Мишпоха №18     Ида СЛАВИНА. ПРАВО И ПРАВДА.

ПРАВО И ПРАВДА


Ида СЛАВИНА.

МИШПОХА №18. Ида СЛАВИНА. ПРАВО И ПРАВДА.

 

Молодожены Эсфирь и Илья Славины. Харьков. Фото 1910 г.5 ноября 1937 года мой отец, Славин Илья Венедиктович, был арестован органами НКВД, заточен в пресловутый Большой Дом в Ленинграде, а через два с половиной месяца, 20 февраля 1938 года, расстрелян в подвалах той же тюрьмы.

Папу взяли, когда мы праздновали мое 16-летие. Вскоре арестовали и маму – 8 лет в печально знаменитом АЛЖИРеАкмолинских лагерях жен изменников Родины. Минус 17 (т. е. высылку и запрет на проживание в крупных городах страны) получил мой старший брат, тогда аспирант. Думаю, меня не тронули, потому что не нашли: я жила по неделям у одноклассников, меня передавали из дома в дом.

С тех пор как зимой 1990 года я прочитала папино, а затем мамино “Дело”, меня жжет и мучит сознание, что я, в сущности, ничего толком не знала о самых близких мне людях. Мне захотелось узнать о них как можно больше.

Жизненный путь моего отца начался в 1883 году в маленьком белорусском местечке Тихиничи Могилевской губернии. Его семья была в местечке и обычной и необычной. Обычной – соблюдающей традиции. Чуть ли не каждый год рождались дети, но большинство из них умирало в младенчестве. Мать горько плакала, рвала на себе одежды, а отец хмуро утешал: “Бог дал – Бог взял”. Из 13 детей до взрослых лет дожили только четверо.

Как и все вокруг, Славины с трудом сводили концы с концами. Огород, корова и маленькая лавочка, где предлагалось все – от хлеба до керосина, были и у соседей. Конкуренция огромная! Попробуй, прокорми столько ртов. Мой будущий отец Илья, старший сын этой многодетной семьи, казалось, был обречен повторить путь своих предков. Но ему повезло с родителями.

Необычным для маленького местечка был культ книги и знаний, который царил в доме. Отец Ильи, Славин Венедикт Григорьевич, самоучкой настолько овладел, помимо идиша и древнееврейского (так тогда называли иврит), русским языком, что слыл хорошим учителем, мог подготовить к поступлению не только в городское училище, но и в гимназию уездного города Рогачева. Опять же самоучкой отец Ильи стал стряпчим, не раз выступал в уездном суде, потому, наверное, в течение 20 лет избирался общиной Тихиничей общественным старостой. Грамотной и книгочеем была и мать, Фрида Григорьевна. Так что родители, понимая, что детям бедняков другого пути из “черты оседлости”, кроме образования, нет, с малых лет торили именно эту дорогу.

Забегая вперед, скажу, что их мечта осуществилась. Старший сын стал профессором-юристом, средний – провизором и заведующим аптекой, младший – доктором наук, занимавшимся проблемами экономики Севера; дочь – врачом. Но если младшие дети получали образование уже при советской власти, то для первенца, Ильи, путь к знаниям выпал самый трудный.

В Тихиничах никаких учебных заведений, кроме хедера, не было. После его окончания Илья уехал в Рогачев. В 11 лет ему пришлось покинуть отчий дом. Остановили выбор на городском училище, которое, к сожалению, давало лишь неполное среднее образование. Отец утешал: “Талант – что деньги: у кого он есть, так есть, у кого нет – так нет”. Рисовал дальнейший путь своего любимца: экзамены экстерном за курс гимназии, а затем в университет. “Голова у тебя, слава Б-гу, имеется: образования добьешься”. Но пока и первая ступенька к нему стала бременем для семьи: приходилось платить за угол, который снимали мальчику в Рогачеве, да еще за стол.

После окончания училища пошел “в люди” к аптекарю. Только через 3 года удалось сдать экзамен на первый фармацевтический “чин” – ученика аптекаря. Теперь уже не надо было платить хозяину за науку, напротив, ученику полагалось жалование. Еще через 3 года, уже работая в большой аптеке в Бобруйске, юноша сдал при Киевском университете экзамен на новое звание – помощника аптекаря. Но на время пришлось исполнение мечты отложить, потому что уже тогда проявилась в юноше, может быть, главная черта его характера – нетерпимость к несправедливости.

Сейчас мало кто знает о “виленском сечении”. А это одна из трагических и одновременно героических страниц белорусского еврейства.

1 мая 1902 года рабочие Вильно, около 1000 человек, впервые вышли на открытую демонстрацию. Конные казаки их разогнали. 54 участника манифестации были арестованы. Наутро 26 из них, русских, выпустили, хотя и под гласный надзор полиции. А 28 “инородцев” (22 еврея и 6 поляков) подвергли неслыханному унизительному наказанию – публичной порке. На глазах у толпы зевак их бросали обнаженными на топчаны. Каждые 10 минут розги-метлы заменялись свежими. Сменялись и палачи. А человека, терявшего от боли сознание, приводили в чувство и секли снова.

Никогда Илья не испытывал такого чувства унижения, бессилия и, одновременно, жажды возмездия. Через несколько дней он узнал, что виленский сапожник Гирш Леккерт стрелял в губернатора, отдавшего позорный приказ (правда, только легко ранил). Илья с тысячами других евреев молился, чтобы человек, осмелившийся ответить на оскорбление, был пощажен. Но решением военного суда осужденного повесили. Воровски, ночью, на военном поле, окруженном со всех сторон войсками. Здесь же, на поле, зарыли тело и – по команде – пустили через могилу маршем войска, чтобы не найти и следа ее...

Газеты ничего не сообщали о событиях в Вильно. Но молодой аптекарь стал читать листовки, о существовании которых ранее не подозревал, да и не хотел знать. “Кто милосерд к злодеям, становится злодеем для милосердных”, – шептал Илья, как клятву, одну из заповедей “отцов”. Он стал посещать нелегальные собрания.

Весной 1903 года мир содрогнулся от событий Кишиневского погрома. В течение трех дней в большом губернском городе России толпа при полном безмолвии полиции громила, насиловала, убивала беззащитное еврейское население. 49 человек убитых, более 500 раненых, искалеченных. В официальном сообщении министра внутренних дел Плеве вина перекладывалась на самих пострадавших.

К чести тогдашней русской интеллигенции надо сказать, что лучшие люди страны подняли свой голос протеста, среди них –
Л. Толстой, М. Горький, Л. Андреев. Более 400 человек подписались под обращением к общественному мнению – писатели, деятели искусства, священнослужители, государственные служащие высокого ранга...

События требовали решительного действия самих жертв. Именно тогда мой отец стал членом партии.

Должна признаться, что до 1991 года, пока с помощью ленинградского “Мемориала” я не попала в разные архивы и не ознакомилась с папиными автобиографиями, я и не предполагала, что его партийная жизнь не была единой.

С детства помнила “древнюю” цифру – 1903 – год его вступления в партию, чуть ли не наизусть знала папины рассказы о подполье, явочных квартирах, тайных типографиях, боевых отрядах, баррикадных боях, но без тени сомнения воспринимала это как большевистскую деятельность. Среди фотографий, которые у нас забрали при аресте отца, были две, сделанные с интервалом в час. На одной – папа с бородой, на другой – уже безбородый, совершенно неузнаваемый молодой человек. Очень я любила эти фотографии – свидетельство киевского периода папиной жизни (1904–1905 годы), когда ему пришлось бежать, изменив облик. В его отсутствие жандармы произвели обыск в его квартире и обнаружили спрятанное в бельевой корзине оружие. Отцу пришлось навсегда проститься с бородой, а потому – и с первым партийным псевдонимом Борода, уже известным филерам. Это лишь один эпизод из запавших в память папиных рассказов о революционном прошлом.

И вдруг – открытие: вся его сознательная дооктябрьская жизнь и первые, самые бурные, послереволюционные годы пройдены им в “Поалей-Цион”.

Поалей-ционисты считали, что у еврейского народа есть свои задачи и свой путь их решения. Они мечтали воплотить в жизнь идею – “восстановление евреев как нации” – и боролись за воссоздание еврейского государства в Палестине. Но, в отличие от сионистов, молодая партия считала национальные и социальные проблемы тесно связанными. Она и назвала себя “Поалей-Цион”, то есть “рабочие Сиона”.

Очевидно, мой отец предпочел “Поалей-Цион” именно потому, что эта партия прежде всего защищала национальное достоинство народа.

Был делегатом от Бобруйска на Виленской конференции Поалей-Цион (1903 г.).

Когда он ехал в Киев, то обещал родителям, что за год успеет подготовиться к экзаменам (экстерном) на аттестат зрелости и, наконец, начнет штурмовать университет. Но события потребовали от него других занятий. Особенно в 1905 году, в период первой русской революции. После ее разгрома ему пришлось скрываться, не раз менять место жительства. Наконец, он осел в Харькове. Октябрьский Манифест царя временно разрешил без “нормы” принимать евреев в университет, правда, только вольнослушателями. При этом аттестат о среднем образовании не требовался, нужно было только хорошо сдать вступительные экзамены. Он выбрал юридический факультет не случайно: к этому звал весь его опыт борьбы с беззакониями власти.

После поражения революции 1905 года все революционные партии ушли в глубокое подполье. Вынужденная “передышка” в партийной работе дала Илье возможность сдать экстерном за курс гимназии, затем экзамен в университет. Он – полноправный студент. И хотя приходилось совмещать занятия с приработками, в 1911 году курс наук был завершен. Блестяще. Ему даже предложили остаться при университете, но при условии, что будущий ученый примет крещение. Однако Илья решительно отказался менять веру отцов. Дело было не в религиозности, ее он утратил. Но за годы партийной работы он ощутил неразрывную связь с судьбой своего народа.

К этому времени он женился. И даже такое сугубо личное решение потребовало от Ильи защиты справедливости. Пришлось пойти наперекор воле родителей, мечтавших о богатой невесте. А он женился на  бесприданнице, но зато по любви. И не обманулся. Фира (Эсфирь Исааковна, в девичестве Файнштейн) на протяжении жизни стала самым близким и верным другом и разделила все превратности судьбы своего мужа.

…Я появилась на свет намного позже описываемых событий. Но уклад семьи сохраняется во времени, он многое объясняет в характере действующих лиц. И мне хочется рассказать о том раз и навсегда заведенном порядке, который в доме неуклонно поддерживала мама.

Папа вечно на работе или в кабинете за письменным столом. Мама вставала раньше всех, чтобы мы поели утром горяченького и чтобы не забыли взять с собой приготовленные ею пакеты с едой. Папу она провожала по-особенному. В прихожей оглядывала, надел ли он свежую сорочку, вкладывала в карман его пиджака наглаженный, накрахмаленный носовой платок. Затем она поднималась на цыпочки, чтобы поцеловать наклонившегося к ней мужа. Она обязательно выходила на площадку лестницы, будто напутствие жены было его талисманом. Все мы возвращались домой в разное время и обедали порознь на кухне. Но когда наступал вечер, вся семья собиралась в столовой за большим, почти квадратным столом, над которым низко нависал почти такой же большой оранжевый абажур. Это был и ужин, и рассказы родителей и детей о событиях дня, и споры о прочитанном, и музыка, и всегда много шуток, смеха, розыгрышей, на которые так были горазды наши мужчины – старший и молодой...

Возникли эти семейные традиции впервые в Могилеве, куда молодая семья Славиных приехала в 1911 году. Илья стал работать в одной из адвокатских контор, обслуживавших губернию. В ее состав в то время входили 11 уездов, 13 городов. И это – не считая многочисленных местечек и деревень. Очень скоро среди бедняков, чаще из еврейских местечек, распространилась молва о новом защитнике. Пришелся он по вкусу и крепким хозяевам, которые оценили и его трудолюбие, и дотошное стремление изучать вопросы до мельчайших деталей, а главное – прекрасное знание законов.

Казалось, жизнь наладилась. В семью пришел достаток. Родился сын. С появлением внука родители Ильи не только примирились с выбором первенца, но и сердечно привязались к невестке, доверили ей воспитание своего младшенького сына. Квартира на Большой Садовой наполнилась детскими голосами (младший брат был моложе старшего на 19 лет).

У родительского дома. Первый ряд: Фрида Григорьевна Славина, Изя Славин, Венедикт Григорьевич Славин. Второй ряд: Рая (в замужестве Канторович), Илья Венедиктович; Эсфирь Исааковна, Оскар Канторович - муж Раи; Самуил Венедиктович Славин. Тихиничи. Март 1917г.Прошло два года. И вдруг прекрасно начавшаяся карьера сломалась. Могилевский губернатор возбудил против помощника присяжного поверенного дело. Обвинили в том, что он дал крестьянской общине юридический совет, якобы рассчитанный “на возбуждение крестьянских беспорядков”. А все из-за того, что молодой юрист на запрос одной крестьянской общины подтвердил ее право продать лес, который отошел к крестьянам после отмены крепостного права и которым они владели всем миром 50 лет. Славин был лишен практики на год. Тщетно хлопотали за коллегу адвокаты города. В знак солидарности и протеста они преподнесли своему товарищу адрес. Именно в нем прозвучали те слова, которые я вынесла в заглавие своего очерка: “Можно сказать, что девизом Вашей деятельности были – право и правда”.

Срок отлучения от адвокатской практики истекал в августе 1914 года. Но в судьбу нашего героя вмешалась война. Патриотизм первых дней был повсеместным, в том числе и на “еврейской улице”. Стало массовым возвращение в Россию евреев-студентов, которые учились за границей. Теперь они добровольно шли в русскую армию. Солдатами, потому что иудеи не имели права на офицерский чин. Уже в первый год войны в русской армии сражалось 400 тысяч евреев. Однако патриотический угар первых месяцев войны сменился разочарованием и даже ужасом из-за неожиданных поражений союзников. Осенью 1914 года военные действия переместились на территорию Гродненской, Сувалской губерний. Летом 1915 года русские войска оставили Польшу, Литву, Западную Белоруссию.

Неудача военной кампании повлекла за собой “поиск врагов”. И прежде всего среди инородцев. Опасение российских властей – вдруг в кровавом противостоянии государств евреи поддержат не свое отечество, а соплеменников по другую сторону фронта – привело к их преследованию. Евреи прифронтовой полосы были обвинены в шпионаже. Верховный Главнокомандующий приказал в 24 часа “очистить” сначала 50-верстную, а затем и шире, полосу от евреев. Каждая губерния получала квоту выселения. Как потом выяснила статистика, депортация коснулась более полумиллиона евреев.

Мой отец был потрясен новым Исходом. С воодушевлением принял предложение коллег, рекомендовавших его для работы в столице, в Еврейском комитете помощи жертвам войны. Перевез семью поближе к родственникам, в Рогачев, а сам выехал в Петроград. Хотя переполненные эшелоны с беженцами направлялись, минуя столицу, тем не менее, тысячи несчастных оказывались в Петрограде. Многие без документов. Пять убежищ, созданных ЕКОПО, были переполнены. Без слез не мог слушать страшные исповеди. Он включился в работу созданного Комитетом юридического отдела, вел целыми днями бесплатные консультации беженцев. Но уже вскоре стало ясно: всей проблемы это не решало. Важно было охватить юридической помощью и тех, кто находился вдали от столицы, и не только беженцев, но – что, может быть, еще важнее, – выселенцев. Так в юридическом отделе практически сразу возникла мысль о печатном органе ЕКОПО. И название пришло будто само собой – “Помощь”. Из номера в номер, начиная с самого первого, фамилия Славина стоит под различными консультациями на страницах журнала “Помощь”.

Как я теперь понимаю, каждый по-своему, родители формировали в нас, детях, некую “славинскую породу”. В ее неписаный кодекс, в частности, входила всегдашняя готовность прийти на помощь не только родным, друзьям, но и просто знакомым, “как ни скромны будут возможности”. 

Когда в голодные 30-ые годы отец, как ученый, получал паек, его делили, как само собой разумеющееся, не только с родными, но и с моими нуждающимися подругами, одноклассницами. Считалось естественным, что в нашем доме жили мамины племянники и племянницы, приезжавшие из белорусских городков учиться в Ленинград. Жили. Учились. Потом женились, выходили замуж, “отпочковывались”, но – двоюродные – навсегда оставались для нас с братом родными братьями и сестрами. Это родительское добро отзовется потом в тяжкие годины... 

Илья Венедиктович Славин. Ленинград. Фото 1934 г.Для выполнения всех дел суток не хватало. К консультациям в юридическом отделе ЕКОПО прибавилась аналогичная работа в Союзе городов, возникшем после образования Правительственного комитета помощи беженцам. Часто приходилось выезжать в города “черты оседлости” – Гомель, Бобруйск, Гродно.... А позднее – в Центральную Россию, куда временно, по мере отступления наших войск, стали переселять и “выселенцев”, и беженцев: в Казань, Арзамас, Самару, Нижний Новгород... И разъяснять устно и на страницах журнала, как решать новые проблемы: о получении временного вида на право жительства, о размещении, об источниках получения разнообразной помощи – от питания, медицинского обслуживания до общего и профессионального обучения. Свою семью удавалось видеть изредка, урывками, когда по командировке оказывался неподалеку.

Февральская революция застала отца в Петрограде. Он был захвачен общим ликованием. И безоговорочно стал на сторону Временного Правительства, когда одним из первых актов новой власти стал Декрет об отмене всех ограничений, связанных с национальностью и вероисповеданием.

И когда из Могилева пришла телеграмма, приглашавшая его вернуться в город для работы в Мировой управе, он радостно откликнулся на призыв участвовать в строительстве новой жизни в бывшей “черте оседлости”.

Этот ранее обычный губернский город оказался в эпицентре исторических событий. Его было не узнать. Все противоречия обнажились. Вывернулись наружу. С одной стороны, откровенно контрреволюционные силы. Они группировались вокруг Ставки. Это был канун знаменитого корниловского мятежа (август 1917 г.), а пока Главнокомандующий поддерживал в своих подчиненных монархические настроения. Он окружил себя конниками – горцами в черных бурках („Дикая дивизия“). В его охране был также ударный „Батальон смерти“.

С другой стороны, кипели страсти многочисленных демократических партий, вышедших из подполья. И все со своими программами обновления жизни. Каждый шаг по новому пути рождался в ожесточенных спорах. Славин предпочитал не митинговать, а работать. Вот далеко не полное перечисление его обязанностей в этот период: юридический отдел Городской Управы, мировой судья, гласный по выборам в Учредительное Собрание, товарищ председателя уездного земского собрания...

Сообщение об Октябрьском перевороте в Петрограде он встретил настороженно. Как и его товарищи по партии, считал это контрреволюционным захватом власти. Но особенно оглушил его “Декрет №1” о суде, подписанный Лениным. Декрет разрушал не только старое судопроизводство (в некоторой степени это было справедливо), но и вообще все право. На неизвестный срок (когда еще будут выработаны новые кодексы!) огромная страна оставалась жить безо всяких законов. Им на смену приходило беззаконие, опирающееся на “революционную целесообразность”. И тогда молодой судья попытался нейтрализовать официально провозглашенный беспредел, выступив в печати с предложением временно пользоваться старыми законами хотя бы в отношении уголовных преступлений.

Сколько помню себя, у папы на письменном столе стояли бронзовые часы, увенчанные средневековым рыцарем с копьем. Мы его называли Дон Кихотом, или папин памятник. Оттого что мама издавна нарекла своего мужа Дон Кихотом. Да он и был им! И считал, наверное, как вечный герой Сервантеса, что “по воле небес родился в наш железный век, дабы воскресить золотой”, и пламенно верил, что служит этой цели...

Не приняв самой сути Декрета о суде, отец, тем не менее, станет первым народным судьей Могилева, и вся его дальнейшая деятельность будет связана с практикой, а затем с теорией судебного процесса. Почему? Да потому, что им двигало стремление вернуть правосудие к его первооснове – законности. Может, это и было донкихотством, но не раз и не два будет он вступать в схватку, невзирая на лица и должности, в защиту “права и правды”. Этому девизу он остался верен. Потому и посмел затеять открытую дискуссию с главным разработчиком Декрета о суде, первым наркомом юстиции, П. П. Стучкой. И хотя получил на страницах “Известий” гневную отповедь наркома, в своей практике он руководствовался правом, тем более, что не прекращал работы даже в период оккупации края сначала польскими, затем немецкими войсками. После освобождения Могилевщины Красной Армией коллеги избрали его председателем Губернского совета народных судей. Он оставался на этом посту и когда центр губернии переместился в Гомель. А в 1919 году, в связи с новым наступлением поляков, с семьей переехал в Витебск и начал работать в той же должности. И хотя в Витебске он проработал всего год и 8 месяцев, я хочу остановиться на этом периоде подробно.

Эсфирь Исааковна Славина со старшим сыном Исааком. Последнее фото перед арестом - 1937 г.Общеполитическая обстановка становилась все более накаленной. В пределах Витебской, Смоленской, Псковской губерний ожидалось наступление поляков. Красная Армия была занята на других фронтах, и обороне Витебского фронта нельзя было посвятить серьезные силы. Этим и воспользовались бандиты, устроившие погром. Да еще в день очень важного для евреев праздника – Йом-Кипур: в поселок Новки съехались родственники, дети живущих и работающих здесь евреев. Бандиты налетели стремительно, среди бела дня. ...Насилие, грабеж. Расстрел 19 человек. Через три часа бандиты так же стремительно, увозя награбленное, скрылись.

Событие было экстраординарным: при белых и “разноцветных” властителях погромы бывали постоянно, но при красных – нет. Молодая Советская Россия на государственном уровне вела борьбу с проявлением антисемитизма. Дело о погроме подлежало рассмотрению Ревтрибунала. По положению, суд Ревтрибунала был закрытым, не предусматривалось в нем и стороны защиты. Однако общественный резонанс, вызванный участием в погроме не только скрывшихся в лесу бандитов, но и окрестных крестьян и, более того – рабочих самого завода, привел к тому, что отец, возглавлявший тогда Губотдел юстиции Витебска, добился, казалось, невозможного – процесс сделали открытым. Были назначены и правозащитники, как тогда называли адвокатов, от разных социалистических партий – большевиков, Бунда и Поалей-Циона. Среди них и мой отец. Его речь на процессе, как председателя Губсовета народных судей, тогда же отпечатали, и она чудом сохранилась.

Дело слушалось 18 дней – с 17 декабря 1919 года по 5 января 1920 года. Перед лицом Революционного трибунала на скамье подсудимых предстали 47 человек. Не имея возможности открыто осудить обычную практику судопроизводства Революционных трибуналов, Славин в своем выступлении, тем не менее, противопоставил ей право человека на законность. “Общественная защита, – говорил он, – является тем органом, который заинтересован, как и суд, и обвинение, в выяснении правды в деле, но защита имеет еще и определенные профессиональные обязанности – указать на нарушения прав обвиняемых в процессе, бороться против подобных нарушений и выявить для обвиняемых все оправдательные моменты в процессе”. И он сосредоточился на анализе предварительного следствия, скорого и неправого. Так как бандиты-погромщики скрылись, следствие стремилось доказать, что именно сидящие на скамье подсудимых были и организаторами, и вдохновителями, и исполнителями погрома. Анализируя ход следствия, отец, в частности, обратил внимание суда на то, что заключенным не предоставили возможности ни опровергать обвинения, ни привлекать свидетелей в свою защиту. Следователи принимали только обвинительные показания, какими бы путаными они ни были. Было отмечено немало ошибок или сознательных подтасовок в квалификации преступлений отдельных подсудимых. Трибунал был вынужден согласиться со многими доводами защиты, и хотя в результате было вынесено 15 расстрельных приговоров, но 5 обвиняемых были оправданы, некоторые получили условное наказание, другие – приемлемые сроки. В те жестокие годы это был успех правосудия.

Эсфирь Исааковна и Ида Славина. Фото 1937 г.Многое в характере и деятельности отца я постигала через призму моих детских семейных воспоминаний. Так, человеку со стороны могло показаться, что главой нашего дома была мама. Во всяком случае, в решении всех повседневных бытовых проблем ее слово было “верхним”, очевидно, в силу разности характеров. Мама – волевая, деятельная, ее энергия ежеминутно рвалась наружу. Папа – при всем его активном участии в общественной жизни – в повседневном общении был мягок, деликатен, уступчив. Позднее мне рассказывали, что таков он был и со студентами, и с коллегами. Мама требовала подчинения своей воле – папа же в любом решении исходил из “высших принципов”, из соответствия или несоответствия идеалу. И тут он был непреклонен. И хотя никогда не повышал голоса, моральная победа оказывалась на его стороне. И с ней все невольно соглашались. В том числе и мама. И тогда ясно становилось, кто главный шкипер на семейном корабле. Полагаю, что именно чистота и благородство его помыслов делали отца авторитетом для окружающих в разное время, в разных обстоятельствах его жизни.

Обращусь к другим событиям 1920 года в Витебске, которые взволновали все еврейское население города. Не успел Ленин произнести свое знаменитое “религия – опиум для народа”, как в Витебске решили закрыть все синагоги, реквизировать их здания под клубы. Отец был возмущен. Это было прямое попрание закона. Да, в Декрете об отделении церкви от государства говорилось, что все церковные постройки объявлялись народным достоянием. Но тем же Декретом устанавливалось, что “здания, предназначенные для богослужений, бесплатно отдаются соответственным религиозным общинам”. Отец использовал все свое влияние и рычаги власти, чтобы остановить ретивых начальников из Евсекции. Им пришлось на время отступить.  Но вот выступление Евсекции против хедеров было отцом поддержано. Почему? Он действительно был убежден, что хедер – это архаическая форма школы, что действительно необходима светская еврейская народная школа, основанная на научном образовании детей. А воспитание, которое давал хедер, как и вся религия, должны быть отделены от государства. Эта его убежденность и позволила ему участвовать в “суде” над хедером. “Суд” был весьма популярной в 20-е годы театрализованной формой агитации, которая использовалась вместо диспутов, чтобы иметь возможность не просто спорить, но и осудить то или иное явление.

Октябрь отец поначалу не принял. В автобиографии при вступлении в РКПб (1921 г.) он честно напишет, что “со многим не мог мириться, а в особенности с тактическими приемами коммунистической партии и с элементами явно примазавшимися, которые во власти представляли партию”. Но революция в Германии вызвала в нем, по его словам, “внутренний переворот”, заставила его поверить в грядущую мировую революцию. Он стал сторонником объединения левого крыла Бунда и Поалей-Циона. Был избран на Минской конференции 1919 г. в областной комитет Белоруссии, Литвы и Латвии как представитель коммунистического течения этих партий. Все это происходило как раз в витебский период его жизни и объясняет во многом “суд” над хедером...

В апреле 1920 года Минюст пригласил его на работу в Москву в качестве председателя Уголовной коллегии Высшего судебного контроля. На этой должности он будет заниматься и теорией судоустройства (подготавливал первый свод советских законов), и практикой судебного процесса. В каждом номере “Еженедельника советской юстиции” за 1922–24 гг. – его статьи, консультации, анализ конкретных судебных решений, на примере которых могли учиться рядовые судебные работники. Все та же борьба за торжество Права. И так до тех пор, пока в 1925 году место Высшего судебного контроля не займет созданный Верховный суд.

Он давно носился с идеей поставить заслон невежеству и некомпетентности в судебном аппарате. По приезде в Москву сразу же представил проект об открытии Высших (четырехгодичных) юридических курсов для судебных работников. Представьте себе, как это было необходимо! Ведь юридические факультеты университетов были закрыты в 1919 году. Притока новых образованных кадров не было. Потребовалось два года организационной работы. Он сумел буквально выбить у ВЦИКа и помещение, и штаты, и средства – правда, только на одногодичный курс. Кого посылали парторганизации с мест учиться на защитников закона! Среди слушателей практически не было людей со средним образованием, даже с законченным начальным были единицы. Он не выдержал этой профанации, в конце учебного года под благовидным предлогом отказался от заведования. А потом терзал себя, что надо было кричать во весь голос, драться за уровень советского суда. Он считал это своим поражением в нескончаемой борьбе, которую  вел с разного рода “извращениями” прилипал к революции.

Илья Венедиктович с детьми: Исааком и Идой.Я была „папина дочка“. Оглядываясь назад, мне кажется, что каждую свободную минуту он отдавал именно мне. Он приохотил меня к серьезной музыке, он, а не училище Гнесиных, где я занималась с 7 до 9 лет, пока мы не переехали из Москвы в Ленинград. С ним я обошла все музеи города. Но больше всего я любила наши прогулки. Папе плохо писалось в хмурые дни, когда сеющий мелкий дождик казался бесконечным. И если в такую погоду он был дома, я уже ждала его зова, и мы „выходили на тропу“ – так это называлось (до сих пор сохранилось во мне желание гулять в дождь). Еще все улицы, площади, набережные носили революционные имена, и папа рассказывал мне – не из книг – о Воровском, Рошале, Урицком, Бадаеве, Володарском. О первых наркомах и голодном обмороке наркома продовольствия. О Ленине, каким он ему запомнился. В выходные дни мы часто ездили на любимые его Острова. Почему-то именно здесь папа читал заветные стихи, совсем далекие от революционных битв, – Надсона, Фруга, Апухтина, Иннокентия Анненского, Блока. Но здесь же, на Островах, он вдохновенно декламировал на память строки Чернышевского о будущем: „Будущее светло и прекрасно, любите его, стремитесь к нему, приближайте его. Настолько будет добра и прекрасна, богата радостями и наслаждениями ваша жизнь, насколько вы перенесете в нее из будущего. Работайте для него, приближайте его“. И папина вера в возможность воплощения на земле красоты и справедливости заражала. Я бредила подвигами. Герои революционных битв всех времен и народов – все они были записаны в мои „святцы“. К ним я относила и отца. В его борьбе не было личной неприязни. Он гордился тем, что вступал в бой с любой неправдой, был ли ее носитель рядовым работником или облеченным властью чиновником.

Мобилизованный в 1926 г. на практическую работу, он разворотил „гадюшник“ в судебном аппарате города Владимир. Пришлось расстаться со своим креслом покровителю неправедных судей – Первому секретарю губкома Асаткину. Статьи Славина о владимирских делах печатались в журнале „Пролетарская революция“, пришлось дойти и до ЦК, но правда восторжествовала. А полемика с тогдашним главным прокурором Крыленко! Она началась как публичный диспут в одном из клубов Москвы, а продолжилась на страницах „Комсомольской правды“ в 1929 году. Она – о запущенности дел в прокуратуре. О том, что на местах слишком широко распространено пьянство, бытовое разложение, взяточничество среди блюстителей закона. Но по сигналам о неблагополучии их снимают... с переводом и более того – с повышением (все это с конкретными фактами и фамилиями). Или в бытность его доцентом Минского университета многомесячный спор на страницах белорусской, а затем и центральной печати с Гамарником, который возглавлял тогда ЦК ВКП(б) Белоруссии, о фактах национализма в Белоруссии, сказавшихся в кадровой политике. Той “белорусизации”, которая, в частности, привела к снятию с герба Белоруссии языка коренного народа – еврейского. Или, уже позднее – о безобразных нарушениях в Ленинградских исправительно-трудовых учреждениях.

Его борьба ничего общего не имела с заспинными доносами. Он всегда выступал с открытым забралом: полемика в печати, открытые выступления на собраниях. И со старой профессурой тоже был честный бой. Правда, позднее свою книгу „Вредительство на фронте уголовного права“ (1931 год) он осудил. Но тогда, сопоставляя книги авторов, написанные ими до и после революции, где все было неизменным, кроме атрибутов власти, он считал в этом некое приспособленчество. Позднее понял, что в неизменности главных постулатов права, независимо от власти, и заключается сила законности, что книги корифеев должны быть прочитаны во „славу“, а не „долой“. Старые профессора оказались мудрее и дальновиднее. Он умел признавать свои ошибки.

За годы работы в архивах и библиотеках мне удалось восстановить огромный список папиных печатных работ. Я обратила внимание на то, чего он не написал, хотя тема была приказным порядком “спущена” из центра.

С 1929 года отец работал в Ленинграде, профессором в Ленинградском отделении Комакадемии и заведовал кафедрой судебного права в Институте советского строительства и права. Тема, назначенная ему в 1933 году, когда с помпой был открыт Беломоро-Балтийский канал, первоначально называлась “Исправительно-трудовая политика в эпоху социализма”. Ему давали командировки на ББК в лагеря и трудпоселки. К нам домой приходила оттуда газета “Перековка”. Но об этом, как выражалось начальство, “живом уголке выращивания людей” писать, не кривя душой, было нельзя. Отец вспоминал лица спецпереселенцев из лагеря в Карелии, разбитые опорки на ногах, печать безнадежности на их фигурах. Он видел непосильный труд на лесоповале, невозможность какого-либо отдыха в холодном вонючем бараке. Ему нужно было написать о поверженном кулаке, и он пытался вызвать в себе привычный гнев против классового врага или хотя бы чувство справедливого отмщения – не получалось. Еще меньше получалось, когда он приехал в детский лагерь, куда, отняв от „тлетворного“ влияния родителей, собрали детей для „воспитания в советском духе“! Ему показывали парадные стороны жизни детского лагеря. Но он видел куда больше, чем ему показывали. И... молчал. Терзался сомнениями, пытался заглушить их словами веры. Тему о “перековке” переносили с 1933-го на 34-й, 35-й, 36-й, 37-й годы. От него требовали убедительного рассказа о переделке сознания заключенных. А в тезисах отца (они сохранились в архиве) упорно появлялись главы об “извращениях” и “искривлениях” политики. Увидела я там же и более сильное определение – “фашизация тюремной политики”. Кто-то подчеркнул этот тезис красным карандашом и поставил вопросительный знак... Так что эта ненаписанная книга ценна мне, может быть, более многих написанных им страниц.

После убийства Кирова 1 декабря 1934 года начались, особенно в Ленинграде, массовые аресты – “кировский набор”, как горько шутили. Уже 4 декабря вышел Указ об упрощенном ведении следствия: без слушания сторон, без свидетелей, без адвоката, без права обжалования, с немедленным приведением приговора в исполнение. Иначе говоря, беззаконие было возведено в правило. Так в повседневную жизнь вошел Большой террор. Аресты, естественно, не обошли ЛОКА. Первыми понесли урон ученые – историки, философы, экономисты. А с начала 1937 года стали “выкашивать” юристов.

В бывшем партийном архиве довелось мне видеть списки на уничтожение, подготовленные еще в декабре 1934-го. С пометой очереди: 1,2,3... В одном из них, где были поименованы выходцы из еврейских партий – Бунда и Поалей-Цион, я нашла имя своего отца. “IV-ая” очередь для него лично подошла через три года, хотя, конечно, “враг народа” обвинялся совсем в другом – в терроризме, контрреволюционном заговоре и подобном.

А тогда, девятиклассница, я не замечала сгущающихся туч. Уже были арестованы все его товарищи по академическому Институту государства и права. Отец остался на свободе один. Ленинградское отделение Института было закрыто. Уже в учебном институте не осталось никого из руководства. Уже прошло партийное собрание, на котором исключали из партии его коллег, а он, единственный, не выступил с разоблачениями, а, напротив, горько сказал: “Я чувствую себя политическим банкротом” (цитирую по стенограмме).

Но дома, казалось, все было по-прежнему. Неизменно собиралась за ужином семья. Кипел самовар. Мама разливала чай. Садился к пианино Изя, мой “старший и единственный” брат (я именовалась “младшей и единственной”). Сначала звучало попурри из модных тогда фокстротов-танго-вальс-бостонов. Потом, по заказу публики, он начинал петь, преимущественно романсы. Незаметно в пение входил папа, и репертуар менялся: “пошевеливал вал” священный Байкал, помогая бежать каторжнику, расстилалась кругом глухая степь, в которой умирал ямщик. А мама, меняя тональность, запевала любимые песни на идиш, а он подхватывал... 

Теперь-то я знаю, что родители, по крайней мере с весны 1937 года, не имели оснований для радостных вечеров в кругу семьи. Но они, как я это понимаю, стремились подольше для нас, да и для себя, сохранить это ни с чем не сравнимое чувство семейного тепла, единения, любования друг другом, света и бодрости.

Славина Ида Ильинична. Родилась в 1921 году. Филолог, кандидат педагогических наук.

Сохранившееся в архиве “Дело” – свидетельство его мужества, непреклонности и верности правде. Он прошел через муки, но никого не оговорил, не подписал возведенной на него напраслины. Однако мучительней физических страданий было видеть, что “совесть издохла” и Право более не существует.  Да, в конце своей жизни, отданной целиком поискам справедливости, он почувствовал себя “банкротом”. Но это горькой ценой помогло, теперь уже мне, осознать гибельность радикально-большевистского пути и своих юношеских идеалов.

Не просто мне было “менять кожу” и “выжимать из себя раба”. Не сразу и не без недоверия обратилась я к истории своего народа, традициям, обязанностям, диктуемым Торой. Это, в частности, следствие того, что, идя в своих поисках за отцом, шаг в шаг, с его детства до оборванной безжалостно жизни, я поняла, что не эта дорога ведет к Храму – праву и правде, которым он служил и своей судьбой завещал служить мне и тем, для которых уроки его жизни не будут безразличны.

© Мишпоха-А. 1995-2011 г. Историко-публицистический журнал.