Мишпоха №19    Леонид Финкель * Leonid Finkel / Видения о жизни и судьбе Этель Ковенской * A sketch of Life and Destiny of Etel Kovenskaya

Видения о жизни и судьбе Этель Ковенской


Леонид Финкель







Леонид Финкель и  Этель Ковенская

19

Я позвонил:

Этель, доброе утро!

Откликается радостно, с каким-то виртуозным блеском. Но сразу понимаю: в этом голосе есть бес. Кто-то из великих артистов говорил о молодом коллеге: “У него есть голос, он владеет разными стилями, но он никогда не добьется успеха, потому что в нем нет беса”.

Я не знаю, что за таинственная сила живет в ее голосе, думаю, ни один философ этого не объяснит. Ее голос выходит не из горла, он поднимается изнутри, от самых подошв.

Ее трепетный бес не имеет ничего общего с теологией. Скорее, есть в нем что-то от веселого демона, который запальчиво оцарапает актера еще до того, как ему будет аплодировать зритель.

А однажды она рассказывала о скорбных приключениях нашего еврейского духа. Надо было слышать, каким убийственно ироничным был ее голос...

А что если творчество рождается в крови человека? Истинный художник – дитя крови?

Я слышал слова одного еврейского хазана: “Когда со мною бес – мне нет равных”.

Как же он так сказал? Ведь не Бог вселился, а бес?

Еще у Пушкина: “Мне скучно, бес”.

Видимо, говорил человек, которого бес покинул...

Всю жизнь живу среди своих.

Однажды в Литературном институте в общежитии пропали со стен все портреты классиков. Комендант с ног сбился.

– Куда делись?

Со временем стало ясно: учиться в этом институте – значит вести “очарованную жизнь”, ибо странным колдовством пропитан весь его воздух...

Портреты обнаружились в комнате Николая Рубцова, теперь уже знаменитого поэта. Впрочем, тогда его известность тоже была велика...

На столе роскошествовала бутылка портвейна, он курил, сосредоточенно смотрел на Пушкина, Лермонтова, Толстого...

– Зачем ты это сделал?

– А так... скучно... Вот я с ними и разговариваю... И потом, надоело пить со всякой шелупонью, хочу пить с хорошими людьми...

В семь-восемь лет я хотел быть либо Маршаком, либо Чуковским, мне было интересно, как это из обыденных слов получается “Вот такой рассеянный с улицы Бассейной...”

Одним из первых моих напечатанных рассказов более сорока лет назад был разговор с Лермонтовым. Мне казалось, что я качался на жутких качелях и с замирающим радостным сердцем возносился высоко-высоко...

Были разговоры с Пушкиным, Блоком, моим любимым Модильяни, с Ахматовой, Цветаевой, Эренбургом, Бродским. Вот уже много лет пытаюсь приблизиться к ним лабиринтной дорогой слов...

Разговариваю с актрисой Женей Додиной. В спектакле театра “Гешер” по роману Башевиса Зингера она потрясла меня механизмом своего актерского воображения. Под напором ее таланта в моей душе как-то вдруг стали исчезать беспорядок и несоразмерность.

Вдруг узнаю: польскому акценту (или речи?) ее учила Этель Ковенская.

И два мира сразу объединились в моей душе.

И еще подумал: все люди на земле соединены невидимыми проводами.

Один человек – звезда. Другой – небосклон, на котором эта звезда загорается. Мой любимый Федерико Гарсиа Лорка упоминал о приеме, который называется “парный бой”: два тореро увертываются от быка, держась за один плащ...

Этель Ковенская для меня больше, нежели просто собеседница. С ее жгучим сомнением, с ее подъемом во дворцы успеха, с ее атрибутами Дара (не употребляю других эпитетов, ибо всегда помню, из-за чего началась Троянская война), лишь по редкой случайности выпадающего человеку ныне и присно, и через десятилетия она заражает своим чувством, своей страстью играть, а это уже пища для того зародыша безумия, без которого нельзя писать ни рассказов, ни пьес, ни стихов...

И еще Этель – моя память. Иногда смутная: я много читал о ГОСЕТе, о Михоэлсе, Зускине, но никогда не видел ни одного спектакля ГОСЕТа. Спектакли Черновицкого еврейского театра, который закрыли позже других (по формулировке: невозможность выполнять противопожарные требования в здании театра), всегда мне казались каким-то смутным отголоском спектаклей ГОСЕТа, к которым я тянулся интуитивно, в особенности, когда начали разрываться, как большие цикады, гены в крови...

Но я много видел Шагала, знаменитую выставку в Иерусалиме – его чудом сохранившиеся декорации к спектаклям ГОСЕТа, люблю другого художника того же театра – Александра Тышлера. В двух моих книгах использованы его рисунки, факсимильные оттиски других украшают мою рабочую комнату...

Но главное, Этель – память о времени. Я помню, как моя ровесница из развороченного немецкими самолетами эшелона просила: “Давай поиграем в похороны”. Я помню фильм, в котором придумывали казнь Гитлеру и не могли придумать. Все кричали: “Мало, мало!”. Однажды мы играли в войну. Самый старший был “товарищем Сталиным”, самого маленького и беззащитного буквально заставили быть Гитлером – все другие отказывались. Только случайный прохожий спас малыша от расправы...

Много страшного хранит память, но и радостное (на всю жизнь) – вкус ржаных сухарей...

В нашем классе было полно еврейских мальчишек.

В печальнопамятные дни “дела врачей” в особенности свирепствовал наш комсорг: “Раскройте окна, – кричал он, – в классе дурно пахнет!”

И распахивал настежь...

Мы тут же их закрывали.

Сегодня в Израиле Этель Ковенская, кажется, единственная из тех, кто играл в спектаклях Михоэлса, а потом, совсем молодой, в театре им. Моссовета у Юрия Завадского.

Только подумать: с Мордвиновым! В “Отелло”...

Ее Высокий Дар – не под силу моему перу. Он и сегодня обжигает сердце. А когда она поет, кажется, обжигает и губы, и горло. Я слушаю ее иврит, ее идиш, ее русский: она дает выход моей печали и подлинной истории моей жизни...

Иногда кажется: она заворожена блестящей точкой, мерцающей на горизонте. И этой точкой есть Я, МЫ, ОНИ! В море рыбаки, женщины, баюкающие своих детей в тени виноградной лозы, пастухи, блуждающие в пустоши среди гор, автор над рукописью, музыкант со скрипкой...

Мои собеседники...

Я ощущаю ласковость их взгляда, который не знает ничего, кроме любви. Я знаю, что, пройдя все дороги любви и гнева, они поселились во мне, и стройные их лики вершат какую-то новую дорогу...

Мысленно я давно связал наши жизни...

Кажется, в 1995 вместе с Этель Ковенской мы выступили на одном вечере – памяти еврейской актрисы Сиди Таль. Ее появление на сцене было для меня каким-то волшебством. Точно лик у мира дрогнул...

Вдруг показалось: она просто обворожительна, она есть странная тихая освободительница...

Отчего?

Людям нужен хлеб насущный – они же предпочитают драгоценные камни!

Она любит бывать в маленьких кафе. В том уютном мире, где покой не нарушает повседневную жизнь. Садится на стул. Долго молчит. Пока не возникает перед ней... ее первая роль...

Они всматриваются друг в друга.

– Ах, детка! Ты всегда хотела знать, что такое человеческая жизнь? Первая треть – хорошее время, остальное – воспоминание о нем...

Ее родной язык – идиш.

И польский.

Потом – русский язык и русский театр.

Чтобы не расстаться со своей профессией в Израиле, выучила иврит.

В ее жизни было несколько поворотных моментов: когда мама и дядя послали ее в театр к Михоэлсу, когда она пришла к Юрию Завадскому и когда вместе с мужем приехала в Израиль.

Впрочем, был еще один, как теперь модно говорить, момент истины: четырнадцатилетняя школьница Этель Ковенская из только что освобожденных “западных территорий”, хрупкая, умирающая от волнения, вышла на сцену читать Маяковского.

– Я достаю из широких штанов дубликатом бесценного груза...

– Не штанов, а штанин, – подсказывают из зала.

В тот миг она чуть не потеряла сознание.

И вдруг оглушительные аплодисменты: Эточка Ковенская получила первый приз.

Никто не может приказать стать актером.

Никому не дано запретить быть актером.

Актерство – это не платье, не шляпка, не перчатки. Актерство нельзя надеть и снять в костюмерной.

На сцене – она актриса. И на улице говорят: актриса. И потом – пройдут годы – скажут: а она все еще актриса!

И не выпрыгнуть из самой себя...

При въезде в любую страну надо указать в таможенной декларации, какие ценности ввозишь в страну.

За ее плечами ничего не было, кроме Еврейского государственного театра и театра им. Моссовета.

И мужу нечего было декларировать, кроме своего таланта...

Они гастролировали в Соединенных Штатах Америки и в Канаде, в Австралии, в Европе. Реклама там превосходна. Так и чувствуешь себя чаем “Липтон”...

Между тем, она очень непритязательна: ей вполне достаточно зрителя и сцены. Зритель в партере. И на галерке. И в небесах. Для него живет. Лицедействует. Поет...

Первое воспоминание – ей тридцать шесть месяцев. Тогда впервые увидела похороны. Спрашивает:

– Что это значит, мама?

– Кто-то умер.

– Почему?

– Потому что болел...

– Значит, если беречься, носить теплый шарф, не пить сырую воду, осторожно переходить улицу, то ты не умрешь никогда?

Мама молчит.

– Скажи, мы когда-нибудь умрем? Скажи правду!

– Да.

И она разрыдалась. И взгляд ее стал испуганным и беззащитным.

И стало страшно...

Значит, мама когда-нибудь умрет? Ее смерть страшит ее больше, чем смерть вообще!

Странно, как быстро в детстве исчезают страхи.

После тревоги они вернутся. И уже не оставят никогда. Это случится, когда ей скажут, что нет больше Соломона Михоэлса.

– Убили! Убили! – вдруг закричит она.

И все отшатнутся.

Михоэлс всегда говорил, что у нее потрясающая интуиция...

Впрочем, в те годы интуиция сводилась к одному: “заберут – не заберут”, “посадят – не посадят”...

– Дайте копеечку, дайте копеечку, был и у меня когда-то жених. И кто знает, куда подевался, – ушел и больше не вернулся...

Однажды, уже после закрытия Еврейского театра, какие-то люди остановили ее на лестнице. Из-за одного плеча выглядывал дворник. Из-за другого – мужчина с женщиной: понятые.

“Ну, вот и за мной пришли”.

– Покажи, кто где живет...

Они шли по длинному коридору. Останавливались у каждой двери:

“Пронеси, Боже, пронеси...”

Прошли в конец коридора. Там жил еврейский писатель Дер Нистер. Дверь открылась, и она увидела стол, стакан с недопитым чаем, гору сушек. Семидесятилетний писатель давно ждал непрошеных гостей. Ему даже было неловко, что всех друзей давно взяли, а за ним все не идут. Интуиция подвела?

Он поднялся с кровати, на которой лежал полностью одетым. Шагнул навстречу и, ни к кому не обращаясь, сказал:

– Слава Богу.

Жена подала заранее подготовленный узелок.

Через год его расстреляли...

Ей было 15 лет, когда наступила абсолютная полнота жизни. Что-то вроде символического рая. То время остается для нее образом утраченного рая и по сей день.

– Ты будешь играть Рейзл, – сказал Соломон Михоэлс.1

Это сейчас она пытается объяснить себе, почему было так хорошо. А тогда просто жила в раю, где были краски такой яркости и свежести, каких больше не будет никогда, ее любимые краски, например, чистая нетронутая голубизна.

Любимая краска Марка Шагала.

Однажды мама сказала:

– Я хочу, чтоб ты нашла то, что я потеряла.

Мама была прирожденной актрисой, Шимон Френкель, ведущий актер “Габимы”, – ее другом. Она сидела на скамейке, а Шимон разыгрывал перед ней занимательные истории. Они играли в одном кружке в Гродно.

Но кто знает, может быть, мать просто вытолкнула дочь в Москву, спасая от будущей беды, от войны, от голода?

Кто такой Михоэлс? Этель понятия не имела. Дядя привел ее в студию. Михоэлс сказал: “Вы же знаете, что она по возрасту совершенно не подходит”.

А дядя говорит: “Вы только посмотрите на нее”.

Вмешалась секретарь: “Нет, у нас не детский сад”.

Дядя не отступал: “В паспорте написано, что она большая девочка, ей уже шестнадцать лет”.

А ей еще и пятнадцати не исполнилось... За коробку конфет мама сделала паспорт...

Что мне читать? А петь? Может, Бог спасет, а может, что-нибудь и спою... Только я все песни забыла, Все забыла...

– Ну, хорошо, тогда спой какую-нибудь мелодию без слов. И вытащи платок из-за рукава, – приказал сидящий в зале Михоэлс. – Следи за музыкой, веди себя так, как подсказывает музыка...

И он дал знак пианисту. Пианист одновременно пил чай, читал газету и пробегал пальцами по клавишам. Впрочем, дело свое он знал великолепно.

Поет. Слышит из зала:

– Это же песня из нашего спектакля!

А она и понятия не имела.2

...Бернард Шоу в письме к одной актрисе писал: “Я буду нашептывать Вам на ухо текст, и Вы его запомните просто на слух, как песню. Так надо бы заучивать все роли: в моей идеальной труппе не будет ни одной грамотной актрисы”.

– Спасибо, – услыхала она голос Михоэлса.

– Знаешь, все так на тебя смотрели, – шепнет подруга, – и Михоэлс! Наверное, возьмут!

Так началась ее жизнь в студии и в ГОСЕТе.

– Ты Этель? А я директор театра Беленький... Слушай, только не принимай всерьез все, что я скажу. Михоэлс хочет попробовать тебя на роль...

– Какую?

Рейзл в “Блуждающих звездах”...

– Двое влюбленных из романа Шолом-Алейхема... В труппе Гоцмаха “звезда” Лейбл; в труппе Щупака и Муравчика “звезда” Рейзл. Лейбл и Рейзл любят друг друга...

– Так почему же они не встретятся?!

– У их счастья – две левые руки. В общем, если не получится – не переживай...

Зовет Михоэлс:

– Помнишь... Мелодию?.. (Поет).

– Так... Теперь я дам тебе три слова...

– Какие?3

 “Почему ты наш отец, почему, ведь, кажется, отец, ай-яй-яй!”

И она сочиняет песенку, которая останется в спектакле навсегда!

Сам роман прочла ночью. За ночь до вызова в театр. Обычно она спала в кабинете, где тетя работала. Диван кожаный, засыпала мгновенно. Даже сваливалась с него. А тут сказала:

– Спать нельзя!

Зажгла огромную лампу и за ночь прочла весь роман.

Тетя кричала:

– Что ты делаешь, хочешь израсходовать месячный лимит?

Теперь она знала, что происходит. Лейбл и Рейзл полюбили друг друга еще в местечке, но встретиться им не суждено, так как гастроли двух трупп не совпадают.

О, как ей хотелось, чтобы они встретились!.. Начинает песню, и вдруг все у нее превращается в молитву...

Она обращается к небу. К Богу. Разговаривает с Богом. Бог для нее стал отец, которого дал ей Михоэлс.

...Поднимает руки вверх. Руки у нее красивые, не надо их ставить, природа поставила, и слово пошло вверх, вверх, вместе с руками, и песня как бы сама выходила из нее.

Сама удивлялась: не играет... Живет...

Михоэлсу только это и надо.

На его глазах рождается знаменитая песня. И вот уже крики:

– Бис! Браво!

Буря аплодисментов...

Песня заканчивалась вопросительным знаком. Видимо, потому, что в вопросе всегда больше правды, чем в ответе. Все народы говорят: “Да!”, а евреи вместо восклицательного знака ставят знак вопросительный: “Да?”, между прочим, очень похожее на “нет”. Это Михоэлс считал, что интуиции у нее больше, чем таланта...

Сейчас она знает, что все в мире поставлено с ног на голову. И что жизнь нужно было бы начинать со старости, обладая всеми преимуществами старости – положением, опытом, богатством, – и кончать молодым человеком, который всем этим может насладиться. А сейчас все устроено так, что в юности у вас нет копеечки, на которую можно получить столько удовольствия, а в старости, если и есть копейка, то уже нет ничего такого, что хотелось бы купить...

А Михоэлс тогда сказал:

– Лучшей Рейзл нам не найти!

Позже, выступая в Нью-Йорке, ее Учитель объяснил: “Нам нужна была молоденькая и обворожительная девушка. Мы не хотели никаких компромиссов в отношении этой центральной роли, искали молоденькую особу. И нашли на первом курсе нашей студии. У нас была юная студентка – ей было всего 16 лет, и ей мы доверили центральную роль в “Блуждающих звездах” и не ошиблись!”

Ее муж, замечательный композитор Лев Коган, сказал:

– Занимается исключительно самоедством. Из сделанного – ничего не нравится. Никаких похвальных слов о себе всерьез не принимает...

Я проверил. Точно. В ее глазах – бесконечная грусть о недостижимом...

А тогда она каждый понедельник в 11 утра приходила на репетицию к Михоэлсу. Репетиции шли в его кабинете. Там всегда было полно посетителей. Однажды в этой очереди вдруг увидела Лемешева с женой! Лемешева!

Моя мама, жена дирижера, рассказывала мне: чтоб постоять в калошах Сергея Лемешева в раздевалке театра, его поклонницы платили деньги! И немалые...

Соломон Михайлович никогда не повышал на нее голоса:

– Слышишь, деточка...

– Сделай так, деточка...

Только однажды, встретив ее за кулисами перед спектаклем, он сердито сказал:

– Я ведь запретил тебе клеить ресницы в первом действии!

Он схватил ее ресницы и тут же отдернул руку.

– Господи, я и не знал, что они у тебя такие длинные...

Она расплакалась... Скорее всего, сказалось напряжение от спектаклей...

– Иди, деточка, домой, – говорил Михоэлс, – две недели отдыхать, отдыхать, отдыхать...

А может быть, поиграть в куклы?..

Художнику, который решил писать ее портрет, она поначалу отказала:

– У меня много веснушек, я не хочу, чтобы ты писал мои веснушки.

– Хорошо, я не буду.

Встретились они в Париже, где театр Моссовета был на гастролях: он – известный художник, она – известная актриса. Было соучастие душ. И еще грусть: почему вместе с известностью исчезают и веснушки...

Да, она была молода, наивна. Сожалеет, что встретилась с Михоэлсом и Зускиным слишком рано. Ее все в них восхищало: их удивляющая молодость, их непохожесть ни на кого, неординарность. Она не понимала, почему они такие необычные и такие прекрасные. Михоэлс начинал объяснять суть роли, а она махала рукой: знаю, знаю!

Конечно же, Михоэлс ей очень доверял, доверял абсолютно, заставляя доверять и ему... Рейзл, еврейская Джульетта, пылкая, любящая...

– Как я могла ее сыграть? Сама не знаю. Я ведь еще не была ни разу влюблена, а играла такое подлинное, сильное чувство. Это Михоэлс угадал. Разгадал во мне то, чего я сама про себя не знала. Рейзл – это была я, и внешне, и внутренне: провинциальная девочка, порывистая, влюбленная, не понимающая толком, что с ней происходит, взрослеющая на глазах...

Поначалу я играла только для одного зрителя: для Михоэлса. Если я его не видела – сразу путалась, сбивалась с текста.

– Делать нечего, – сказал Михоэлс и во время спектакля садился в оркестровую яму, рядом с дирижером. И так очаровательно улыбался. Улыбался ей. И в этой улыбке она видела всю себя.

А во время войны в захваченных городах фашисты развешивали портреты Михоэлса с надписями: “Так выглядит еврей” и “Недалек тот час, когда мы сотрем с лица земли кровавую собаку Михоэлса”.2

В мае 1941 года ГОСЕТ показал премьеру в Ленинграде.

После короткого отдыха в середине июня уехали на гастроли в Харьков. По приезде труппу неожиданно собрали в фойе гостиницы “Интернациональ”. Оказалось, ждали “важного” лектора. Человек, стриженный наголо, во френче, с большим кожаным портфелем окинул всех таинственным многозначительным взглядом, доверительно сообщил “ужасную тайну”: в Германии есть силы, готовые нарушить договор о дружбе с СССР.

Еврейский театр работал в здании харьковского Дома офицеров. После вечерних спектаклей зрители не расходились. Иногда начинались импровизированные ночные концерты. Зрители и актеры пели любимые еврейские песни...

22 июня днем шел спектакль “Два Кунэ Лэмела” по Гольдфадену.

Во время завтрака сообщили: по радио ожидается важное правительственное сообщение. Включили радио. Молотов начинал свою речь...

В комнату ворвалась подруга. Глаза гневные, вот-вот вылезут из орбит:

– Ты ведьма, ведьма! Помнишь, что ты сказала вчера?

– Что я сказала? Я сказала: не выбрасывай хлеб...

– А дальше? Дальше? Ты сказала: не выбрасывай хлеб, вдруг завтра начнется война!

Спектакль начался по расписанию. Но Михоэлс прервал его. Вышел на авансцену.

– Война... Что делать? Уничтожить гада!

Утром театр выехал в Москву.

В вагонах толчея. Тягостное молчание прерывалось нервными репликами.

Кто-то успокоил:

– Вот посмотрите, пока доедем, придет сообщение, что враг уже разбит...

22 июля в Москве была объявлена первая воздушная тревога.

Соломон Михайлович назначил Вениамина Зускина старшим пожарником, а себя – его заместителем. В одеянии пожарников они разгуливали по двору. При объявлении тревоги с удивительной скоростью взлетали на крышу...

22 августа 1941 года ГОСЕТ эвакуировался.

– Что я скажу маме, если ты потеряешься? – объявил дядя племяннице. – Что?

– В общем, я тебя не отпущу. Уедем с нашим министерством легкой промышленности, – говорил он. – У меня ответственность за тебя.

Этель и без театра? А Рейзл? Кто будет играть Рейзл? Что скажет Михоэлс? А что скажет Б-г? Или стать ей на площади и воздеть руки к небу?

А в тот октябрьский день 1941 года на площади трех вокзалов собралась вся Москва. В дачном, продуваемом всеми ветрами вагоне Этель с дядей ехали в Сызрань.

В Сызрани поселились в одной комнате. С ними – еще пятьдесят человек. Этель вспоминает:

– Кто-то сказал, Еврейский театр – в Ташкенте. Меня словно током ударило: в театр, в театр! Хочу в театр! Не могу без театра! Не хочу без театра. Лучше заблудиться на станции, отстать от поезда, погибнуть, чем задохнуться в этой комнате, среди этих бабушек и детей. Я хочу домой. Мой дом – театр.

– Дядя, миленький, купите мне билет, отпустите меня, пожалуйста, ну, пожалуйста, миленький, голубчик, я буду себя беречь, я не потеряюсь... Ну, ну... В конце концов, я же не... шлымазл... Ну, дядя, я буду вам писать, я буду писать каждый день... Большие письма. Не отпустите – все равно убегу...

Мазал тов! Она едет в Ташкент через Куйбышев! С двумя тюками. Кинула вещи, забралась на вторую полку, сидит, как мышка. Тихо. Колеса тук-тук... “Хочу в Ташкент. Хочу в театр. Хочу домой”.

Дядя отдал ей свои деньги. Все! У кого-то ручка от чайника. У кого-то сумка. А у нее банка крабов. Батон! Все, что осталось от Москвы...

И только позже дошло – одна. И хочет вернуться в Сызрань. К дяде. И хочет к маме. Все остались там, под немцами. Что с ними будет? Что будет? А что будет с ней? И вдруг на какой-то станции она увидела женщину. В роскошном каракулевом пальто. Без чулок. Растерянную. Скорее всего, из беженцев, которых выпустили из лагерей.

Выскакивает из вагона. “Пусть потеряюсь...” Прильнула к незнакомке: “Мне ничего не надо. Я хочу маму!”

Незнакомка что-то ответила по-польски. Или с польским акцентом, как Женя Додина.

Она знает польский!

И идиш...

Как Этель! И тоже одинока. Совсем...

Они поспешили в вагон. На каком-то полустанке женщина догнала эшелон, где был ее муж и дети!

– Мама!

Этель снова осталась одна. Хочу домой, хочу домой... Наконец успокаивается и засыпает.

Доехали до Ташкента. Жарко. Пыль. Этель в пальто. Вязаной шапочке. Мама связала, когда дочь в Москву ехала. Чулки рваные, руки грязные...

Два тюка оставила на вокзале, поставила прямо на пол, пустилась в город.

– Где у вас Министерство культуры?

Видимо, фраза внушила уважение к самой себе. Нашла.

– Ты кто?

– Актриса.

– Кто-кто?

– Актриса театра Михоэлса.

– А... Театр вчера уехал в Самарканд...

Снова вокзал. Тюки стоят. Как жить дальше? Касса закрыта. Билетов нет ни на один поезд. Ни в одну сторону.

Позже станет завидовать женам военных, фронтовиков. У них – литеры, можно купить много хлеба. Сказала себе: непременно выйду замуж за военного. Получу литер, куплю хлеба.

Ей было 17 лет. Она смотрела на мир доверчиво и простодушно. Однажды продала на базаре роскошное платьице, которое сшила мама перед отъездом в Москву, а взамен купила кусок хозяйственного мыла, три ложки риса, пришла домой, а когда начала стирать, оказалось, что это не мыло, а рогожа, поверх рогожи был тонкий слой мыла...

– Кому нужен один билет до Самарканда?

– Мне!

И снова ночь в поезде и последние двадцать копеек, которые она отдала водителю грузовика. Он ехал с самаркандского вокзала в центр города. Когда борт машины откинули, вдруг видит:

– Это же наш артист, Луковский! Он всегда исполнял роли глухонемых или животных. Дядя Луковский!

На миг она потеряла сознание и свалилась в его руки. Он и привел Этель в общежитие.

– Глядите, кто пришел, Этка!

– Откуда?

– Вы только посмотрите на нее! Сколько дней ты не ела?

– Нет, лучше скорее к Михоэлсу...

Соломон Михайлович посмотрел на нее и улыбнулся:

– Кошка находит свой дом. Я говорил вам – она настоящая актриса!

Она часто вспоминает день, когда освободили ее родной город Гродно. В тех местах жили все родственники, никто из них не успел эвакуироваться. Что с ними – она не знала.

– Ну, что ты такая грустная? – спрашивали ее.

– Я не грустная, я встревоженная...

Михоэлс успокаивал:

– Все будет хорошо. Будем надеяться!

Заходит в большой репетиционный зал. Михоэлс читает лекцию. Она не слышит, точно находится в другом мире. В ушах – выстрелы, крики, все, знакомое по кинофильмам, спектаклям...

Сама – сплошной комок нервов.

Вдруг – стук в дверь.

Когда Михоэлс выступал, были святые минуты. Никто не смел его тревожить. А тут стучат:

Ковенскую к телефону!

Про тот страшный день рассказывала ей мама. Родственники оказались в семейном лагере, в лесу. Держали связь с другим партизанским отрядом. Вдруг – немцы! Все, конец... Окружили, идут цепью... А тут является связной с партизанским отрядом:

– Ну, что вы сидите? С неба ангелы прилетели!

– С ума сошел! Какие ангелы?

– Русский десант!

И впрямь, молодой человек, весь в амуниции с ног до головы, буквально падает с неба. На чистейшем идиш говорит: “Я только что из Москвы! Вчера был в еврейском театре, там спектакль потрясающий – “Блуждающие звезды”! И такая девчонка играет! Как ее? Ковенская...

Ковенская?!

И мама упала в обморок. Когда десантник узнал, что это родители той самой Ковенской, он снял с себя все, все вещи оставил родителям, уехал полураздетый и сказал: если перелетит линию фронта, непременно свяжется с популярной актрисой...

Увы, не связался. Наверно, не перелетел...

В те дни на улице ее никто не узнавал: незаметная, серая, худая девочка, ну, стройная – таких тысячи!

Она и сама чувствовала себя замухрышкой. Все ходили, искали какие-то связи, кусок лишнего хлеба. Она не ходила. Могу предположить – сказывалась внутренняя установка на “польску пани”...

Но стоило выйти на сцену...

Однажды вечером что-то репетировали. Этель играла мальчика. У нее был текст: парень мечтает о хлебе. Такая детская мечта. И так стало жаль его!

Закружилась голова. Упала в обморок.

Подошел Вениамин Зускин. Этель впервые увидела его на сцене в роли Сендерла в “Путешествии Венамина Третьего”... Это был... не то, чтобы урод, но... жалкий, несчастный... с кривыми ногами. Назавтра в учебный класс вошел человек, красивый, со спортивной фигурой, высокий, элегантный... А уж улыбка... Тогда и поняла, какое это колдовство – переход от роли к жизни...

– Ты голодная? – спросил он.

– Нет.

– Вот тебе 18 рублей, завтра пойдешь в коммерческую булочную. Там за деньги можно купить хлеб. Купишь себе булку, хорошую, сладкую, и съешь ее.

– Нет, нет...

Уговорил, взяла эти деньги и пошла в булочную...

Ела булку на глазах у всех: пусть видят – она богата.

Какой-то дерзкий мальчишка вырвал булку из рук: с тебя хватит!

Так жили в Ташкенте, городе, о котором Алексей Толстой сказал: “Стамбул для бедных”...

В сорок первом году, зимой, в гостинице “Москва” Михоэлс встретился с писателем Вл. Лидиным:

– Когда снова откроются театры, надо будет начать с чего-нибудь шумного, веселого, чтобы люди встряхнулись. Довольно этого мрака.4

ГОСЕТ начал послевоенную жизнь со спектакля “Фрейлехс”. Снова в родном театре. На родной сцене. И говорит на родном языке: “Не будем стесняться своей крови!”

Не будем стесняться!

Ах, как пела скрипка: надоели чужие свадьбы! На своей играть хочу...

Вот летит Зускин.

Вспоминает Александра Азарх-Грановская:

– Это было такое! Достаточно малейшего дуновения – он уже летит... Это... действительно от Бога...5

Ковенская играла жену николаевского солдата. Вспоминается быстрый проход действующих лиц по авансцене. В зале – министр иностранных дел Литвинов и начальник Совинформбюро Лозовский. Краешком глаза видит одного и другого. Очевидцы утверждают, что при взгляде на Ковенскую оба поправили галстуки...

...Передо мной уникальный пригласительный билет. Кабинет актера и режиссера Всероссийского Театрального Общества приглашает на очередное заседание (14 марта 1946 года), посвященное проблемам современного актерского искусства. В программе – доклад известного театроведа Юрия Головащенко “Индивидуальность актера и спектакль”, в котором анализируются новые актерские работы М. И. Бабановой, И. Н. Берсенева, М. П.Болдумана, Ю. С. Глизэр, Алисы Коонен, О. В. Лепешинской, В. П. Марецкой, М. Т. Семеновой, Г. С.Улановой, и среди этих теперь уже великих имен... совсем молодая Этель Ковенская! В отличие от настоящего, будущее всегда в здравом уме: оно отбирает достойнейших.

Талант Этель Ковенской проявил себя сразу. Был отмечен людьми, мнение которых и сегодня бесспорно.

Осенью того же года ВТО организовало двухдневную дискуссию о творчестве молодых актеров под председательством А. А. Яблочкиной.

Вот выдержки из стенограммы выступления Александра Яковлевича Таирова, чародея театра, человека, как его характеризовали современники, крайне откровенного и принципиального6 (выступление 20 сентября 1946 года):

“...Когда мы говорим о молодых актерах, мы часто забываем их возраст. Мы забыли, что Гамлету “Пошла осьмнадцатая весна”, что Джульетте неполных пятнадцать, а играют их люди, хорошо, если им “под пятьдесят”... Меня очень и очень обрадовало появление на сцене нашего ГОСЕТа по-настоящему молодой, яркой и самобытной актрисы Э. Ковенской. Посмотрите спектакль “Замужество” Переца, где Ковенская играет Сореле. Скажите мне, где, в каком московском или ленинградском театре имеется равная молодая героиня. Этот спектакль мы с Алисой Георгиевной Коонен смотрели два раза... В недалеком будущем мы собираемся поставить несколько новых спектаклей современных советских и западно-европейских драматургов. Если Соломон Михайлович разрешит и не будет возражать, мы готовы пригласить актрису Ковенскую на гастроли в наш Камерный театр, создадим ей все необходимые условия для продуктивной творческой работы”.7

Александр Таиров уже давно превратился в культурно-историческую легенду, как и Алиса Коонен, которая на том совещании, а после – в программе московского радио, нисколько не лакируя действительность, сказала:

“...На меня, актрису и женщину, глубокое впечатление произвела игра и необыкновенное человеколюбие юной актрисы ГОСЕТа Ковенской. Раньше мы ее совсем не знали. Я видела ее только в одной роли Сореле. Посмотрите, товарищи режиссеры, как она плачет, как смеется, ведь на ней держится весь спектакль! А пьеса-то слабая, драматургия и конфликт почти не тянут. Сегодня Ковенская смело может взяться за любую роль молодой героини – и драматическую, и комедийную, и трагическую. Прошу вас, запомните ее глаза, жесты, улыбку, мимику...”8

Еще несколько реплик.

Мария Осиповна Кнебель:

“Я ездила в Иркутск принимать спектакли. На вокзале меня встретил Курский, администратор ГОСЕТа, он вручил приглашение на “Замужество”. С высокой температурой, с гриппом пошла на спектакль, и вы знаете, товарищи, я не разочаровалась, сразу, на другой день грипп испарился. (Смех, аплодисменты). Я безмерно рада, что увидела умную (в наше время это редко бывает) актрису Ковенскую, которая своей игрой, своим отношением к образу потрясла меня. Вот как надо играть! Вот как надо творить на сцене! Какая удивительная самоотдача! Какое чувство и сколько страстей в этом хрупком создании!.. Вот с такой актрисой интересно работать. Несомненно, что Ковенская – актриса будущего”.9

А уже готовилась премьера, по замыслу исключительная в истории театра: “Реубейни – князь иудейский”.

Но ничего не утешало Михоэлса. Какие-то тайные токи, которые по молодости миновали актеров, коллег, его друзей, точно губка, вбирал художественный руководитель.

А может, и впрямь, человек был создан в последний день творения, когда Бог уже утомился?

Этель вспоминает: “Никому из нас не забыть те дни, когда поступило скорбное известие: нет больше Михоэлса... Нет...

На квартире Михоэлса было много людей, все сидели, плотно прижавшись друг к другу, и молчали. Тишина была страшная, как ночной кошмар. Мне казалось, либо я оглохла, либо все это происходит во сне”.

Поскольку в эту морозную ночь электрички не ходили, кому-то пришлось проделать пешком путь в 20 километров...10

Гроб с телом привезли на Белорусский вокзал. И снова необычная тишина. Десятки тысяч людей, собравшихся на вокзале, стояли и молчали.

Потом панихида у здания театра. Жена Горького Екатерина Павловна Пешкова положила у ног Михоэлса лилии.

Пел Иван Семенович Козловский. Будто в морозном воздухе кто-то тронул серебряную струну.

Играл Эмиль Гилельс.

Какая-то таинственная жизнь шла вокруг.

А на крыше двухэтажного дома напротив театра – маленькая худенькая фигурка человека, играющего на скрипке.

Скрипач на крыше...

В такую стужу...

Жена Михоэлса, Анастасия Павловна, рассказывала, что гроб с телом Михоэлса до панихиды привезли в лабораторию академика Збарского, того, который бальзамировал Ленина. Когда гроб открыли, стало ясно то, что таким воплем выкрикнула в первые минуты Ковенская: “Убили!”

Ссадина на правом виске.

Сжатые кулаки.

Перец Маркиш, который увидел Михоэлса в гробу, воскликнул:

– Не поднимайтесь туда! Ничего общего со Стариком...

Эстер Лабезникова-Маркиш вспоминает: до пяти часов вечера Збарский “чинил” разбитую голову Михоэлса, стараясь придать ей человеческий вид...

Очевидцы рассказывали, как еще год назад между академиком Збарским и Михоэлсом состоялся разговор.

Збарский: “Люблю я этого еврея”.

Михоэлс: “Не дай мне бог попасть в твои руки. Ты из меня сделаешь красавца!”11

По театру ходили чужие люди. Чужим был зрительный зал. Чужой была сцена. Неужели не настанет день Утра? Неужели это последний вечер?

Она наступала на какие-то обрывки декораций, костюмов. И вдруг ей показалось, что под каблуками сочится кровь.

На полу валялись полотна Шагала.

Через много лет в Иерусалиме открылась выставка декораций к спектаклям ГОСЕТа с огромными полотнами великого художника. То были те самые, чудом уцелевшие декорации.

Она смотрела и думала: еврейский театр – моя боль. До сих пор чувствует, будто поставлена была на его страже.

И не уберегла...

Она не верит ни в вечную жизнь, ни в реинкарнацию, но все равно до сих пор не хочет мириться с тем, что никогда их не увидит, потому что воспоминания неожиданно сдавливают горло, и упираешься в стену, закрыв глаза, и произносишь то или иное имя: Соломон Михоэлс или Вениамин Зускин. Какого жестокого и бесчувственного бога можно упрекнуть в этом?

Если бы это были упреки! Это рецепт поведения. Этель не очень охотно рассказывает о работе в театре на идиш в Израиле. После разгрома ГОСЕТа она как бы подошла к краю земли. ГОСЕТ был для нее... ну, что ли... “сверхчеловеком”, все остальное – “человеки”, просто “человеки”. Гибель Еврейского театра сломала традиции, сбила еврейскую культуру не на путь цивилизации, нет, скорее, механизировала саму еврейскую жизнь. А жизнь – нечто сокровенное и вместе с тем открытое во времени в обе стороны: в прошлое и будущее...

Она часто вспоминает себя рядом с Зускиным на авансцене. В одном ряду. Все, что делала, точно по книге. Записано в книге смеяться – смеется. Записано плакать – плачет. Чувствует – не держится на ногах. От нее требуют пируэт. А как его делать?

А Зускин уже рядом, шепчет на ухо: “Обними весь мир, все получится...”. И сразу перед глазами точно радуга засияла. И конец ее упирался в то место, где зарыт клад.

И еще вспоминает о незабвенном Учителе, гениальном шуте из “Короля Лира”. Это было уже без Михоэлса. Зускин – в безысходном горе. Уезжая в Ленинград на гастроли, в театре еще не знали, что с Зускина уже взяли подписку о невыезде из Москвы. Вся его жизнь, казалось, опрокинута безвозвратно, ни физических, ни моральных сил. Временами он репетировал и просто лежа на сцене, до полного упадка сил. Пытался сохранить старые спектакли, вводил вместо себя на роль...

Однажды вдруг поднялся, шатаясь, подошел к вешалке, взял свою роскошную шубу...

– Очень страшно, Учитель? Мы скоро перейдем на русский язык?

– Лучше умереть, – сказал он тихо.12

Это был плач не плач. Причитание птицы, потерявшей птенца. Полудетский голос, которой свивал для самого себя печальную сказку. Безысходная грусть, граничащая с полной тишиной. Ей до сих пор кажется, что лицо падает в подушку, прижимается к ней, чтоб еще глуше была скорбь, чтоб никто-никто не услыхал, что вот, что вот...

Готова ли она была принять тяжесть, посылаемую Судьбой?

В любом случае – не готова была играть на русском языке.

И все же сыграла.

И ей до сих пор тяжело вспоминать, как она говорит “об этом преступлении”.

И хочется застонать.

Нет, не обрушилось небо. И голуби ворковали без устали. И кружились около голубок. Улетали, прилетали, ворковали, любили, любились, рассказывали свою сказку, манили и мучили сердце, которому в этой сказке не было места.

Такое не придумали еще не только в пьесах – в фантастических романах.

Я пытаюсь представить, как шла Этель в новый для нее театр Моссовета. Безрадостно? Озабоченно? Может быть, это просто надуманные попытки навязать свое видение прошлого, да еще с другого временного измерения? Страна Израиль вот уже более пятидесяти лет отвергает утопии. И вообще, человек – это тяжесть судьбы; обещанный покой – ненадежен, а удел актера во все времена – бросать вызов времени со сцены...

Она уже знала, что в театре возможно все. Можно показать человека, который просто выходит, останавливается, осматривается. Можно показать световые эффекты, элементы декораций, силуэты, зверей.

Можно показать даже пустую сцену. Все это театр...

Событие, которое надо было вывернуть наизнанку. И всякий раз обнажается некая истина, которая чаще всего почти невыносима. Но порой бывает ослепительно яркой и освежающей.

Театр...

Юрий Александрович Завадский, ученик Евгения Вахтангова, был яркой фигурой, его спектакли – суть спектакли влюбленного в актера человека. И главное в актере – легкость перевоплощения, его дух, а не умение ходить на цыпочках...

Через семнадцать лет после отъезда в Израиль она вновь приедет в Москву. Она любила этот театр, любила Юрия Александровича, любила ритм и стиль жизни этого своеобразного коллектива.

Кто-то в гардеробе воскликнул:

Этель!

Узнали, узнали...

Сейчас появится Ростислав Плятт:

Этка!

Старое зеркало в ее гримерной. У зеркала молодая прелестная девушка. Может быть, это она сама?

Смеется: есть существенная разница в талии. Завадский – Михоэлсу:

– Отдай ее мне?

Михоэлс – Завадскому:

– Через мой труп...

Этот факт Этель прокомментирует: “Трагическая правда!”

Как говаривал Бернард Шоу, знатоки женщин редко склонны к оптимизму...

– Когда-то это была моя гримерная. Мое место... Это хорошее место? Самое лучшее, не правда ли?

– Ах, извините... Садитесь, устраивайтесь поудобнее...

Они смотрят в зеркало. Она и молодая актриса. Что будет, если все начнут вслух вспоминать свое прошлое? У каждого найдется, что сказать. Надо воздержаться, хотя бы из стыдливости... Все это было так давно...

Она – и это зеркало. И это молодое лицо. И сияющий, как тихая греза, волшебный град...

– Волшебный... что?

– Град! Град!

– Я поняла.

Какой-то пошлый парнасско-символистско-сюрреалистический бред.

Она боится Юрия Александровича. Боится русского языка.

– Я знаю, что Михоэлс очень любил вас как актрису, – сказал ей на собеседовании директор театра.

– Да, но он держал меня в ежевых рукавицах.

– Не в ежевых, а в ежовых...

Учиться жизни – все равно, что кататься на коньках. Единственный выход – смеяться над собой вместе с зеваками. И она смеялась. И испытывала страх. И блаженство... Тоску... Избыток сил... Опустошенность... Безнадежную надежду...

Рядом – Любовь Орлова, Вера Марецкая, Валентина Серова.

Получить роль в спектакле – счастливый случай, судьба...

Подруги доверяют ей театральные истины: “В разведку с ней я бы пошла, но не дай Господь играть с ней одни и те же роли!”

Она чувствует себя то сильной, то слабой... То плохо ей... То хорошо...

Но главное, чувствует себя, себя, себя... Вызывает себя на бис... Верует, но надеется на себя, а не на Бога...

Это случится позже: войдет в театральное кафе, возьмет чашечку кофе. За столиком – Фаина Георгиевна Раневская.

– Вы знаете, наш Бог – вы понимаете, кого я имею в виду? – очень старый. Он спит, спит, потом просыпается, делает свое черное дело и опять спит!..

Ее первая роль в Моссовете – Дездемона в “Отелло”. С великим Мордвиновым! Рослый красавец! Смотришь на него, и кажется, будто тебя уносит волнами... От его могучего тела исходит необычайное излучение... И публика, захваченная грозным очарованием малейшего его жеста, ждет развязки...

О, как она желала видеть в этом Черном язычнике своего мужа! Дездемона – венецианка, а всех венецианских женщин считали куртизанками. А она любила!

Однажды репетировали пьесу Лопе де Вега, которую режиссер, тогдашний секретарь партийной организации, ставил так, точно вот-вот грянет залп “Авроры” и все бросятся штурмовать Зимний.

Завадский, посмотрев одну из репетиций, не глядя на нее, сказал:

– Не играй комиссара, играй мегеру, которая любит...

Ах, как это было по ней – играть мегеру, которая любит!

– Фортуна не приходит к тем, кто спит один! Дюжина мужчин – в самый раз, а тринадцать приносит несчастье!

Пройдет немного времени, и Этель сыграет четыре шекспировские роли!

Она не шла – шествовала по улицам под барабанный бой и звуки труб, шла с безымянной труппой актеров ведущих лондонских театров в блестящем атласном костюме, закинув за спину свой узелок. А впереди – изображавший ольдермена Уильям Шекспир, проталкиваясь сквозь толпу со своим одиннадцатилетним сыном...

У нас будет новый театр “Глобус”!

Она не хотела иного памятника.

В этом театре она проработает 22 года 5 месяцев и 2 дня.

Когда Любови Орловой сказали, что Ковенская уезжает в Израиль, она порадовалась за коллегу...

– Да что вы говорите!

И тут же притворно спохватилась:

– В Израиль?! Какой ужас! Какой ужас!

Она часто перебирает свои театральные платья: в этом, черном, она пела на каком-то вечере уже в Израиле. Нет, не любит его, кажется, спела тогда дурно, а в этом, розовом, были особенно бурные аплодисменты... И еще платья. И еще... Раневская, близкая подруга Орловой, говорила, что моль не сможет съесть все туалеты, висящие у Любочки, просто потому, что моли негде там поместиться. А вот и сшитые на заказ серебряные туфельки Орловой, которые великая актриса подарила ей в день отъезда в Израиль...

Многие из ее друзей давно вознеслись на небо на большом белом облаке. Куда же им было еще деваться?..

Когда человек умирает, видишь его во весь рост.

Уходит век. Уходят мифы. Уходят легенды. И боль умирает вместе с человеком.

Она летела в Москву сквозь годы. И у нее текли слезы, горькие и сладкие, о чем-то совсем несбыточном.

А тогда, в 1972-м, вместе с мужем Львом Коганом летели в обратном направлении. Кажется, Достоевский сказал: “Всякий человек должен иметь место, куда бы он мог пойти”.

Они летели в Израиль. Деятелей искусства ожидал дом в Герцлии.

Встречающий назвал фамилию мужа, распространенную еврейскую фамилию. Но какой-то юркий еврей с фамилией Коган выскочил первым. И уехал в Герцлию, а они в Пардес-Хану...

Впереди была целая жизнь.

В театре – и здесь, в “Габиме”, и в Национальном театре на идиш, и там, в Москве, – она не любила ходить за зарплатой. Неловко ее получать за то счастье, которое дает сцена.

Вижу, как сидит она в маленьком кафе. Сидит и разговаривает то с Ниной из “Маскарада”, то с баронессой Штраль, то с Дездемоной...

О, Шекспир! Как говорили великие, его надо не ставить, а слушать на сцене, его надо уметь насвистывать...

Годы напластованы, словно старые пожелтевшие книги. Какие еще приключения ожидают нас в прош-лом? И каждый день кажется таким прекрасным, столь бесконечно утонченным, что всякий миг существования был чудом, продолжавшимся через меру и почти болезненным от необъятного счастья...

Со знаменитым Шимоном Финкелем, художественным руководителем “Габимы”, они встречались еще в Москве.

Однажды Завадский сказал многозначительно:

– Будет важный гость.

Шел 1964-й год. В то время о каждом из иностранцев надо было говорить многозначительно. Важен был подтекст: можно встретиться или нет...

Ш. Финкель приехал как представитель израильского театра.

Они встретились (Завадский буквально заставил). Сидели в одной из лож театра. Все его взгляды точно сошлись на ней. Он держал ее руку и спрашивал о маме...

Еще через некоторое время встретились в Париже, где “Моссовет” был на гастролях. Завадскому пришлось давать письменные заверения в ее полной благонадежности. Финкель приехал из Берлина специально встретиться с Этель.

Ковенская понимала, что находится под пристальным наблюдением.

Кто был несчастнее – она, он?

После гастролей мама подарила ей ожерелье. Очень красивое. Этель понимала: значит, Шимон и мама все же встретились. Взгляд матери был обращен в прошлое...

Через год после приезда в Израиль театр “Габима” заключил с Этель Ковенской контракт. Она была первой и единственной “русской” актрисой в государственном театре. Специально для нее перевели на иврит пьесу Мишеля Фермо “Двери хлопают”. Этель уже играла эту пьесу в театре Моссовета...

Пока Шимон Финкель – года два – был еще художественным руководителем, у Этель были роли и признание.

Пришел новый режиссер. Снова были роли. Восторженные рецензии.

Она по-прежнему была актрисой будущего.

А в общем, если в ГОСЕТе или “Моссовете” царствовал свет, то здесь – полумрак.

Впрочем, была роль, которая особенно запомнилась, – Гила в пьесе Реувена Дотана “Приглашение на кофе”. Две роли в пьесе, предназначенной для трех актеров, исполняют Этель Ковенская и Исраэль Рубинчик, в свое время актеры Государственного еврейского театра в Москве, выпускники студии ГОСЕТа, ученики великого актера Соломона Михайловича Михоэлса.

“Приглашение на кофе” – бесхитростный рассказ о душевно неустроенных пожилых людях. Актеры все время сидят на садовой скамейке и перебрасываются ничего не значащими репликами, словно записанными на магнитофон прямо “из жизни”.

Полутона.

Подтекст.

Говорят, что когда ждешь, время тянется. Но вместе с тем – и это, пожалуй, ближе к истине – оно летит еще быстрее...

В рецензии на спектакль критик писал:

Этель Ковенская не просто исполняет роль одинокой стареющей женщины... но играет нечто неизмеримо большее: биографию и судьбу.

Мне кажется, что могу рассказать о ее героине много больше, чем увидел на сцене. Я зримо представил себе, как Гила устало возвращается по вечерам в свою пустую темную квартирку где-то в тель-авивском переулке, долго стоит у зеркала, напряженно вглядываясь в свое беспощадно увядающее лицо. Потом ложится спать в холодную девичью постель, долго не может заснуть и глотает таблетку. Вижу, как она встает в пять часов утра с неизменной, вот уже шестьдесят лет, надеждой, что именно этот наступающий день, наконец, принесет ей счастье... Делает гимнастику у открытого окна, ярко красит губы, надевает лучшее свое платье, примеряет у того же жестокого зеркала кокетливую шляпку с сиреневым матерчатым цветком и, как примерный служащий, отправляется на свою неизменную скамейку на берегу моря, где сидит часами, ожидая хотя бы мимолетного разговора с первым случайным прохожим.

На этой скамейке Гила знакомится с другой одинокой пожилой женщиной... и получает от нее праздник на один вечер – приглашение на кофе...

...Все это есть, и всего этого нет в скромной пьесе...

Этель Ковенская сочинила (или досочинила) роль сама... у ее Гилы нет будущего, уже никогда не будет счастья, не будет любви, привязанности, душевного общения...”13

Змея, которая не может сменить кожу, погибает.

То же и дух, которому не дают сменить убеждения.

Чтобы играть, она учила иврит по особой, самой придуманной системе. Учила упорно, самозабвенно, заснув однажды на скамейке в парке...

Чтобы уберечь память, не заглядывала в колодец прошлого. И зачем? Израиль неизмеримо глубже. Глубокий колодец времен человеческой истории. Времен Иосифа и его братьев...

Она и черпала из этого колодца.

Радовалась встрече и работе с Юрием Петровичем Любимовым.

Радовалась, играя на идиш в Израиле, и еще более, выступая с концертными программами в стране и за рубежом. Десятки концертов! Сотни восторженных рецензий, немало денег, собранных за границей для 26 больничных касс!

Но кто скажет, почему вино художника отравлено вечностью?

Муж Этель Лев Коган, один из первых учеников Арама Ильича Хачатуряна, написал музыку к четырем балетам, шести мюзиклам (в том числе специально для Этель мюзикл “Рим, 17, до востребования”, который пользовался успехом в сорока театрах!), пятидесяти драматическим спектаклям, произведения для симфонического и камерного оркестров. Долго перечислять.

Не уверен, что в год его приезда в Израиль весь Союз композиторов вместе взятый имел такой “творческий” список... Когда он был на последнем курсе училища Гнесиных, в его дипломной работе обнаружили интонации израильского гимна и выгнали из училища.

Конечно, позже “простили”, реабилитировали.

Не простил он...

Не так давно я совершенно случайно услышал его вокализ, посвященный памяти Михоэлса. И радостно и печально дрогнула душа.

Этель Ковенская и Лев Коган получали и в Израиле престижные премии и награды. Но, слава богу, как запальчиво объявил Лев Сыркин, никому ничего не должны – ни Кремлю, который не удостоил артистку Этель Ковенскую звания, ни Кнессету или резиденциям президента или премьер-министра Израиля, ни, конечно же, Сохнуту...14

Этель Ковенская приобщилась к кругу имен, которые не канут в потоке времени. Для тех, кто вступил в этот круг, уже безразлично, кто в нем стоит выше, а кто ниже другого, потому что в известном смысле тут все равны – все стоят высоко. А я просто очарован актрисой Этель Ковенской, как юноша, и мне во что бы то ни стало нужно, чтоб она стояла выше всех...

Свободный, независимый талант, обязанный только самому себе и Его Величеству Театру...

Театр! Если бы тебя было вдвое! Если бы тебя было вдесятеро!

Господи, мой Боже!

Даруй Ей счастье еще и еще выходить на сцену. Сыграть удачную роль, которая докажет, докажет ей, только ей одной, что она – это Она...

Все другие это давно знают...

 

1-3 Наталия Вовси-Михоэлс, “Мой отец Соломон Михоэлс”, Тель-Авив, 1984 г.

4 Эмма Герштейн, “Мемуары”, Санкт-Петербург, 1998 г.

5 Алла Зускина-Перельман, “Путешествие Вениамина”, Размышления о жизни, творчестве и судьбе еврейского актера Вениамина Зускина, Москва–Иерусалим, 2002 г.

6-9 Из архива секретаря А. Я. Таирова Леонарда Гендлина.

10 Наталья Вовси-Михоэлс, “Мой отец Соломон Михоэлс”, Тель-Авив, 1984 г.

11 Эстер Маркиш, “Столь долгое возвращение”, Тель-Авив, 1989 г.

12 Алла Зускина-Перельман.

13 Э. Капитайкин, “Ода Ковенской”, журнал “Круг”.

14 Лев Сыркин, “Я вам не должен”. Издательство “Кахоль-лавн”, Иерусалим, 1987 г.

 

 

1

© Мишпоха-А. 1995-2011 г. Историко-публицистический журнал.
1