Мишпоха №18 | Циля СЕГАЛЬ. "ЗИНГ!". |
"ЗИНГ!" Циля СЕГАЛЬ |
Пешком и на случайном транспорте Наум добрался до Вязьмы, и
здесь ему удалось сесть в битком набитый эшелон с эвакуированными.
И хотя он для скорости на длинных стоянках пересаживался в эшелоны, уходящие на
восток раньше, путь из Белоруссии до Урала длился больше месяца. …В Нижнем Тагиле документы приняли и предложили Науму на
новом месте должность, защищенную бронею, освобождающую от мобилизации на
фронт. Науму уже было 37 лет, и юношеский пыл не владел им, тем более что за
полтора месяца войны он ясно ощутил ее кровавую суть и к нему
пришло убеждение, что воевать придется долго и жертвенно. Тем не менее,
он отказался от брони и поехал искать семью, которую успел вовремя
эвакуировать. Семью он нашел в российской глубинке – дальней деревушке
Марийской автономной республики. Без всяких шансов на успех, почти наудачу
собрал он свою немалую мишпоху – трех женщин и
шестерых детей – и повез их в столицу республики город Йошкар-Олу.
Предстояло непростое дело – найти для семьи крышу. Оставить на произвол судьбы
не приспособленных к сельскохозяйственному труду двух женщин с малыми детьми –
свою сестру и сестру жены, чьи мужья были на фронте, – он не мог. Наум знал,
что скоро и он будет призван в армию и как единственный
мужчина должен был перед этим обеспечить своей горемычной семье условия
для выживания. Йошкар-Ола до
революции назывался Царевококшайском. Это был один из
тех городов с преобладающим русским населением, которых “и на карте-то не сыщешь”, как написал Н. В. Гоголь о городе, в котором
поселил героев своего “Ревизора”. Получив в годы советской власти гордое название Йошкар-Ола (Красный
город) да еще возглавив автономию народа по имени “мари”, или в просторечии
марийцы, город мало чем изменился. Его отличали от прежнего Царевококшайска только несколько трех-четырехэтажных
домов, построенных в годы советской власти. Один
из них, возведенный в 30-е годы, был построен в духе модного тогда
конструктивизма и должен был изображать самолет: выдвинутая вперед полукруглая
часть здания напоминала фюзеляж, с двух боков поперечные распахнутые крылья и
далее длинное, продолговатое тело здания-самолета. Это был Дом правительства. В
двух больших домах, оборудованных коммунальными удобствами, что было редкостью
для тогдашнего города, жило начальство. Еще в городе каменными были корпуса
лесотехнического и педагогического институтов, республиканская библиотека,
почта, аптека и кинотеатр... Самым большим зданием был суровый четырехэтажный
куб НКВД. Этим все каменное в городе кончалось. Все остальное было деревянным. Обуты деревом были и улицы
города: дощатые тротуары и вымощенная круглыми деревянными чурками проезжая
часть. Город был растянут по длине тремя-четырьмя улицами протяженностью в несколько километров. Они начинались в поле и упирались в
тупиковый, тоже деревянный, железнодорожный вокзал. Короткие поперечные улицы
делили город на ровные кварталы. Таким предстал город перед людьми, привыкшими к большим
красивым городам на западе страны. Но, в отличие от тех, это был город-спаситель,
над ним не летали вражеские самолеты, не рвались бомбы и снаряды. Поражала
тишина улиц. Пассажирского транспорта в городе не было. Трудно представить, как удалось этому совсем небольшому
городку разместить несколько эвакуированных заводов и научных учреждений, а
главное – приютить десятки тысяч беженцев. Тогда и появилось слово
“уплотнение”, расселение прибывших в дома и домишки
местных жителей. Это слово, спущенное свыше, может быть, с самого верха, было
непреложным. Уплотнению подверглись не только рядовые жители, но и квартиры
административных работников, правда, не самых высокопоставленных. Не миновало
это слово даже квартиры некоторых работников НКВД, а они в эти годы считались
неприкасаемыми... Семью Наума из четырех человек как раз в такую квартиру и
воткнули. Нельзя сказать, что хозяева приняли новых жильцов с распростертыми
объятиями. Не только потому, что это унижало достоинство оперработника
такого важного ведомства, как НКВД, но еще и потому, что лишней площади у них
действительно не было. Их полуподвальная квартира состояла из трех маленьких
комнат. Теперь семье из 4-х человек пришлось разместиться в двух смежных
комнатах, а семиметровую полутемную комнатушку с отдельным входом отдать под
уплотнение. Хозяйкой квартиры была немолодая, но еще очень бойкая дама –
типичная представительница провинциального мещанства. Звали ее Клавдия
Ефимовна. В молодости она, видимо, была хороша собой, знала это и весело
распоряжалась своей красотой. У нее было много романов, о чем она любила
рассказывать, но ее семейная жизнь не сложилась, и она одна растила дочь Нанну, которую очень любила и даже баловала. Впрочем, одной этой любовью не ограничивалась и не гнушалась любви
чужих мужей, а один из них с такой редкой для тогдашней Йошкар-Олы
фамилией Вольфсон разделял досуг Клавдии Ефимовны
гораздо чаще, чем со своей стареющей некрасивой еврейской женой. Эта
связь для них обоих была настолько привычной, что вполне обеспечивала семейное
благополучие. Как будто так и надо было. Все изменилось, когда выросшая Нанна вышла замуж. Клавдия Ефимовна с первых же дней
возненавидела своего зятя. Во-первых, Иван Павлович (именно так его все, даже
жена, называли), низкорослый и незаметный, никак не смотрелся рядом со статной, видной Нанной. А
во-вторых, и это было главное, Иван Павлович был марийцем, а их Клавдия
Ефимовна не любила... Даже офицерские погоны энкавэдэшника
не прибавляли ему авторитета в глазах тещи. Для нее он оставался “замухрышкой”, “метр с кепкой”, “черемисом”. Иван Павлович
чувствовал ненависть, его озлобляло, но роптать в этой семье он не имел права,
тем более, что Нанна тоже
работала в НКВД, хотя и вольнонаемной. А если уж быть до конца откровенным, то
и Клавдия Ефимовна тоже была причастна к этому ведомству как чекистка-заочница,
или, как в народе говорили, в качестве стукача. Ее
подозревали все соседи, а уж Иван Павлович это точно знал. Свою обиду и попранную должностную гордость он вымещал на
новоявленных соседях, непрошеных гостях, которых он тихо ненавидел. Встречаясь
с ними нос к носу, он либо отворачивался, либо цедил что-то сквозь зубы.
Впрочем, правду сказать, он мало бывал дома, как и Нанна.
Они работали допоздна и часто бывали в разъездах. Зато Клавдия Ефимовна была дома постоянно. Она уже нигде не
работала, и на ее попечении был внук, трехлетний Женя, которого бабушка очень
любила, но относилась со свойственным ее характеру непостоянством... Понять
Клавдию Ефимовну было трудно. Вроде бы разговорчивая, общительная, часто
смеялась и любила петь. Пела она громко, с чувством, как будто перед ней был благодарный
зал. А между тем единственным слушателем был маленький Женя. В репертуаре
Клавдии Ефимовны в основном были старинные романсы и песни
про ямщиков. Женя их слушал, как сказку, и часто сам подключался к
бабушкиному пению, выводя со всей серьезностью непонятные ему слова: – Эй, ямщик, не гони
лошадей, мне некуда больше спешить. Если Женя сбивался с тона, Клавдия Ефимовна обрывала его:
“Замолчи, ты неправильно поешь!”. Поразительно, как она с ним говорила! Как со
взрослым. Может, оттого, что он был ее единственным собеседником и, кстати
сказать, умным и рассудительным. Интересно было слушать ее запальчивую ругань,
если Женя, бывало, в чем-то ей не угождал: – Разве так делают, черемисина ты эдакая, – гневно кричала Клавдия Ефимовна на внука,
одновременно обрушивая злость и на его отца.– Грязный ты черемис, как и твой
папа! – А почему папа грязный? – серьезно спрашивал Женя. – А потому, что черемис, ясно? – Ясно,– отвечал Женя, – а почему он черемис? – Потому, что черемисом родился – черемисом и помрет. Черемис – оскорбительное для марийцев прозвище, подобно тому,
как жид – для евреев. Клавдия Ефимовна это знала и
поэтому употребляла его только в присутствии Жени да еще кошки Зинки, которая
тоже становилась черемиской, если недостойно себя вела... К евреям Клавдия Ефимовна была весьма снисходительна, может
быть, из-за причастности ее сердечного друга к этой нации. Но к евреям-беженцам
она относилась настороженно, как и подобало порядочному стукачу.
И так как у нее было много свободного времени, а стены в доме были почти
прозрачными, она постоянно подслушивала, что говорят за стенкой, особенно
тогда, когда в комнате появлялись новые люди. Ими, как правило, были сестра
жены Люба или ее золовка Феня, вдовы погибших на
фронте мужей. Мало могла тут Клавдия Ефимовна “наварить”: во-первых, они всегда
были озабочены куском хлеба, с утра до ночи работали, из-за чего редко могли
приходить, а во-вторых, если и приходили, то
предпочитали говорить на идиш – на всякий случай. И все-таки кое-что выудить
удавалось. Однажды прибежала Феня и с волнением
рассказала о том, что она слышала, будто бомбили Казань, а Казань всего в Прошло три месяца после того, как по прибытии в Йошкар-Олу Наум стал на воинский учет. Ему сказали, что он
пока может устроиться на работу, и там же, в военкомате, посоветовали
обратиться на завод фруктовых вод, где срочно требовался коммерческий директор,
что он и сделал, заодно устроив свою жену работать на этот же завод. За время
работы в предложенной должности новый коммерческий директор проявил себя умелым
работником и стал пользоваться заслуженным авторитетом. Но дела на фронте были
плохи, и Наум каждый день ждал мобилизации. Повестка пришла в конце 1941 года. Наума направили в военный
городок Суслонгер, находящийся недалеко от Йошкар-Олы. Здесь из остатков разбитых частей и новобранцев
не первого призыва, в большинстве уже немолодых, формировался и готовился к
отправке на фронт артиллерийский полк. Но до фронта Науму повезло еще несколько
раз побывать дома... …Узнав, что новый боец до призыва работал коммерческим
директором завода фруктовых вод, к Науму обратился начпрод
полка майор Соколов и попросил его съездить в Йошкар-Олу,
наладить прежние связи и попытаться достать спирт, как потом выяснилось, отнюдь
не для технических нужд. Приказ есть приказ, и Наум его выполнил, еще тогда не
подозревая, что добытый им спирт даст ему возможность до отправки на фронт
несколько раз повидаться с семьей. Дело в том, что Соколов предложил Науму
доставить добытый спирт не сразу, а привозить частями... По мере надобности,
которая возникала удивительно часто... А до тех пор его следовало держать у
себя дома. Так появилась в доме двадцатилитровая бутыль со спиртом... Примерно раз в неделю Наум приезжал за очередной частью
драгоценной жидкости, иногда вместе с Соколовым, который всегда был навеселе.
Соколов был фронтовиком, где познал пользу фронтовых ста граммов и предпочитал
не расставаться с этой фронтовой привычкой... Но чаще Наум приезжал один, отливал драгоценную жидкость в
емкость, называемую четвертью, и увозил ее в своем вещмешке. Это было нетрудно,
но неприятно, тем более, что сам он был непьющий.
Однако главная неприятность состояла в том, что приходилось выполнять это
задание, когда никого из хозяев не было дома. Но Клавдия Ефимовна была дома
постоянно, а когда появлялся Наум, она, предчувствуя в его появлении какой-то
подозрительный знак, разом бросала все дела, переставала переговариваться с
Женей, даже петь прекращала, и за стеной воцарялась абсолютная тишина.
Чувствовалось, что “заочница” припадала ухом к стенке. Поэтому необходимо было
найти такой способ, чтоб она не смогла осуществить свою разведывательную
операцию. Но как это сделать, если спирт, переливаясь из одной бутыли в
другую, булькает. Если в доме была жена, то удавалось нарушить хрупкую тишину
громким разговором на идиш. Иногда даже приходилось создавать видимость ссоры.
Но однажды, когда Наум приехал за остатками спирта, в доме был только его
девятилетний сын Яша. Клавдия Ефимовна была, как всегда, начеку, и ждать, пока
она потеряет надежду, а Женя – терпение, было некогда. Наум пробовал громко
кричать на Яшу, но одновременно булькать и кричать не удавалось, тогда он тихо,
но угрожающе бросил сыну приказ: “Зинг!”. Это
означало, что Яша должен был перекрыть бульканье пением. Мальчик с ужасом
взглянул на отца – он не помнил ни одной песни, он никогда ничего не пел. Он
вообще презирал пение, чему немало способствовали ежедневные концерты Клавдии
Ефимовны. Но отец еще злее шепнул: “Зинг!”. И тут Яшу
вдруг осенило. Он вспомнил песню, которую слышал каждое утро, когда шел в
школу: Вставай, страна огромная, Спирт булькал, а Яша во всю глотку орал: Пусть ярость благородная Он пел и умоляюще смотрел на бутылку, ведь он знал только
первый куплет. А этот чертов спирт не успевал за
песней и продолжал булькать. Тогда Яша снова стал орать припев: “Пусть ярость
благородная...”, но и этого оказалось мало. Пришлось с новой силой обращаться к
“стране огромной”. Правда, новое обращение было коротким: спирт кончился
прежде, чем Яша допел знакомый текст до конца... Бедная Клавдия Ефимовна! Оборвалась такая возможность
проявить рвение. Ведь знала, сердцем и умом чувствовала, что тут есть для нее
работа, но, как ни напрягалась, услышать ничего не смогла, кроме неистового
Яшиного рева. С опустевшей бутылью кончились “командировки” Наума домой, и
это каким-то удивительным образом совпало с отправкой сформированной части на
фронт. Война продолжалась, и теперь Наум появлялся дома только в виде
солдатских треугольников. Погибли на фронте многие из тех, с кем начинал Наум службу в
лесном военном городке Суслонгере. Погиб и
изобретатель частых поездок Наума в Йошкар-Олу майор
Соколов. Науму повезло выжить и вернуться домой с Победой. Война окончилась, а песня осталась. И когда она звучала, то
пробуждала в памяти ветерана не только трагические и победные страницы большой
войны, но и маленький, совсем не военный эпизод с булькающей жидкостью и
отчаянным Яшиным пением. И тогда, на удивление многих, он, улыбаясь, выкрикивал “Зинг!” и начинал смеяться... |
© Мишпоха-А. 1995-2006 г. Историко-публицистический журнал.
|