Илья Тейтельбаум.“Король Лир” в Русском драматическом театре в Минске шел под музыку Бетховена. Исполняли отрывки из Седьмой и Третьей симфоний и увертюру к “Леоноре”... Но перед дирижером лежали не ноты, а белый чистый лист бумаги. Кисть его левой руки касалась электролампочки. Когда ее зажигали, пальцы ощущали тепло. Это был знак: спектакль начинается! Илья Моисеевич поднимал дирижерскую палочку...

Немногие в зале знали, что дирижер абсолютно слеп. Его приводили в оркестровую яму задолго до начала спектакля.

Имя еврейского музыканта, композитора и дирижера Ильи Моисеевича Тейтельбаума не значится ни в одной энциклопедии. Мне о нем стало известно от кинорежиссера Сергея Шафира. А ему рассказал о Тейтельбауме его друг, тоже кинорежиссер, Лаврентий Сон. Лаврентий живет в Алматы и снимает документальные фильмы об истории и культуре так называемых “малых наций” бывшего Советского Союза – курдов, греков, уйгуров, дунган.

Узнав о вымирающей корейской деревне, которая находится в ста километрах от Ташкента, Лаврентий Сон отправился туда и услыхал поразившую его историю. Она и была опубликована Сергеем Шафиром в его книге “Не только о личном”, вышедшей в 1997 году в Израиле.

В 1937 году с Дальнего Востока в Узбекистан был переселен целый корейский колхоз вместе с его председателем Григорием Петровичем Кимом. В нелегкие военные годы, мотаясь по районам, он всегда привозил домой какой-нибудь музыкальный инструмент – то мандолину, то гитару, то трубу. Корейцы – народ не только трудолюбивый, но и музыкальный. И вот узнает председатель, что на строительстве канала появился какой-то музыкант, еврей. Пошел его разыскивать. Ему указали на худощавого человека в очках. Измученный тяжелой работой, тот отрешенно смотрел на пришедшего корейца.

– Скажите, вы еврей? – обратился он к заключенному.

– Да, а что?

– Тогда вы тот музыкант, которого я ищу. Вы мне очень нужны.

Долго ли, коротко, но удалось председателю Киму перевести Тейтельбаума сначала на более легкую работу, в сторожа, а потом и оформить его в колхоз учителем музыки. И у корейских детишек, а вместе с ними и у еврейского педагога началась новая жизнь. Вскоре детский оркестр духовых инструментов стал давать концерты. Дети привязались к учителю, а он к ним. Но вот война окончилась, а вскоре истек и срок заключения Ильи Моисеевича. Можно было возвращаться домой. Уехать он решил незаметно: тяжело было расставаться с детьми. Сам председатель отвез его в Ташкент. Знал об этом еще один человек – молодая женщина Варвара – переселенка из Польши. Видимо, так, на русский лад, изменили ее польское имя Барбара. Была она, по слухам, к учителю музыки неравнодушна. Но любовной истории не получилось. Он уезжал один. Может, его кто-то где-то ждал... Так думали в колхозе. Тейтельбаум был человеком замкнутым и о себе почти ничего не рассказывал. Только и знали корейцы, что он из Литвы. Что вроде бы арестовали его в первые дни войны в Киеве, где он был на гастролях с Вильнюсским симфоническим оркестром, которым дирижировал. Однако эту версию подтвердить не удалось.

Вполне возможно другое: Илья Тейтельбаум был из числа пяти тысяч евреев – политических и общественных деятелей, а также работников культуры, которые были депортированы из Литвы в Сибирь и районы Средней Азии за неделю до нападения Германии на СССР и попали в лагеря принудительного труда

.

Барбара не выдержала и рассказала кому-то из ребятишек, что Ким увез их учителя на вокзал, и весь оркестр бросился в Ташкент вместе с инструментами. Поезда тогда ходили плохо, и ребята успели доехать, добежать и еще раз увидеть его лицо в вагонном окне. Он не вышел на перрон – не смог...

Поезд тронулся, ребята поднесли свои трубы к губам и заиграли марш “Прощание славянки”. И славянка Барбара только издали попрощалась с милым и добрым, но странным и непонятным человеком, таким не похожим на всех других людей, которые встречались на ее пути.

Ни она, да и никто из корейского колхоза никогда больше не слыхал об Илье Моисеевиче Тейтельбауме. Правда, в первые годы после отъезда учителя приходили в колхоз небольшие посылки с пряниками и конфетами. Много позже дочь Кима Светлана (председателя уже не было в живых) как будто слыхала по радио, что выступал белорусский симфонический оркестр под управлением Ильи Тейтельбаума, но разыскать дирижера не смогла.

Казахский режиссер Лаврентий Сон попросил Сергея Шафира поискать в Израиле людей, знавших музыканта, а тот, в свою очередь, обратился ко мне: “Вы же родом из Литвы, может, будет легче...”. Вокруг еще, к счастью, было много людей, живших до войны в Литве, и я, не сомневаясь в успехе, начала поиск. Моя легкомысленная уверенность в простоте задачи вскоре рассыпалась в прах. Но я согласилась ему помочь, и чем больше меня преследовала неудача, тем настойчивее я продолжала поиски. И всюду меня ожидал тупик. Никто, ну никто не знал имени Тейтельбаума. Ни старожилы Литвы, ни литераторы, ни музыканты. Помог, как обычно, Его Величество Случай.

Звоню совсем по другому поводу журналистке и писательнице Элишеве Коэн-Цедек. И, заканчивая разговор, как у каждого в ту пору, спрашиваю о Тейтельбауме.

И вдруг слышу: “Да, была публикация об Элиягу Тейтельбойме (заметила, что она называет его не Ильёй, а Элиягу – древним еврейским именем) в журнале “Советиш Геймланд”, в 1969 году”. – “А кто о нем писал, не помните?” (как странно, подумалось, что она помнит точно год). – “Я и писала”.

Позднее она скажет что, и профессор Дов Ной, и некоторые другие интересовались Тейтельбоймом. Она произносит и пишет – Тейтельбойм, в первый-то раз я то ли не расслышала, то ли не обратила внимания. “Бойм” – по-еврейски, “баум” – по-немецки означает одно и то же – дерево.

В 1993 году, спустя почти четверть века после публикации рассказа Элишевы в “Советиш Геймланд”, то, что она знала, было напечатано и в Израиле, в газете “Найе Цайтунг”.

“Я не знаю, каким он запомнился другим, в моей же памяти остались странные очки с толстыми двойными стеклами и сквозь них – мягкий, рассеянный и беспомощный взгляд темных глаз. Медленно и нерешительно новый учитель вошел в класс. Постоял в задумчивости, как будто забыл, куда он шел и зачем. Острым детским нюхом мы быстро определили по его несколько потертому костюму, по отрешенности его доброго, застенчивого взгляда, что нам будет весело. И начались шалости! Безобидные – засунуть под воротник листок бумаги, вспрыгнуть на скамейку и выбросить всем на потеху рожки над его головой, и более жестокие – подставить подножку (ой, извините, не заметили...). Или кто-то крикнет: “Учитель, мне нужно выйти!”. И все, друг за другом: “И я тоже, и мне надо, и мне...”. Кто не помнит жестоких детских проделок! А он их как будто и не замечал”.

Эти картинки остались в ее памяти, как далекий полузабытый и ноющий мотив. А не забылось, потому что он относился к тем учителям, которые, как кудесники, забирают в свои руки детские души и лепят из них, как из мягкого теста, нечто новое. Если и не по своему подобию, то умея вдохнуть часть своей души и оставить ее в своих учениках навсегда. Всю жизнь нет-нет да и приходила на ее уста его песня – яркая и светлая песенка детства. Много мелодий сочинил он для школьных спектаклей, часто на слова любимых поэтов. Его песни пелись так радостно, так легко. Иногда, уже много лет спустя, она спрашивала себя – откуда он черпал столько света и радости, столько нежных звуков? Кажется, он был одинок. Но точно она не знала. Ни тогда, ни позднее. И ничего не слыхала о его дальнейшей судьбе.

Какая трагическая фигура вырисовывается даже из того немногого, что удалось узнать об этом человеке. Как резко очерчены, разорваны три периода его жизни – географически, биографически, творчески...

Довоенный период... В еврейских школах Польши и Литвы пели детские песни композитора Тейтельбаума и народные песни в его обработке. Он сотрудничал с замечательными дирижерами Яковом Герштейном и Абрамом Слепом. Аранжировал музыку для хора и фортепиано. В 1938 году в Вильно вышел сборник “Двадцать песен с нотами” Хаима Ритербанда из Копенгагена – фортепианная обработка Тейтельбаума. Публиковались и ноты его оригинальных песен.

Второй отрезок времени... Война. Узбекистан. Принудительные работы на Ташкентском канале и корейский колхоз.

И третий период... Белоруссия. Государственный русский драматический театр. Дирижировал сначала при частичной, а потом и при полной слепоте...

Эти этапы одной жизни как будто ничем не связаны между собой. Знавшим его в каждый отдельный отрезок времени ничего не было известно ни о предыдущем, ни о последующем. Всегда и всюду он был скромным, молчаливым, не навязывал себя окружающим. Никаких просьб, никаких жалоб. Полное одиночество, а под конец – одиночество слепое. И какой финал... Вернемся к рассказу Элишевы.

Однажды утром, выйдя на улицу, она увидела афиши, извещающие о гастролях в Вильнюсе Минского русского драмтеатра. А внизу маленькими буквами – дирижер оркестра И. М. Тейтельбаум. “Неужели это наш Тейтельбаум? После стольких лет, после такой войны?!”

Когда погас свет и полилась мелодия, она уже знала, что это – он. Узнать, что он ослеп, было тяжело, ужасно, невыносимо. И как только опустился занавес, она побежала за кулисы. Он растерялся от прикосновения ее руки. Она представилась: “Я дочь доктора Фейгенберга – Элишева”. – “Да, я помню. И вашего отца помню. Все остались живы? Слава Богу!”

Он пожал ее руку, взяв ее в две свои, мягкие и слабые.

– А вы... – она хотела о чем-то спросить, но запуталась, забыла, о чем...

– Да, как видите...

Кто-то подошел, подставил плечо, его куда-то повели. Он еще на ходу бросил: “Если будете в Минске, буду рад”.

Во время следующих гастролей театра (это был уже 1967 год) на афишах снова стояло имя Тейтельбаума. Элишева решила собрать всех оставшихся в живых – педагогов, его учеников – и пригласить Учителя, дать ему почувствовать, что он дома. Она зашла к администратору: “Мне надо встретиться с дирижером Тейтельбаумом”.

Он посмотрел на нее и сказал: “Он умер”. – “Как?! А на афишах...”. – “Это старые афиши. Он умер несколько месяцев назад”.

С тяжелым сердцем она вышла из комнаты, боль сдавила горло. Теперь ей захотелось узнать о нем как можно больше, а спросить было некого. Помощь пришла от ее родной сестры.

Элишева говорит мне по телефону, из Реховота: “Да вы можете поговорить с ней сами. Ее зовут Шошана Гельцер, она живет в Хайфе”.

Гельцер? Шошана? Неисповедимы пути твои, Господи! Да мы же знакомы. Это мать Рафи Гельцера, друга моего Рафи, моего сына. Вместе они начинали армейскую службу, вместе были в Синае. Это Израиль: чудеса на каждом шагу!

Звоню в Хайфу, потом получаю письмо, ноты.

“В тридцатых годах в Вильно композитор и дирижер Тейтельбаум был учителем пения сразу в нескольких школах, – пишет Шошана. – В одной из них, имени Софьи Гуревич, мне посчастливилось учиться с 1937 по 1941 год. Эта школа славилась своей методикой преподавания. Вкратце ее можно охарактеризовать так: учить детей осознавать окружающее, думать и сопоставлять. На первом уроке в первом классе малышам раздавали по листку бумаги, бумажному шарику на веревочке и шнурочек. И дети быстро изготовляли бумажный колокольчик. Размахивая им в такт трелям школьного звонка, они легко разучивали бодрую, мажорную песенку.

То нежные, то грустные, то веселые песенки композитора не забываются. “Это песни детства”, – повторяет Шошана слова Элишевы.

Шошана отдала много лет педагогической деятельности, была методистом по музыкальному образованию в детских садах Вильнюса. Во время работы над сценарием “Прощай, детский сад, здравствуй, первый класс!” она вспомнила эту песенку композитора Тейтельбаума и сама перевела ее с идиш на русский язык:

В школу нас зовет звонок, звонок зовет:

Глин-глин-глин! Глин-глин-глон!

Начинается наш первый школьный год:

Глин-глин-глин! Глин-глин-глон!

И так далее. Песенка простенькая, но звонкая, как колокольчик.

– Удивительно, – скажет Шошана по телефону, – мою внучку зовут Инбаль, а ведь это на иврите “язычок колокольчика”!

Она помнила, что песенка была опубликована в очаровательном детском журнале на идиш “Грининке бэймелэх” (“Зеленые деревца”). Понимала, что еврейские журналы 20-30 годов можно было найти только в спецхранилище Книжной палаты, а для этого требовалось разрешение Министерства внутренних дел, но кто же с ним хотел связываться, да еще добровольно...

И все-таки мир не без добрых людей: ей удалось добраться до этих нот. Сфотографировала и тихонечко вернула. Она уже знала, что Тейтельбаум живет в Минске, в доме для престарелых. Обзвонила полгорода.

– Да, у нас живет Тейтельбаум, – ответили ей после долгих поисков.

Но он ее не помнил и не мог помнить, ведь она училась в той школе с первого по четвертый класс, а он преподавал в пятых и шестых. Однако ему было приятно, что его помнят, поют его песни, по крайней мере, одну... Но саму песенку... Он с грустью сказал: “Их hоб фаргэсн” (“Я забыл – идиш”).

...На всесоюзной конференции по дошкольному воспитанию многие ее участники переписали ноты и русские слова в переводе Шошаны. Возможно, эта песенка звучит в России и по сей день.

Ноты и слова двух песен – вот этой, детской, и еще одной, цыганской, на слова Семена Кагана, многие годы хранились у Элишевы. Она поясняет: “На самом деле этого богемного поэта звали Шимшон Каган, он славился дружбой с цыганами”.

С первых же звуков второй песни я поняла, что знаю и мотив, и содержание. Может, она и была когда-то цыганской, но она такая еврейская...

Собрался то ли цыган, то ли еврей в город, на ярмарку, покупать лошаденку. Дорога дальняя, он едет и поет. И вдруг на обочине – корчма. А в ней широко открытая дверь. “Налей-ка мне стаканчик, корчмарь!” За одним стаканчиком – другой, и вот он уже растратил все деньги, так и не купив лошаденки, но на душе весело, он поет еще громче и пускается в пляс, забыв и о ярмарке, и о том, что дома его ждет расплата.

Сегодня я знаю, что всего композитором было написано около ста песен, готовился к печати сборник его произведений. Всему помешала война.

О минском периоде жизни уже не композитора и не учителя пения, а дирижера Тейтельбаума есть у меня три коротких свидетельства.

Из беседы Элишевы с Ростиславом Янковским, одним из ведущих в свое время актеров Минского драмтеатра:

– С 1952 года он уже ничего не видел, но чувствовал каждый инструмент всем своим существом, шестым чувством. Часто, когда музыканты оркестра рассаживались по местам и настраивали инструменты, он говорил: “Нет, вы сидите плохо, подвиньтесь чуть-чуть влево”. Или: “Ваша скрипка, да-да, ваша, вот эту струну нужно натянуть сильнее”. Как будто весь оркестр был в его ушах и руках. Это был редкий музыкант. Художник! Я его однажды спросил: “Илья Моисеевич, а почему вы не женились?” Он ответил со своей грустной, застенчивой улыбкой: “Зачем? Чтобы для кого-то быть обузой?”.

А Барбара и все остальные думали, что у него кто-то там остался... А никого и никогда не было.

– В Минске он жил в какой-то семье, – фамилии Янковский не помнил. – Работники театра навещали его в доме... – Он сказал не “в доме престарелых”, а в “доме инвалидов”. – Мы приходили, но, конечно, очень редко. Человек ведь всегда занят. Мы хоронили его с тяжелым сердцем. Это был прекрасный человек, и он слишком мало требовал от жизни. Ему полагалось больше. Когда человек так скромен, каждый потом чувствует себя должником.

– У многих из нас осталось чувство неоплаченного долга, – повторяет и Элишева.

Ильзу Локштанову, игравшую главную женскую роль в “Хитроумной влюбленной” по Лопе де Вега, я разыскала в городе Бат-Ям.

– Да, я работала с Тейтельбаумом года три.

– Янковский говорит, что не помнит, у кого из актеров жил Тейтельбаум.

– Ну, как же, у Пельтцера, Константина Георгиевича. Он его приводил утром и отводил домой вечером. А когда сам Пельтцер умер, пришлось определить Илью Моисеевича в дом престарелых. Не было выхода. Он был очень своеобразный человек, – это она о Тейтельбауме. – Ни с кем не был близок. Но творчески мы общались очень тесно, ибо было много музыки, бравурной такой, легкой. И было много проблем. Он не мог видеть, что делается на сцене. Когда начиналась репетиция, он отставал. Я начинаю петь, а музыкального вступления еще нет. Поэтому мы репетировали бесконечно. Он производил впечатление очень несчастного человека – он уже тогда носил черные очки, но когда дирижировал, весь преображался, сиял.

Об этом же я услыхала и от Иосифа Львовича Златкина, бывшего ведущего трубача оркестра. Его я разыскала на севере, в городе Нацрат-Илит.

– Он был не только композитором и дирижером, но и замечательным пианистом. Инструментовки к спектаклям делал практически сам. И, несмотря на слепоту, всегда был полон творческих сил.

Позднее, когда мне доведется беседовать с покойным уже Иссахаром Фатером, израильским дирижером, исследователем и популяризатором еврейской музыки, он прервет наш разговор неожиданным, как будто личным вопросом: “Как он, слепой, учил музыку, чтобы дирижировать?”.

Вот Иосиф Львович Златкин и отвечает:

– Он обладал гениальной профессиональной музыкальной памятью. Мне посчастливилось пять лет проработать в оркестре под его руководством. Он был примером мужества и преданности Музыке – той, с большой буквы. Он ничего не учил. Он никого не хотел обременять, но его репертуар был огромен. Казалось, он знал наизусть все. Это было невероятно. Последний год жизни, когда он уже не мог вставать с постели, был самым трудным. Если не находилась добрая душа вынести его на солнце, он лежал целыми днями на кровати без движения – его разбил паралич.

Вот так, по крупинкам, вырисовывался образ забытого музыканта.

Что он мог? Написать новую книгу мученика Иова? “Ибо ужас, которого боялся я, пришел ко мне...” Кто знает, какая музыка звучала в его душе?! Ведь, кроме нее, не было у него в жизни ничего. Ни дома, ни родного человека. Только несчетные удары судьбы. Он мог единственно слышать музыку: в памяти ее хранилось так много...

Когда в 1967 году в доме престарелых начался пожар, его спасти не успели. А может, просто забыли... “Пока мы стонем: “Вытерпеть нет силы!”, еще на деле в силах мы терпеть...”, – сказал Шекспир.

От Иова осталась книга его Скорби. От Элиягу Тейтельбаума – считанные песни. Где рукопись его сборника? Может, кто-то ею воспользовался, может, она не сгорела? И звучит его музыка сегодня под чужими именами? Может, она называется народной?

Одну-то его песню знают во всем мире. Известно, что в Гражданской войне в Испании участвовали и евреи из Литвы. Это они привезли в далекую страну песню, которая получила известность как песня “Марьон” и мгновенно стала очень популярной. Партизаны Литвы и Белоруссии пели ее на идиш. Во Франции она звучит на французском, в Испании – на испанском. Исполняют ее и на израильском радио, на иврите. И никто не знает имени композитора. Иссахар Фатер (1912 – 2004) в сердцах сказал: “Сколько раз звонил и писал на радио, чтобы называли имя Тейтельбаума!”. Всю жизнь отдавший еврейской музыке, Фатер по крупицам собрал, что мог, из написанного или обработанного Элиягу Тейтельбаумом. В книге Фатера “Еврейская музыка в Польше между двумя мировыми войнами” о Тейтельбауме на иврите – всего 14 строк, на идиш – на несколько строк больше.

“Даже в Бразилии, – сказал И. Фатер, – когда я работал дирижером целых двенадцать лет, я встречал евреев, знавших композитора до войны”.

Он был так рад, что кто-то интересуется личностью Тейтельбаума, ждал моей публикации.

А я была так благодарна этому немолодому и больному человеку: он разыскал в своем огромном архиве ноты песен Тейтельбаума, его обработки для хора и фортепиано, сам все переснял и передал мне.

Ну, и что мне с этим делать? Кто поможет вернуть к жизни эти песни, эту музыку, дать ей новую жизнь? Нужно ли нам это? У меня нет ответа. Может, он имеется у читателей? Может быть, с вашей помощью мы найдем фотографии забытого музыканта Ильи Моисеевича Тейтельбаума.

Илья Тейтельбаум.  Минск. Русский драматический театр.