купаюсь, правда, здесь какой-то французский шампунь, вроде бы на молоке, а вытираюсь я нашим китайским полотенцем. Правда, мне дали шелковую пижамку. Так что можно считать хозяйкой.

– Какая я хозяйка?! – сказала я и поделилась с этой женщиной всеми своими бедами, как с вами. И мы обе сидели с мокрыми глазами и вспоминали нашу старую жизнь...

Женщина сказала, что возьмет это мое письмо и прямо сегодня отправит его. Если мистер Эммануил согласится с моим выбором и оставит эту женщину у нас, я теперь смогу посылать вам письма каждую неделю.

Я вас всех обнимаю крепко-крепко и целую! Жду ваших писем.

Ваша Настя.”

Наша Настя...

Мы ответили ей сразу и стали ждать нового письма, но новое письмо не пришло. Мама написала несколько писем, но и они остались без ответа.

Мама не знала, что делать и как помочь Николь, все разговоры в доме были только о Насте. Папа успокаивал маму, как мог, говоря, что Настя вот-вот приедет сама, но в душе переживал, как и мы, и даже стал изредка закуривать из единственной в доме пачки сигарет “Аполлон”, которую я хранил как сувенир.

И тут вдруг позвонила из Киева папина сестра тетя Клара и сказала, что они уежают в Америку: у ее Семы нашелся в Нью-Йорке сводный брат, и он сделал им вызов. Мама сразу стала просить, чтобы они, как приедут, сделали вызов нам, и тетя Клара обещала. Папа в Кларино обещание не верил, ибо когда-то она обещала нас всех перетащить в Киев, а потом забыла про это, но на этот раз все произошло по-другому: уже через два месяца после отъезда тети Клары мы получили вызов на интервью в американское посольство.

Вечер.

Нам говорили в Краснополье, что у посольства огромные очереди на интервью, но когда мы приехали, там почти никого не было: несколько семей из Узбекистана и мы.

В здание мы зашли очень быстро, но внутри пришлось посидеть, ожидая представителя иммиграционного отдела. Как нам объяснили, у него что-то произошло дома, и он опаздывает. Но нас успокоили, сказав, что сегодня обязательно примут. Большая узбекская семья, заняв почти все кресла в маленьком коридорчике, о чем-то громко разговаривала на незнакомом нам языке, взрывая посольскую тишину то плачем детей, то безудержным смехом.

– Завидую таким людям, – сказал папа, – они везде чувствуют себя как дома.

– Наверное, городские, – тихо сказала мама.

Она очень редко ездила в город, единственный город, который она более-менее знала, был Чериков, и для нее слово “городские” всегда означало что-то совершенно не похожее на нашу тихую местечковую жизнь. Поездка в посольство была ее первым выездом в большой город, да еще такой, как Москва, и сейчас она боялась не то что сказать лишнее слово, но даже лишний раз повернуться.

Городские, – согласился папа.

– А что? – услышала наш разговор сидящая напротив женщина. – Вы считаете, что мы говорим громко? Вы не слышали громкого разговора! Если я начну говорить громко, то меня отсюда услышат в Кремле! И, думаете, из-за чего? Я надорвала глотку с моими детьми! Мой сын Арик уже два года в Бостоне, и я вам скажу, большой там человек. У него магазин. И в магазине нет своего глаза. Я всю жизнь проработала в Коканде в магазине и знаю, что это такое. Магазин нельзя оставить на минуту без присмотра! Он пишет – жду маму! А эта компания не хочет ехать! У них свои заботы. И я кричу. И, слава Богу, докричалась. Едут, все десять человек! Даже дядя Натан, которому сто два года! Он собирался умереть тут. И потом бы я возилась с его похоронами! С ума можно сойти! А младшего я успела женить. Между нами говоря, на ихней... Они дали хорошие деньги. Почему не взять? Как записались, так разведутся – большая проблема?! Там, говорят, это делают за пять минут... А старшего я развела здесь, не хватало мне вести его барыню в Америку! Такого добра, как его Розочка, везде хватает! И вы хотите, чтобы я после этого говорила тихо?

– Я, кажется, ошибся адресом и попал не в американское посольство, а на бобруйский базар в воскресный день, – улыбаясь, остановил монолог нашей соседки высокий худой старик, неожиданно появившийся в коридоре.

Занятые разговором, мы не заметили его появления. Старик был не просто высокий, а очень высокий: голова его почти касалась потолка. Одет он был в длинное черное пальто, на голове была большая черная широкополая шляпа. Лицо его украшала большая седая борода, обрамленная длинными пейсами. Для типичного шолом-алейхомовского еврея ему не хватало в руке книжки, но книжки у него не было, а на удивление нам, он держал на поводке мохнатую рыжую собаку, которая с любопытством смотрела на нас.

– А что, сюда надо с собакой? – растерянно спросил парень из узбекской мишпохи и озабоченно добавил: – Мы тоже собираемся везти собаку в Америку. У нас овчарка.

– Не беспокойтесь, – успокоил его старик, – вести в посольство ничего не надо. На месте оформите все документы, что ваша Майра здорова, и едьте на здоровье!

Парень захлопал глазами и спросил:

– Вы из Коканда?

– Нет, – улыбнулся старик.

– Тогда откуда вам известно, как звать нашу собаку?!

– Все в мире думают, что ничего никто не знает, но мир – одно большое Краснополье, и все про все на свете знают. Я прав? – он повернулся к папе, и папа с удивлением посмотрел на него.

– Наверное, вы правы... – сказал папа и нерешительно спросил: – А откуда вы знаете, что мы из Краснополья?

Мне-таки известно, – сказал старик и улыбнулся: – мне-таки все известно...

– Мне кажется, что вы работаете в цирке, – сказала наша шумная соседка и добавила: – Только что-то в такой одежде я раньше не встречала циркачей! Вы из еврейского цирка?

– Из еврейского, – согласился старик и добавил, – весь мир огромный цирк, и все мы циркачи: кто фокусник, кто клоун, кто эквилибрист...

Он неожиданно повернулся к маме и сказал, как бы продолжая свою мысль:

– Кто веселый Арлекино, а кто печальный Пьеро. У вас печальные глаза. Что вас тревожит? Я понимаю, другая жизнь, страна другая. Но не волнуйтесь: все будет хорошо. Вас ждет родная дочка! Чего еще вам надо?!

– Она нас ждет?! – мама, удивленно посмотрела на старика, потом бросила испуганный взгляд на папу и замолчала.

– Ни за что не говорите, что кто-то из ваших раньше ездил в Америку, – предупредила нас наша соседка Рива, которая где-то за месяц до нас ездила на интервью. – Как только узнают про это – все: беженца вам не видать, как своих ушей! Поверьте мне, с нами была одна женщина из Смоленска, так она проговорилась, что ее сын ездил туда в гости к своему другу! И все, они получили пароль! И, значит, никаких пособий!

После таких предупреждений мы договорились не говорить никому про Николь. И, проговорившись, мама испугалась. И папа тоже. Я увидел, как он вздрогнул при маминых словах. Рассчитывать на деньги тети Клары нам не хотелось.

И старик, будто прочитав наши мысли, сказал:

– Вы не волнуйтесь, беженца вам дадут. Я это чувствую. Все говорят, что у меня довольно неплохое чувство...

– Ваши слова и Богу в уши, – сказала мама.

– Надеюсь, что так и будет, – улыбнулся старик. – Как говорил один поэт, любовь и дружество до вас дойдут сквозь мрачные затворы. Я что-то еще помню из школы. Хотя в мои годы можно было это уже и забыть... – Он внимательно посмотрел на маму и сказал: – Самый умный совет в вашем деле – это рассказать все как есть, и я думаю, вам помогут. У вашей истории должен быть хороший конец, ведь слишком много в ней было нехорошего, – он повернулся ко мне и неожиданно сказал. – Молодой человек, я чувствую, что в этой истории кое-что будет зависеть и от вас. Как говорят наши цадики, на Бога надейся и сам не плошай! – добавил он, улыбнувшись, и полез в карман своего длинного пальто.

Долго там что-то перебирал и, в конце концов, вытащил маленькую карточку, которую протянул мне:

– Это телефон одного человека в Нью-Йорке. Когда приедете в Америку, позвоните ему. Он знает реб Алтера и должен вам помочь. У него хорошая еврейская голова, и он знает, что такое любовь! – старик подмигнул мне и стал прощаться: – Меня, наверное, уже заждались. Вот так всегда: куда-то иду, где-то останавливаюсь и про все забываю.

– А вы не на интервью? – удивилась мама.

– Какое интервью?! – засмеялся старик. – Я давно уже прошел свое интервью... Чавик, – сказал он, обратившись к собаке, – скажи добрым людям “шалом”, и мы пойдем дальше...

Чавик, встав на задние лапы, кивнул своей мохнатой рыжей головой. И они ушли.

Ясновидящий, – сказала наша соседка и добавила: – Хорошая профессия, не надо знать язык.

Мы ничего ей не ответили...

Потом дома мама с папой долго гадали, кем был старик. Папа предполагал, что он отец самого посла, иначе кто бы его пустил в здание посольства с собакой, а мама говорила, что это ребе, который приехал из Америки помогать евреям. А я ничего не говорил. Я смотрел на оставленную стариком карточку. Это была визитная карточка нью-йоркского адвоката.

На интервью в посольстве мы все рассказали, как есть, и женщина, проводившая с нами беседу, пообещала нам помочь:

– Хорошо, что у вас есть копия русского свидетельства о рождении. Может быть, нам удастся разыскать копию сертификата о рождении вашей дочки, выданного нашим посольством, – сказала она, – ведь ее мать гражданка США и должна была зарегистрировать дочку и у нас. И, может быть, нам помогут соответствующие ваши органы: ведь сейчас у вас перестройка. Чем черт не шутит, как говорят русские... Я направлю им запрос... – И добавила, увидев наши грустные лица: – Как говорила моя бабушка, она была из Лодзи, “трэба быць добрей мысли!”. Я запомнила это с детства. Не знаю, как это по-русски?

– Не терять надежду, – догадался я.

– Да-да, – обрадовалась она моей подсказке, – не теряйте надежду.

Как и говорил старик, нам дали “беженца”, и мы уехали в Краснополье готовиться к отъезду.

В Краснополье ничего никому невозможно было продать, но мама махнула на все это рукой:

– Я уеду в одном платье, только бы быстрее. Кто знает, что там с нашей девочкой?

Но как мы ни торопились, сборы растянулись на пару месяцев. За это время никаких документов на Николь нам не пришло, и папа пессимистически сказал:

– Легче вырвать зуб у акулы, чем получить бумажки от КГБ. Эти американцы наивны как дети, если думают, что можно за один день измениться!

Папа всегда в жизни оказывался прав, но на этот раз он ошибся.

За неделю до отъезда в Америку я поехал в Москву за билетами. В Спейте вместе с билетами на авиарейс до Нью-Йорка мне дали большой заклеенный конверт.

– Это вам передали из посольства, – сказала девушка в окошке.

– Я могу его открыть? – спросил я.

– Конечно, – сказала девушка. – Это бумаги для вас.

Дрожащими руками здесь же, не отходя от окошка, я открыл конверт. В нем лежала копия американского сертификата о рождении Николь, справка органов о переименовании Николь в Анастасию, справка ФСБ о пребывании ее в детских домах, копия наших бумаг о ее удочерении и даже адреса людей, которые занимались ее делом. И маленькая пожелтевшая фотография Насти. На фотографии ей было лет пять, не больше. Она стояла рядом с подружкой и крепко сжимала в руке кусок хлеба.

И еще в конверте лежала уже знакомая мне визитная карточка мистера Брюна. И на ней мелким почерком было написано по-английски:

“Молодой человек, передайте эти бумаги мистеру Анселю. Мне и Чавику, если вы его не забыли, очень хочется, что бы у вас все было хорошо. А если нам этого хочется, то чаще всего так оно и бывает”.

Подписи не было.

Мама всю дорогу в самолете не выпускала из рук фотографию Насти и записку мистера Алтера.

– Бывают же хорошие люди на свете, – говорила она папе. – Кто мы ему? Никто! А что он нам сделал! Родной человек не всегда такое сделает. Пока я буду жива, я буду молиться за него. Пусть ему поможет Бог! Сейчас я хочу только одного: увидеть нашу девочку! Почему она нам перестала писать? Что ты думаешь про это?

– Мы про это уже говорили десятки раз, – успокаивал ее папа, – может, с почтой что-то, может, времени нет, она же сидит с больной женщиной... Если что-то было бы плохо, она бы нам позвонила... И вообще, мы вот-вот приедем и все узнаем на месте.

На месте мы оказались к вечеру. Пока оформляли документы в аэропорту, пока добрались к тете Кларе, перевалило за полночь. Но мама, несмотря на позднее время, как только переступила порог тети Клариной квартиры и увидела телефон, сразу вспомнила, что надо позвонить адвокату.

– Лиза, – замахала руками тетя Клара. – Уже ночь. Все нормальные люди спят. Позвонишь завтра.

– Нет, – сказала мама, – я до завтра не выдержу. Здесь в записке написано, что можно звонить круглосуточно. И мы позвоним!

Мне тоже не хотелось ждать до утра. И мы позвонили. Вежливый женский голос попросил нас оставить меседж и сказал, что нам перезвонят. Говорил я по-английски, и мама потом до утра переспрашивала меня, все ли я правильно сказал:

Эдичек, ты ничего не перепутал, ничего не забыл?  Позвони еще раз. Вдруг они тебя не так поняли. Я тебя прошу, сыночек, позвони! За спрос не дают в нос! А вдруг они наш телефон неправильно записали?

– Лизонька, ночь на дворе. Все люди спят, – успокаивал ее папа. – Мы уже здесь. Теперь волноваться не надо. Если нам утром не перезвонят, Эдик утром позвонит опять.

Я почти не спал, но иногда сон побеждал на какие-то минуты, и тогда мне снилась Настя. Она бежала, держа в руках кусок хлеба, и за ней, лая и рыча, неслась целая свора голодных собак. Я пытался их остановить, и тогда они бросались на меня, и я кричал и просыпался...

Позвонили где-то около шести утра. Трубку поднял Кларин муж и сразу передал ее мне.

– Гуд монинг, мистер Брюн вас слушает, – услышал я в трубке. – В чем ваш вопрос? Расскажите, пожалуйста, мне в двух словах. Вы можете по-английски?

– Да, – сказал я и добавил, – только двух слов мне не хватит.

– Пусть будет побольше, – засмеялся он.

И я, сбивчиво, торопясь, начал рассказывать нашу историю. За время моей длинной бессвязной речи, в которой я перескакивал с одного события к другому, он остановил меня один раз, переспросив фамилию американской бабушки Николь.

Когда я закончил, он сказал:

– Миссис Малка вчера умерла.

– Когда? – ошеломленно спросил я.

– Вчера, – сказал он, – об этом сегодня сообщено во всех утренних газетах. Бабушка мисс Николь довольно известная личность, – он на мгновение замолчал, я услышал шорох бумаг, потом шаги, а потом опять его голос. – Пока мы говорили, мои люди попытались дозвониться до мисс Николь. Но ее уже нет в Гленвилле.

– Как нет?! – воскликнул я почему-то по-русски. Но он меня понял.

– Увы, нет, – повторил он и добавил. – Вчера вечером она уехала в аэропорт Кеннеди, чтобы улететь домой. У нее билет на семь утра.

Я машинально посмотрел на часы, и обреченно сказал:

– Уже почти половина седьмого...

Мама что-то поняла по моему лицу и испуганно спросила:

– Что-нибудь случилось с Настей?

– Нет-нет, – замотал я головой, – все хорошо! – и пояснил по-английски в трубку, – это я говорю маме.

– У нас и вправду пока неплохо, – сказал адвокат, опять поняв мои русские слова. – К нашему счастью, сейчас над Нью-Йорком большая гроза, и все утренние рейсы задерживаются. Скажите мне ваш адрес и спускайтесь вниз к подъезду. Я где-то через полчаса буду возле вашего дома, и если нам повезет, мы попадем в аэропорт до того, как его откроют. Будем надеяться.

Ждать мистера Брюна пришлось мне совсем недолго. Он появился у нашего подъезда минут через двадцать. Дождь продолжал лить как из ведра, а темно-черное небо, расчерченное молниями, сулило непогоду не менее, чем на полдня.

В машине по дороге в аэропорт мистер Брюн поинтересовался, откуда я знаю реб Алтера. Я рассказал ему о нашей встрече в посольстве и, не удержавшись от любопытства, в свою очередь спросил, откуда он знает старика.

– Я знаю его не больше вашего, – задумчиво сказал мистер Ансельм. – Встретился с ним я лет сорок назад. В труднейшие для меня минуты. Я терял жену. Ее лечащим врачом был друг моего отца. В тот вечер он сказал мне, что ей осталось жить всего несколько дней, – мистер Ансельм зажег сигарету, потом потушил ее и, не закурив, бросил в пепельницу возле сиденья. – Я вышел из палаты, ничего не видя перед собой, не зная куда  идти и что делать... я ничего не знал... И  тогда я встретил Его. Я натолкнулся на него, едва не сбив с ног, начал извиняться. И как-то само собой получилось, что мы разговорились. А потом говорили долго, делая круг за кругом вокруг здания. Это было здесь, в Бруклине, в Боро-Парке, у Маймонидас-госпиталя. Когда мы расстались, он сказал, что не надо отчаиваться, все будет хорошо, – мистер Брюн вынул новую сигарету, опять помял ее в руках и, не закурив, снова бросил в пепельницу. – И все было хорошо. Повторные тесты ничего у нее не нашли. Ничего! Врачи не верили своим глазам и приборам. Как сказано в Торе, на все воля Бога! Мы уже сорок лет вместе с Мишель. Дай Бог, и дальше. Я долго искал Его, но, увы! Ваш звонок напомнил мне о нем.

– Вы тогда, у госпиталя, видели его молодым? – спросил я.

– Разве Он может быть молодым? – мистер Брюн задумчиво посмотрел на меня и повторил. – Разве Он может быть молодым?

Я вопросительно посмотрел на мистера Брюна, ожидая услышать объяснения его непонятному вопросу, но он ничего больше не сказал. Весь оставшийся путь до аэропорта он молчал. И я тоже больше не задавал вопросов.

Когда мы подъехали к аэропорту, неожиданно гроза прекратилась, как будто остановленная чьей-то всесильной рукой. Последняя молния чиркнула свой прощальный автограф в небе, дождь угас с последним раскатом грома, и солнце, вынырнув из-за туч, залило светом до этого погруженный в темноту город.

В Нью-Йорке рассвет наступает не так, как у нас в Белоруссии – медленно и постепенно, а внезапно, резко очерчивая границу между ночью и днем. И наши глаза, обращенные к небу, уткнулись в эту границу, и душа вдруг ощутила спокойствие и уверенность.

– Сейчас объявят посадку, – сказал мистер Анзельм, притормаживая машину у входа в терминал. – Мисс Николь летит “Лотом” через Варшаву! Она должна быть еще в зале ожидания. Бегите, молодой человек! Сейчас самолеты будут отправлять ежеминутно. Нам нельзя опоздать. А я пока припаркуюсь.

Я буквально выпрыгнул из брюновскогомерседеса” и побежал...

Утро.

Мы увидели друг друга одновременно. Она повернулась, и наши взгляды встретились. И слились.

– Эдик, – прошептала она, – откуда ты тут? Я сплю?

– Нет, не спишь, – сказал я и потрогал ее лицо, как в детстве, когда мы играли в жмурки. И почувствовал на руках слезы.

– Мы поедем домой? – спросила она, продолжая удивленно смотреть на меня, все еще не понимая, что происходит.

– Да, домой, – сказал я и добавил: – Только дом наш сейчас здесь, в Нью-Йорке.

– Папа и мама здесь? – удивилась Николь.

– Да, – сказал я.

– Умерла бабушка, – сказала Николь.

– Знаю, – сказал я.

– Вы все знаете? – спросила Николь.

– Не все, – сказал я.

– Я не получила ни одного вашего письма, – сказала она.

– А мы только одно, – сказал я.

А потом она сказала:

– Я купила тебе в аэропорту подарок.

– Какой?

– А ты помнишь, о чем мечтал в детстве?

– Вырасти большим и жениться на тебе, – сказал я.

– Об этом ты стал мечтать позже, – сказала она, – и, значит, этот подарок получишь позже. Вспомни, о чем ты мечтал раньше, когда был совсем маленьким.

– Не помню, – честно признался я.

– А я помню, – сказала Николь.

И будущая миллионерша вынула из сумки трехдолларового воздушного змея.

И был вечер, и была ночь, и было утро...

 


Warning: include(/h/mishpohaorg/htdocs.mishpoha.org/bottom_links.php): failed to open stream: No such file or directory in /h/mishpohaorg/htdocs/n19/1929.htm on line 1925

Warning: include(): Failed opening '/h/mishpohaorg/htdocs.mishpoha.org/bottom_links.php' for inclusion (include_path='.:/usr/share/php') in /h/mishpohaorg/htdocs/n19/1929.htm on line 1925

© Мишпоха-А. 1995-2011 г. Историко-публицистический журнал.

Warning: include(/h/mishpohaorg/htdocs.mishpoha.org/bottom_links.php): failed to open stream: No such file or directory in /h/mishpohaorg/htdocs/n19/19a29.php on line 45

Warning: include(): Failed opening '/h/mishpohaorg/htdocs.mishpoha.org/bottom_links.php' for inclusion (include_path='.:/usr/share/php') in /h/mishpohaorg/htdocs/n19/19a29.php on line 45