Поиск по сайту журнала:

 

 Журнал «Мишпоха» продолжает публиковать расшифрованные записи дневника профессора Льва Рудольфовича Когана.

Предлагаем Вашему вниманию страницы, посвящённые классику современной еврейской литературы Хаиму-Нахману Бялику и еврейскому писателю, публицисту, редактору и издателю Иехошуа Хоне Равницкому.

Ян Топоровский

 

Лев Коган. Неизданное. Бялик, Равницкий

С Бяликом и Черниховским меня связывала более чем длительная дружба, оборвавшаяся по чисто объективным причинам после их отъезда (в 1922 году, помнится) из Одессы. Тут же сразу отмечу, что они не бежали, а уехали с группой писателей и журналистов-гебраистов с разрешения советского правительства. В получении этого разрешения, как мне рассказывал Бялик, большую роль сыграли А.М. Горький и А.В. Луначарский. Горький совершенно очаровал Бялика. Оказалось, что он хорошо знает стихи Бялика в переводе Жаботинского и высоко их ценит. Так же отозвался о поэзии Бялика и Луначарский.

Оба – и Горький, и Луначарский – очень сожалели, что обстоятельства складываются для этих поэтов неблагополучно и что им, в сущности, нечего делать в России – по крайней мере, в ближайшее время. Ну, Черниховский, скажем, работу имел бы: он врач, но ведь не врачеванием же занять замечательного поэта. А Бялик? Его ненавидели бундовцы (хотя он писал и на идиш), называли его сионистом-буржуа эксплуататором рабочих-печатников типографии «Мория» и т.п. Горький очень этим возмущался, Луначарский лично докладывал Ленину обо всех этих обстоятельствах, и, по словам Бялика, Ленин счёл возможным удовлетворить просьбу этой группы, разрешив ей выехать в Палестину.

Вот насчёт «буржуазности» Бялика я с самого начала должен сделать оговорку.

Я не раз с удивлением наблюдал, как выдающиеся люди почему-то стремятся создать себе людскую славу, не имеющую ничего общего с их подлинными заслугами. Так, например, Алексей Николаевич Толстой всячески рекламировал себя как «питуха», и бывал очень доволен, когда до него доходили россказни о его «пьяных подвигах». А я Толстого знал очень хорошо. Он пил мало, но быстро хмелел. После шестой рюмки он, особенно дома, становился шумлив, криклив, хамил, словно выпил добрый литр. Один офицер рассказал мне в вагоне жел(езной) дор(оги), что, по словам его приятеля, хорошо знающего Толстого, тот, садясь писать, ставит перед собой чекушку водки и стопку. Напишет страницу-две и цоп! – стопку пропустит! Посидит так ночью несколько часов, пустые бутылки под стол, а рассказ готов. Вот это наш писатель!

Толстой страшно хохотал, когда я передал ему этот разговор, но заметил, что в пьяном состоянии не только он, но и вообще ни один писатель в мире не напишет и страницу.

А сам Лев Толстой не тешил себя личиной мудреца-философа, отвергающего всякое значение «Анны Карениной» и «Войны и мира», в то время как дневники отражают его художественное полнокровие и слабость философской мысли, ощупью ищущей своего бога?

Можно много привести таких примеров. То же и с Бяликом. Да, ему импонировало, когда его называли: «Хозяин». Да, он мог сказать: «У меня в типографии»… или «мы, деловые люди». Но никаким хозяином он не был. «Мория» принадлежала нескольким людям и небогата была эта типография машинами и приспособлениями. Но шрифты у неё были хорошие и запас бумаги всегда имелся в достатке. Несколько наборщиков были мастерами своего дела, и книги выходили из типографии в самом приличном виде, хотя и без каких-либо украшательств. Фактически во главе дела стоял старик И.-Х. Равницкий, человек очень образованный, страстный гебраист и настоящий коммерсант. Он был действительно расчётливым и предприимчивым хозяином, и у него бывали недоразумения и с рабочими, и с контрагентами. Все эти конфликты он улаживал сам, не позволяя никому, особенно Бялику, впутываться в коммерческие дела. В Бялике он видел главного редактора (хотя такого титула не существовало) и споры с авторами допускал и даже поощрял, так как доверял редкому художественному чутью поэта.

Конечно, Бялик был сионист, но, насколько я вспоминаю, до февральской революции они представляли собой не столько политическую партию, сколько удивительный разношерстный конгломерат национально мыслящих и чувствующих людей. Тут были и раввины, и атеисты, буржуа и рабочие. И если вовне весь этот конгломерат не только в России, но и в других странах требовал одного: восстановления еврейского государства, то внутри – уже ко времени войны 1914 года – обозначились непримиримые противоречия между отдельными группами внутри этой массы.

Если под сионизмом понимать национальную ограниченность, отказ от движения к новым формам жизни и к новой культуре, то ни Бялика, ни тем более Черниховского – не понять. Нет, этот ярлычок приходится с них снять и попробовать подойти к ним без «измов» и без «истов», как к очень большим поэтам мирового масштаба начала ХХ века.

Хаим-Нахман Бялик получил религиозное воспитание. Он успешно закончил вторую его ступень – иешибот. Он без труда шагнул бы и дальше к учёному раввинату, если бы не страсть к стихотворству, овладевшая им уже в отроческом возрасте.

Прекрасно начитанный в поэтических сказаниях Библии и Агады, Бялик, однако, этим не удовлетворился. Знакомство со стихами Жуковского, Пушкина, Лермонтова – недаром же он был связан с еврейскими просветителями 60-х и 70-х годов – вызвало в нём острый интерес к русской литературе, а за ней – и к мировой. Имена Данте, Шекспира, Шиллера, Лессинга (к нему Бялик чувствовал особую симпатию), Мольера, Байрона, Диккенса, Бальзака, Ибсена и других корифеев европейской литературы были ему хорошо известны. К Пушкину он относился с обожанием.

Бялик сам удивлялся:

– Шестисотлетний дворянин! Аристократ! Помещик! А я простой местечковый парень – что общего? Он во фраке, а я в лапсердаке. А ведь я отдал бы за него жизнь! Непонятно.

Да, казалось бы, непонятным, как и то, что такой же местечковый еврейский парень в лапсердаке – вдобавок плохо говоривший по-русски (Бялик хотя и с акцентом, но очень правильно говорил по-русски) – Шейн составил замечательный свод «Великорусс в своих песнях и сказаниях», Бялик взял у меня эту книгу и долго не хотел верить, что Шейн – еврей, пока я не добыл для него библиографические сведения.

Чем был для Бялика Пушкин, показывает следующий факт.

Однажды домашняя работница разбудила меня в семь утра, сказав, что пришёл Бялик, которому срочно нужно меня повидать. Испугавшись, не случилось ли чего плохого, я, наполовину одевшись и ещё не умывшись, вышел в кабинет.

При взгляде на Бялика у меня упало сердце. Он казался совсем больным. Лицо посерело и собралось складками, голубые глаза стали мутно-серыми, а белки – красными. Он, видимо, сильно нервничал.

– Простите, – заговорил он каким-то непривычным «горловым» голосом, – что я вас так рано разбудил, но я знаю, что к восьми вы уже уходите… Вот что: дайте мне Пушкина, лучшее издание, и идите умываться. Я подожду вас.

– На что вам Пушкин?

– Это я скажу вам после. Давайте лучшее издание.

Я указал ему на шеститомное издание Брокгауза, считавшееся тогда наиболее авторитетным, и пошёл умываться.

Возвратившись, услышал, как Бялик в кабинете что-то радостно поёт. Я оделся, попросил жену немедленно сварить нам кофе и дать что-нибудь перекусить.

Вхожу в кабинет. Бялик кружит по комнате, прихлопывает в ладоши, напевает что-то. Он опять неузнаваем. Словно помолодел лет на десять. Морщины разгладились, глаза голубые-голубые, на лоб задорно свесилась русая прядь редеющих волос.

– Вы вернули мне жизнь! – кричит он. – Вы вернули мне Пушкина! Ведь я всю ночь не спал!

– Что случилось!?
– Да вот, захотелось вдруг Пушкина перечитать. Взял я первый попавшийся томик стихов, – а издание у меня препаршивое, дешёвка какая-то. Был прекрасный однотомник, и исчез… Дал кому-то, а кому – забыл. Ну пока что купили десять томиков по десяти копеек. Читаю, и вдруг попадаю на стихи, какие Пушкин не мог, НЕ СМЕЛ писать, если он вообще был поэт. И знаешь, я испытал такое чувство, будто меня сейчас, мгновенно ограбили, а кто – не знаю, что делать – не понимаю. Чувствую только, что из жизни ушло что-то страшно нужное. Конечно, подумал, что это опечатка, но нет – несколько строк. Хотел звонить вам по телефону.

– Отчего же не позвонили?

– Поздно было: после двух побаивался жену вашу разбудить… Так и сидел, мучаясь, до рассвета.

– Ну и что же оказалось?

– Не опечатка, а целая заверстка. Чужие стихи частично попали не на свою страницу, и получилась безграмотная чепуха.

Бялик указал мне на эти стихи. Но просил их не записывать. После его ухода я всё-таки записал их, но записка эта, к сожалению, во время Великой Отечественной войны погибла. Помню только, что книжка была издания Помефидиной.

Утерять веру в Пушкина значило бы для Бялика лишиться критерия художественности.

В другой раз он почему-то заинтересовался поэзией Альфреда де Мюссе. У меня не было переводов стихотворений Мюссе, но имелись в подлинниках лучшие его сборники. Бялик попросил прочитать ему несколько стихотворений, чтобы вслушаться в чужую речь, а затем перевести их дословно на русский язык. Слушал он очень внимательно, но, видимо, сильно разволновался. Весёлую улыбку вызвала только песенка:

Mimi Pinson est une blonde,
Une blonde que l’on connait,
Elle n’a qu’une seule robe au monde
Et quun bonnet.

 

Что-то вроде Беранже.

На что ему понадобился де Мюссе, так и не знаю. Особенно интересовался Бялик Л. Толстым. Он с жадность расспрашивал о нём и мог часами говорить о своих впечатлениях от его произведений, которые он не уставая перечитывал.

Узнав об уходе Толстого из дому, он воскликнул:

– Это навстречу смерти! Грандиозно! Величественно! Он никуда не уедет! Вот увидите!

Увы, Бялик оказался прав. Он предугадал и жалкую комедию, которую пытались разыграть провинциальные сатрапы в связи со смертью Толстого, в том числе и одесский – Иван Николаевич Толмачев.

Когда они получили известие о смерти Толстого, стали бояться демонстраций студентов и рабочих. На улице появилось огромное количество пеших и конных полицейских и жандармов.

Мы с Бяликом шли в редакцию «Одесских новостей», рассчитывая познакомиться там на месте с обильной телеграфной информацией. У подъезда, около витрин, в которых в виде транспарантов сейчас же вывешивались наиболее важные известия, толпилось много народу.

– Разойдитесь, господа! –упрашивал полицейский пристав: – Прочитали, и отходите…

Была жуткая тишина. Кто-то подавленно сказал приставу:

– Да ведь никто не кричит не делает беспорядку…

– Ох, ещё этого недоставало бы! – лицо у пристава побелело. – Ведь и мне тяжело, я тоже русский человек! А с меня требуют! Вот – тишина, а зачем боевые патроны раздали? Значит, боятся этой тишины…

– А ведь это провокацию затеяли! – пробурчал Бялик – надо бы предотвратить.

Мы вошли в парадный ход. Полицейские, стоящие внизу, нас не пропустили бы, но кто-то из работников редакции крикнул сверху:

– Это сотрудники газеты. Пропустите.

Редакция отменила на время вывешивание транспарантов и публика разошлась. Проходившим пристав любезно сообщал новости:

– Слухи, будто Толстой перед смертью примирился с церковью, неверны.

– Царская семья прислала соболезнующую телеграмму…

– Толстого будут хоронить в Ясной Поляне…

В театре в этот вечер спектакля не было. Но и в день похорон актёры отказались играть, да и никакой предварительной продажи билетов не было. Антрепренер рассудил, что выгоднее спектакль отменить. Однако Толмачёв антрепренеру пригрозил большим штрафом, а к актёрам обратился с личной просьбой играть в этот вечер, чтобы избежать нареканий в политическом саботаже и помочь администрации в день народного траура не прибегать к репрессивным мерам.

И нашлись актёры, которые играли… Если бы ещё поставили одну из пьес Толстого, театр был бы переполнен, но уж тогда избежать демонстрации не удалось бы. Но пьес Толстого в репертуаре не было, и играли какую-то чепуху, для которой могли найти состав. Публики, конечно, не было, и антрепренёр понёс убыток. Но… Толмачёв обещал лично быть в театре!!

Услышав от меня об этом, Бялик предложил:

– Хотите пари?

– В чём?

– Что Толмачёва не будет.

– Почему вы так думаете?

– Побоится, что в него стрелять будут или по морде дадут. Эти господа храбры только за чужой счёт.

Толмачёв действительно на спектакль не явился, но следующий вечер сидел в ложе, а в антракте вышел на сцену и поблагодарил актёров, игравших накануне и тем доказавших свою политическую благонадёжность.

– Жаль, жаль! – хихикал Бялик, – что вы не хотели держать пари. Бутылку хорошего кармельского вина я бы заработал.

Не в пример другим многим писателям Бялик охотно говорил о творческих вопросах, о творчестве других поэтов и своём собственном, причём в отношении последнего бывал очень скромен и самокритичен.

Тогда в моду входила анкета для опроса писателей по ряду творческих вопросов. Авторы этого метода воображали, что таким путём они получат вполне объективные данные для разных научных выводов, особенно по части прототипов и путей от прототипа к образу. Я прочитал Бялику текст анкеты, и мы оба немало над ним посмеялись. Затем, он захотел сделать попытку ответить на вопросы. Я стенографически точно записывал всё, что он говорил, а Бялик, просмотрев запись, в конце отметил, что записано довольно точно. Как обидно, что и эта запись погибла во время войны. Тем не менее разговор запомнился хорошо, и если сейчас я не могу поручиться за дословную его передачу, то во всяком случае мысль поэта излагаю точно. При этом разговоре присутствовали Равницкие – отец и сын, которые анкете придавали почему-то большое значение.

– Начну я вот с чего, – заговорил Бялик. – Не верьте показаниям писателей о прототипах их героев и об отношении к ним писателей. В сущности, ни один поэт не знает, откуда берётся его герой. Сужу, по крайней мере, по себе. Я никогда не выдумывал образ, не складывал его по частям. Он являлся мне готовым в воображении – я до мелочей видал его и слышал его голос. Бывало и так: образ неясен, туманен. С ним нечего делать. Надо терпеливо ждать: либо он прояснится, либо исчезнет, отомрёт, как пустоцвет. А откуда он взялся, этот первообраз? Кто его знает! Конечно, из жизни. Кое-что воспринято бессознательно – то есть это мне кажется, что бессознательно, а на самом деле очень даже сознательно, но для совершенно другой цели, а в воображении включилось в образ – значит, была в этом своя логика, своя необходимость. Образ не остаётся в бездействии, он вызревает за счёт других образов или входит в общение с уже существующими. И вот тут-то начинается внимательная работа писателя. Возникает вопрос: а для чего это все? А от решения этого вопроса зависит всё дальнейшее: и жанр, и композиция, и словарь. Но первое и главное: для чего?

Вот вы часто говорите о «Мертвецах пустыни». Я писал эту поэму с большим подъёмом, но полюбил её лишь тогда, когда через образы вдруг понял основное: пустыня – не только смерть, она таит в себе и жизнь, и отдаёт эту жизнь тому, кто её завоюет.

Да разве я не знал этого раньше? Конечно, знал. Но всё не доходило до меня в зримых образах, а теперь… теперь я знал, что, если поэма удастся, её философская сущность сохранится надолго и будет захватывать новые поколения. Вот откуда необычный подъём и чувство ответственности.

Попутно отмечу, что очень глупо приписывать герою слова и чувства автора, и обратно. Бывает и так, конечно, но крайне редко, и обыкновенно в слабых произведениях. Критики ту легко попадают на удочку, а читатели и ещё легче.

Образы в «Мертвецах пустыни» получились у меня причудливые, исполинские, действие развивается медленно-медленно. Естественной формой для такого содержания могла послужить лишь поэма. Наоборот, в «Das letzte Wort» необходима была тревога, большое движение, резкая инвектива. Это предопределило лирическую форму, да такую, какой нынешняя литература и не знает. Пророк Иезекииль указал к ней путь.

Оттого выбор слов не случаен. У Иезекииля нет таких слов, он нынешнего еврейского языка не знал. Но весь строй его речи, характер его слов толкали меня на путь современности, заставляли искать нужных созвучий. Я искал и находил их не в словаре, хоть не раз к нему обращался, а на улицах, площадях, кладбищах, полных плачущих и проклинающих людей. Внутренний глаз должен видеть, а внутреннее ухо должно слышать эти слова, иначе не будет никакого образа. Найти нужный эпитет, нужную метафору – это ответственное дело поэта. Без этого ни виденья, ни людей, ни вещей. Вот, – он повернул ко мне профилем бюст Данте, стоящий на моём письменном столе, – каким словом вы определите саму характерную черту этого лица?

– По-моему, строгость.

– Так-с, теперь вспомним Пушкина: «СУРОВЫЙ Дант не презирал сонета» СУРОВЫЙ Дант! – вот оно, слово – находка, точный эпитет. Не строгий, а СУРОВЫЙ. Оно охватывает не только лицо, но и весь характер. И тот же Пушкин о Петре; «Лик его ужасен, движенья быстры. Он ПРЕКРАСЕН, Он весь как божия гроза». А разве ужасное может быть прекрасным? Но ЛИК ужасен (суровый!), а ДУША прекрасна. Петр борется за народ, и народ идёт за ним! Смело, внешне противоречиво, но логично и правдиво.

Применительно к стихотворной речи следует говорить не только о выборе жанра и слов. Огромную роли тут играет и строфика, для прозаической речи сравнительно маловажная.

Вы как-то говорили, что «Мертвецы пустыни» очень напоминают вам Данте.

– Я это и теперь утверждаю.

– Мне это очень лестно, конечно, но это совершенно неправильно.

– Почему?

– Громадная поэма Данте написана терцинами. А знаете ли вы, что такое терцин? Я как-то опыта ради проверял, какие современные строфы могли бы послужить для нашей цели. Попробовал писать и терцинами. И это оказалось трудным, вернее сказать – невозможным. То, что сделал Данте, уникально, это подвиг. То же со строфой Пушкина в «Евгении Онегине». Повторить этот поэтический подвиг никто не посмел. Попробуйте читать онегинские же строфы, не обращая внимания на содержание, и вы услышите рокот моря, то плещущего на камни, то, журча, уходящего от них, то еле слышный ласковый прибой, то энергичные всплески. А теперь присмотритесь к распределению слов в этой удивительной ритмической ткани, и вы увидите, что не случайно часть слов оказалась между опоясанными рифмами, а другая – между перекрестными, а на некоторые падают всплески! Всё это гениальное мастерство служит выразительности образа, идее произведения.

Вот у таких поэтов, как Данте и Пушкин, и надо учиться даже тем поэтам, которые, может быть, будут ещё гениальнее их…

Ну какие там ещё вопросы в этой анкете?

Действует ли на меня вид чистого листа и хорошо отточенный карандаш?

Глупый вопрос! Писать зовёт мысль, а не бумага. Положите передо мной хоть стопу лучшей бумаги, – если не о чём писать, то и не стану.

Какого формата бумагу я предпочитаю? Малого почтового размера, – вероятно, потому, что в дни моей юности это была самая дешёвая. Какому идиоту нужно это писать и для чего? Что это может объяснить в моей работе? Да и иметь дело с отдельными листками удобнее, чем с тетрадями. Вот взгляните.

Он подал мне помятый листок, на котором написано было строк девять-двенадцать.

– Это, – объяснил Бялик, – первый стих небольшого стихотворения. Только первый стих. Я его переворачивал на все лады, пока после десятка раз не нашёл того, что мне хотелось. Только после этого я смог взяться за второй стих. В тетради записи пришлось бы стирать: я добрую неделю возился с этим первым стихом. А тут всё сразу видно: и как задумывал, и как размер разыскивал, и как слова подбирал.

– А если стихов много?

– То и листков – куча. Вот этот сохранился случайно. Обыкновенно, когда черновик готов, я их – в печку. Мой черновик – это беловая всех черновиков, и тогда только начинается настоящая работа над стихотворением. Это самая увлекательная работа: взвешивать каждое слово в готовой форме, наблюдать, как оно играет и звучит. Совсем ювелирная работа, и, не будь я поэтом, хотел бы я быть ювелиром! И теперь надо – вслух, иначе не выйдет! Соседи. Вероятно, считают меня сумасшедшим.

– Так вы лишаете будущие поколения исследователей самых ценных материалов – своих черновых?

– Ещё об этом думать! – Бялик рассмеялся: – По мне, рукописи вообще нужно уничтожать, если вещь напечатана. Оставлять только то, что почему-либо не может быть сейчас напечатано. А критика? Что ж такое критика? Говорят, что обязанность критика – объяснять читателю замыслы и мастерство писателя. Чепуха всё это! Что же это за писатель, если он сам своей вещью не способен передать читателю замысел и свои мысли? Это значит, что писатель не сумел дойти до читателя, а уж никто ему в этом не поможет. Или читатель настолько глуп, что нуждается в пересказе и в упрощенном объяснении. Это уж совсем печальная обязанность. А то ещё говорят, что критика учит писателя, как писать. Это бы хорошо, если бы учила! Да ведь учит-то лишь после смерти писателя, когда изучит его творчество вдоль и поперёк! Либо при жизни несёт такую околесицу, что читать стыдно. Читали, что пишут о Горьком? Вот то-то!

Я под критиком разумею культурного человека, имеющего СВОЙ взгляд на вещи и умеющего излагать свои мысли понятно для других. Мне всегда интересно, что думает и говорит Фришман, но я никак не могу согласиться с тем, что он выражает общественное мнение или хоть часть его.

Господа критики, якобы выражающие общественные взгляды (всё равно, какой группы!), поневоле конъюнктурны и способны, если нужно, поворачивать на 180 градусов. Они поэтому выражают не столько взгляды общественных групп, сколько взгляды своих хозяев. А ну их, критиков… Что там ещё есть?

– На ваш счёт вопросец. Зачем вы, преданный стихотворец, взялись за прозу? Значит ли это, что область поэтического ограниченна?

– А кто может запретить мне писать прозой? Вот захотелось – и пишу. Сперва сомневался, выйдет ли что-нибудь? Попробовал. Показалось, выходит. Теоретически стихотворная область безгранична. Стихами можно писать решительно обо всём. А труднее всего – о быте и о повседневности. Вот Пушкин, он же гениально показал в «Онегине» и быт помещиков, и быт аристократов. Однако неспроста он обратился к прозе в «Капитанской дочке» и в «Пиковой даме». Я тоже почувствовал необходимость в прозе, когда взялся за чисто бытовой сюжет. Да не только быт! Прозаическая мудрость Агады особенно бросилась в глаза, когда мы эти мудрые сказания начали переводить на русский язык. Для поэта переход к прозе означает не падение его стихотворного таланта, а расширение его творческих возможностей. Пушкин писал «Онегина» и «Капитанскую дочку» одновременно! Ну, что ещё?

– Анкета закончена.

– Слава богу! Теперь, если кто будет приставать ко мне с такими вопросами (ведь на три четверти она ни к чему!), я буду отсылать к вам. Вы же знаете обо мне больше, чем я сам!

– Погодите! Послушайте как записано.

Я прочитал ему запись ответов. Он слушал рассеянно, но одобрительно кивал головой. Равницкий сделал два-три замечания, и я тотчас внёс поправки.

– Ну и хорошо!

Бялик пододвинул к себе рукопись и по-русски подписал: «Изложено достаточно верно. Х.Н. Бялик».

Равницкий хотел тотчас же забрать рукопись, но я не дал, решив сделать себе несколько копий на пишущей машинке. Потом я очень пожалел об этом. В течение последующих двух дней было не до того. А запись погибла с частью архива в 1942 году во время эвакуации из Ессентуков. Впрочем, повторяю: разговор об анкете я воспроизвожу действительно «достаточно верно», хотя и не текстуально, конечно.

По некоторым вопросам, затронутым и в анкете, у нас был разговор и споры и раньше. Естественно, что они в ответах на анкетные вопросы занимали гораздо меньше места. На основные вопросы писательского дела Нахман Бялик отвечал точно и четко.

– В чём смысл писательской работы? Врач лечит, потому что его УЧИЛИ лечить. Адвокат разбирается во всех вопросах государственной, общественной, трудовой работы, потому что его УЧИЛИ. А писатель? Он разбирается в жизни и в людях, хотя никогда и никто его этому не учил. Почему писатель пишет? Потому что он НЕ МОЖЕТ НЕ ПИСАТЬ. Это его психологическая особенность. Он начинает обыкновенно с подражания. Это дилетантизм. Писатель мужает, излечивая дилетантизм, учась на чужом и собственном опыте. Это очень трудное дело, но если сознаешь его значение, то готов биться головой об стену, чтобы изжить дилетантизм до конца. Вот для этого нужно хорошо знать свою ЦЕЛЬ. А цель ОДНА (иные подчас и не сознают её): ВИДЕНИЕ МИРА, ВИДЕНЬЕ и понимание его радости и счастья, его уродливостей и страданий. Хочет того писатель или не хочет, а это видение и оценку виданного писатель непременно отразит, и весь вопрос в том, что внушат читатель его мысли и образы: примирение с этой действительностью или жажду борьбы, жажду переделки жизни для человеческого счастья. Вот почему бессмертны «Фауст» и «Натан Мудрый». Истинное искусство всегда оптимистично. Но именно поэтому оно должно быть совершенно и в формальном отношении. Вот почему и вопрос о языке имеет-таки большое значение. Вопрос не только об общепонятности, но и вопрос, точно ли выражает слово мысли автора и рисует обобщенные типы. Писателю надо много видеть своими глазами, чтобы знать.

– Вот тут у меня беда! – с огорчением говорил Бялик Равницкому. – Я почти не знаю Россию, «черта оседлости» мешала мне хорошо узнать русский народ. Украинцев знаю хорошо, а русских плохо. А как мне хотелось встретиться с Л.Н. Толстым, с Горьким… Да вот не вышло…. Раза два, что удалось – вырваться за границу, – вот тогда я поездил, сколько бумажник позволил! Вы как-то говорили, что у каждого города – своё лицо, и расхваливали Дрезден. Я был в Дрездене. Хорош город, что и говорить! Но мне милее Вена. Люблю её – весёлую, всегда поющую. Ринг с его нарядными витринами и Пратер с тенистыми аллеями…

Мне казалось, что о старой-новой родине Бялик говорит нарочито романтически.

– О ней надо говорить, – как-то обмолвился он, – с закрытыми глазами: либо вспоминая её прошлое величие, либо воображая её будущее величие. А оно будет, в этом я уверен. А пока довольно грустно там. Строятся несколько очаровательных кварталов новых домов за Яффой – Холм весны! Тель-Авив. Очень красиво и поэтично. Но для кого это? Кто может позволить себе такую роскошь? Да и не известно ещё, что это будет за государство. Англичане называют его национальным очагом и готовы его опекать. Проще сказать: новая колония или протекторат. Но Бонар Лу даёт название, а денежки-то идут из Америки от Моргентау. Значит, либо передерутся, либо сторгуются. Куда выгоднее было бы иметь дело с Турцией. Какая возможна теперь промышленность? Специалисты утверждать, что в Мёртвом море много нефти и битумов, столько, что ими бы заполнить можно всю Западную Европу. Но какой расчёт, если через Хайфу идёт нефтепровод из Мосула, конкурирующий с Суэцким каналом? Такое производство было бы нерентабельно и не принесло бы ничего, кроме вреда Мосулу, Персии и Египту. А у тех и без того накопилось ненависти к нам предостаточно. Первая наша задача – мир и дружба с арабами. А тут с самого начала идут разговоры о выселении арабов-феллахов из страны. О конфискации апельсиновых и виноградных наделов под предлогом передать их переселенцам-евреям, которые, однако, не торопятся под влиянием англичан. Плохое начало. Нас даже не впустили в Иерусалим, часть которого осталась на территории Трансиордании… (Явный анахронизм Бялика, в смысле нарушения хронологической точности ошибочным отнесением события одной эпохи к другой – Трансиордания потому и называлась Трансиорданией, что находилась за рекой Иордан и к Иерусалиму – центру подмандатной – британской – Палестины никакого отношения не имела. Иерусалим – восточная часть, включая Старый город, попал в иорданские руки лишь в ходе Войны за независимость 1948-1949 гг. и находился под властью хашимитского королевства до 6 июня 1967 г. Н. Бялик умер задолго до этих событий – 4 июля 1934 года. –Я.Т.) Там торговлишка и наша, и христианская – священными сувенирами, а южнее, в Аравии – и магометанскими. Но у нас это дело поставлено плохо: нечем торговать. Разве что кусочками от Стены плача. Плохо.

– Чем же, по-твоему, там живут? – спросил Равницкий.

– Транзитом. Иначе говоря, вечно огрызаться с арабами. А так будут науськивать на нас американца!

– Ох, далеко ты зашёл, Нахум! – вздохнул Равницкий. – Где взять денег на типографию, где взять оборотные средства? Вот что важнее всего в настоящее время.

Бялик отёр покрасневшую лысину и пробормотал:

– Вернут мне долг – будут средства.

– Откуда?

– С неба свалятся.

– Разве что!

Забегая вперёд скажу: Бялик оказался прав. Деньги действительно свалились с неба. Но кто же их свалил оттуда: сам ли Бялик или Равницкий (это, кажется, ближе к истине), или кто-то третий – не знаю.

Одесский склад «Мории» недолго оставался опечатанным. Нашёлся какой-то иностранный «капиталист», который изъявил желание купить его. Оценочная комиссия, сплошь состоящая из бундовцев, решила, что имущество типографии никакой ценности в настоящее время не представляет. Совершенно готов к выпуску молитвенник, десять книг уже отпечатаны, но в продажу, конечно, не поступят, ну, а словарь в гранках тоже никому не нужен. Только и пригодного, что непочатый запас хорошей бумаги да несколько машин весьма устаревшего образца. Однако покупатели требовали всё: и машины, и бумагу, и отпечатанные листы. Экспертиза сообразила: имущество гроша медного не стоит, а получить за него всё-таки, хоть немного валюты можно. А каждый доллар – на вес золота. Решили продать. Все имущество «Мории» было вывезено в Пирей, а оттуда попало – прямёхонько к Равницкому. Отпечатанные книги были немедленно сброшюрованы и вместе с молитвенниками немедленно реализованы в Америке. Благодаря этому «Мория» получила оборотные средства и смогла развернуть свою деятельность в Палестине.

А вот Бялик прожил недолго. Внешне, даже перед отъездом, он производил впечатление вполне здорового человека. Среднего роста, широкий в плечах блондин (изредка бывает среди евреев) с лучистыми глазами, он даже не напоминал еврея, и только акцент в речи выдавал его.

Очень правильно изобразил Бялика художник Л.О. Пастернак (автор превосходных иллюстраций к «Воскресению» Л. Толстого). Этот портрет – дар художника! – висел у Бялика в кабинете на стене. Гуашь, а глаза и галстук – голубые. Такое ясное и вдохновенное лицо!

К сорока годам Бялик заметно отяжелел, появилась одышка. Врачи констатировали нефрит. Но лечиться долго и упорно Бялик не умел. Был ли для него вреден климат Палестины или по другим причинам, но он несколько раз ездил в Европу. В любимой его Вене врачи уговорили поэта и, наконец, Бялику сделали операцию, но, кажется, ещё в Вене, во время операции, он скончался.

Для меня его смерть была большим горем. Я почему-то верил, что ещё увижу его.

Рукопись Льва Когана подготовил
к печати Ян Топоровский.

Аарон Борохов (Борхиягу), Шауль Черниховский, Перец Гиршбейн, Хаим Нахман-Бялик. Якоб Фихман, Хаим-Нахман Бялик, Маня Бялик, Блюма (сестра Мани). Одесса, 1905 г. Хаим-Нахман Бялик, Одесса, 1905 г. Симха Бен-Цви (Семён Гутман), Иегошуа Хоне Равницкий, Хаим-Нахман Бялик. И.-Х. Равницкий (слева) и Х.-Н. Бялик. Палестина. Худ. Леонид Пастернак, портрет Хаима-Нахмана Бялика, 1921 г. фото The Israel Museum Jerusalem.