А

ЖУРНАЛ "МИШПОХА" №6 2000год

Журнал Мишпоха
№ 6 (6) 2000 год

Аркадий Крумер



Аркадий Крумер - писатель, живущий между израильским городом Явно и белорусским городом Витебском. Вернее сказать, он так часто летает из одной страны в другую (сугубо по делам!), что пора ему попросить визу на постоянное место жительства в самолетах авиакомпании “Белавиа”.
Диву даешься, откуда берется время, чтобы писать удивительные, смешные и в то же время грустные рассказы и повести. Или есть у Аркадия Крумера еще и третья родная страна, куда не летают самолеты и не ходят поезда, и куда он удаляется время от времени, чтобы вернуться с новой идеей, новым замыслом, новой книгой.
Одновременно с этим номером журнала вышла книга Аркадия Крумера “Изя Кац и другие русские”. В ней собраны рассказы и повести, многие из которых печатались в нашем журнале. А те, что еще не печатались, будут напечатаны. Мы любим хорошую литературу.

Рисунок Натальи Ивановой

© Журнал "МИШПОХА"

Новые книги

БАБУШКИН ДВОРИК
(Картинки из ненаписанной повести)

В моей жизни было два детства. Для одной жизни, поверьте, это немало. Жаль только, что даже два детства кончаются очень быстро и от них остаются одни воспоминания.
...Чтобы попасть из одного детства в другое, нужно было сесть в скорый поезд “Орел-Одесса” и почти сутки сходить там с ума, переворачивать с другими пацанами вагон вверх дном, на каждой станции канючить у родных на мороженое и уплетать за обе щеки молодую картошку с малосольными огурцами, которую приносили прямо к поезду и продавали за тридцать копеек. И мечтать, чтобы поезд поскорее приехал. А он тащился чуть ли не пешком, останавливался у каждого столба, хотя и назывался скорым. Ехали мы на все лето к моей бабушке Фане и к нашим замечательным родственникам, у которых было нечеловеческое терпение, потому что к ним съезжалась вся родня чуть ли не из пятнадцати союзных республик, а также почти случайные знакомые, которым негде было переночевать в приморском городе буквально недельки две, в крайнем случае, три!
К родственникам мы всегда везли два керогаза и разноцветные сатиновые трусы для дяди Миши, которые являлись страшным дефицитом у них, а обратно всегда везли два огромных веника, аккуратно завернутых в марлю, которые были дефицитом у нас. Веники были густые и пушистые, как усы у Буденного, и поэтому все соседи спрашивали, где мы такие достаем, потому что в нашем городе были не веники, а одно несчастье! И еще мы везли эмалированное ведро с вишневым вареньем, его варила на керогазе моя бабушка Фаня. У нее был специальный медный тазик, который блестел, как труба в духовом оркестре, и большая деревянная ложка. Бабушка все время перемешивала варенье, чтобы оно не подгорело, и снимала ложкой пенку, а мы стояли рядом и облизывали ложку, когда бабушка ее бросала на тарелку. Вишневый аромат шел на всю улицу, и на душе у нас было сладко и радостно. А потом мы всю зиму пили чай с вареньем и мечтали о следующем лете. А чтобы наша мечта сбылась, мы в последний день перед отъездом всегда бросали в небо пятикопеечную монетку. А еще мы везли домой бидончик настоящего липового меда, его выбирала на Привозе наша тетя Роза: она брала на руку каплю меда, а потом макала в нее химический карандаш и ждала. И если карандаш проявлялся, значит мед продавали аферисты, потому что они его разбавили сахарным сиропом, а если не проявлялся, значит мед был настоящий. А также мы везли еще ящичек мясистых украинских помидоров, и авоську синих баклажанов. Поэтому мы всегда были обвешаны сумками, котомками, тащили ящики, ведра и, пока это все выгружали, поезд трогался, и мы выпрыгивали на ходу. Я всегда жутко завидовал тем, кто едет с одним чемоданом. Но это так и осталось несбыточной мечтой моего детства!

Дом, в котором жили наши родственники, стоял в тихом переулке. Поэтому, когда между соседями вспыхивали ссоры, это было слышно за два квартала, и люди приходили на шум из других домов, чтобы поучаствовать или просто хорошо провести время. Дом строился еще до революции и был порядком обшарпан, но рухнуть не собирался, потому что, как говорил наш дядя Миша, до революции цемент еще воровали по-божески. Но полы при ходьбе проседали и жутко скрипели. И тогда те, кто жил внизу, стучали шваброй тем, кто жил наверху. Верхние тут же высовывались в форточку и орали, что они не вертолет, летать не умеют и что, если те не прекратят колошматить им в пол, они сейчас же начнут им на потолок передвигать мебель! А вообще, двор жил мирно, если не считать того, что тетя Броня без руки однажды вылила на голову Арончику холодец, и он ходил целый час, как медуза, и не давал жене Риве подойти с полотенцем, чтобы та, не дай Бог, не стерла вещественные доказательства. Но Арончик был сам виноват, потому что до этого он сказал на тетю Броню “толстая корова”! Но и тетя Броня была сама виновата, потому что, во-первых, действительно была толстая, а во-вторых, она, как корова, отодвинула примус Арончика на край коридора, хотя коридор в ходе мирных переговоров был давно поделен, и у примуса Арончика там было место в самом центре.
Квартирка, в которую мы все съезжались, имела две полутемные комнаты в двадцать два метра полезной площади. А бесполезной площади в ней вообще не было, там летом на каждом квадратном метре кто-то спал. А все коммунальные удобства находились во дворе, и бежать туда нужно было пятьдесят восемь метров или восемь секунд. Расстояние в точности измерил наш дядя Миша, когда жаловался в райсобес на плохие жилищные условия! А секунды были измерены жизненным опытом, потому что, если будешь бежать дольше, может случиться непоправимое! Для меня по сегодняшний день остается загадкой, как мы там умещались, тем более, что от жары тела всегда расширяются. К завтраку одновременно вставало около двенадцати человек, а остальные подтягивались потом. И мы дружили и любили друг друга, как сегодня уже не принято, потому что сегодня другое время, и люди больше ценят комфорт, чем любовь и дружбу. Это было самое теплое время моей жизни, хотя я живу теперь в стране, которую теплом не удивишь. Увы, эта страна находится слишком далеко от моего детства, от бабушкиного дворика и от моих самых дорогих и близких!..
Этот дворик был как целая страна. Тут было все, что хотите, даже свой сумасшедший Рым-Нарым, и своя проститутка Софка, и свой домком, который возглавлял Иван Никифорович! И каждый во дворе намного лучше знал то, что делается у соседа, чем то, что делается у него. Ведь соседи друг от друга жили так близко, что становились частью одной жизни.
- Наш двор по национальности - вылитый еврей! - уверяла всех тетя Броня. - И знаете почему? Во-первых, он забыт Богом, и крышу тут уже никогда не починят! А, во-вторых, потому что тут живут одни евреи, и это первый признак! А то, что тут живет еще Иван Никифорович, так это только подчеркивает мое открытие!
Иван Никифорович хорошо говорил на идиш и с удовольствием отмечал две пасхи. А на революционные праздники он приносил красные флаги. Все брали их и вывешивали на окнах и на балконах. Только тетя Рива не вывешивала, хотя ее балкон выходил на улицу. Она рассуждала так:
- Раз Советская власть на мой день рождения флаги не вывешивает, так почему я должна вывешивать на её?
А Ивану Никифоровичу она говорила:
- У меня низкий балкон, а сегодня желающих украсть красный флаг знаете сколько?! Одна я знаю только сорок пять человек в нашем районе.
Иван Никифорович махал рукой и говорил:
- Рива, не морочьте мне голову Вашими глупостями! - и шел к Голде со второго этажа, у которой балкон был высокий.
Петух Мотя был самой большой сволочью нашего двора. Утром, когда снятся очень сладкие сны, он кукарекал во все горло, будто ему за это платили бешеные деньги. Перед Мотей меркли зверские будильники фабрики “Слава”, потому что у них завод кончался, а у Моти никогда! Мотя жил в палисаднике мадам Теплицкой и в свободное от кукареканий время с полной ответственностью топтал кур. Он был очень красивый, ухоженный и жутко самовлюбленный. Днем он мог перемахнуть через заборчик и клюнуть любого в задницу, несмотря на возраст, пол и социальное положение.
Одним словом, двор вставал на ноги с первым петухом Мотей и тащился на работу или начинал варить на керогазе украинский борщ, фаршированную рыбу или куриную шейку. Вслед за Мотиными “кукареку” из тети Ривиной квартиры начинали доносились такие крики, что посторонний мог бы решить, будто тут кого-то режут, но все знали, что это просто Рива спрашивает у Арончика, что он будет кушать на завтрак, салат из помидоров и докторскую колбасу или брынзу и вареное яйцо? А потом уже раздавался дикий крик на втором этаже. Это Циля Марковна спрашивала у Длинного Левочки, почему он не выпил, паразит, рыбий жир, а вылил целую ложку этого ценного витамина в карман бабушкиного зимнего пальто?! А потом тетя Броня спрашивала у тети Любы через весь двор:
- Ну что, в эту ночь Вы уже, наконец-таки, спали?
- Вы с ума сошли, Броня, с моими болезнями?! - обижалась Люба. - Я не сплю с тысяча девятьсот пятьдесят четвертого года, так Вы хотите, чтоб именно сегодня я спала!
Почему тетя Люба не спит именно с пятьдесят четвертого, никто не знал, но она всегда называла именно эту дату. Странно только, что год назад ее обокрали. И вынесли ночью все, вплоть до мусорного ведра. Тетя Люба не слышала ничего, но потом всем говорила, что ее просто загипнотизировали. А ее сын Толик был рад, потому что не терпел выносить мусорное ведро, и очень хорошо, что эти бандиты сделали это вместо него!
Мусорная машина приезжала во двор каждый день в половине четвертого. Во двор входил небритый, хорошо выпивший человек в серой спецовке, шел через весь двор и отрешенно звонил в колокол! Во дворе тут же все приходило в движение, точно все только и жили ожиданием мусорной машины. Тетя Рива кричала:
- Арон, где ты пропал, они сейчас уедут, и мы на выходные останемся с мусором!
А тетя Броня кричала тете Циле:
- Циля, возьмите мое ведро тоже! А послезавтра я возьму тоже ваше!
А собака Дружок крутился рядом в надежде, что из чьего-нибудь ведра случайно выпадет куриная косточка. Через пять минут машина уезжала, но соседи с ведрами еще не расходились.
- Я вчера сдала им анализы! - говорила тетя Люба с таким видом, будто сдала им бриллианты. - Но что-то мне не нравится наш доктор Шнеерсон, он говорит, что с моей подагрой можно прожить сто двадцать лет! Ну, как Вам это нравится? Я уже написала письмо в здравотдел, чтобы он извинился! Увидите, я умру именно от подагры!
- От подагры, конечно, очень хорошо, - соглашается с ней скорняжник Яша, - и звучит красиво: помер от подагры! Это Вам не от геморроя! Но, главное, умереть нужно вовремя, а то помрешь еще в праздник! Кругом веселье, а ты лежишь, как дурак, в стороне! Просто нелепо! И в дождь тоже помирать - дрянь! Тебе вроде бы до лампочки, а народ ноги промочит и вместо того, чтобы носом хлюпать от горя, будут хлюпать от насморка! И, конечно, будут стремиться мероприятие поскорее свернуть, то есть ты - в последний путь, а им поскорее б закончить, как на профсоюзном собрании!
- Нет, самое лучшее - помереть именно в праздник, на Восьмое марта! - мечтательно говорил Зяма с макаронной фабрики. Во-первых, теще не надо утром сказать: с праздничком, дорогая Циля Марковна! Это уже плюс! А когда она орать начнет: “Зямочка, не уходи, на кого ты оставил мою дочку?”, я ей как рубану: дескать, раньше нужно было думать, дорогая Циля Марковна, когда вы мне специально мои макароны пересаливали! А соль, между прочим - это белая смерть!
- Да!.. - вздыхают все и идут со своими ведрами по домам.
...Скорняжник Яша по иронии судьбы умер именно в праздник. И в этот день шел проливной дождь. И народ промочил как следует ноги. И все действительно хлюпали носом, но не от насморка, а потому что скорняжник Яша был очень мягким человеком, и многие помнили его добро, хотя среди людей это бывает не часто.

Однажды, когда к голубятнику Леве Блюму пришли с обыском, понятыми взяли тетю Броню, потому что она всегда была под рукой, и Ивана Никифоровича, потому что он лучше других понимал ситуацию. У Левы дома была печатная машинка, он работал в заводской газете “Сухогруз” и печатал на ней про передовиков производства. И вот “куда надо” дошли слухи, что Лева в ночное время перепечатывает запрещенную литературу, чуть ли не Пастернака! Обыск был утром. Лева выглядел темнее тучи, потому что на буфете под газетой лежала картонная папка, а в ней то, что искали люди из “откуда надо”. Но Леву спасли две вещи: то, что тетя Броня по размерам была почти как Левина комната, и что Иван Никифорович оказался приличным человеком и даже летом ходил в пиджаке. Люди из “откуда надо” были практически приперты могучим телом тети Брони к стенке, и обыск поэтому шел вяло, а Иван Никифорович улучил момент и сунул под пиджак картонную папку, на которую с ужасом смотрел Лева. Потом Иван Никифорович никогда даже намеком не заводил об этом разговор. Лева тоже молчал, будто ничего и не было. И только спустя двадцать один год, уже в другой стране, я случайно встретился с постаревшим Левой Блюмом, который продолжал тосковать по своей трехэтажной голубятне и по заводской газете “Сухогруз”. Он потащил меня в фалафельную, мы пили холодное пиво с черными маслинами, и он мне рассказывал эту историю. Он сказал, что ему не дает покоя то, что он так и не сказал хорошие слова Ивану Никифоровичу, и тот, если жив, наверное, думает, что Лева просто неблагодарная свинья!

С дедушкой Ицей я познакомился впервые, когда мне было почти пять лет. Раньше он был вдовец, а потом женился на моей бабушке Фане. Бабушка Фаня следила за ним, как за ребенком, всегда варила ему специальный суп, потому что у него от прежней сухомятки был гастрит, всегда смотрела, чтобы он был чисто одет, и всегда проветривала утром перину. И за это дедушка Ица очень любил мою бабушку и очень хорошо к ней относился.
В день нашего приезда дедушки Ицы дома не было.
- Он пошел покупать корову, - сказала бабушка, теперь мы будем ее держать в сарае.
Тогда в стране была настолько полная свобода, что человеку даже разрешили держать коров, но не сколько он хочет, а только одну, иначе он станет богаче тех, кто коров не хотел держать. Я уплетал за обе щеки мои любимые яблоки, когда тетя Броня закричала с улицы:
- Фаня, иди быстро, Ица приехал!
Дедушка Ица ехал верхом на рыжей корове. У нее были огромные рога, печальные глаза и очень худые бока. Корова была упрямая и все время хотела свернуть к палисаднику мадам Теплицкой, у которой вдоль заборчика росла трава. Поэтому дедушке Ице приходилось ее слегка пришпоривать своими сандалиями, которые он носил на босу ногу. Следом за ними шли пацаны из нашего двора и из других дворов тоже. На коровах тут редко скакали, поэтому зрелище вызвало интерес. Многие пытались схватить корову за хвост, но она отмахивалась от них, как от назойливых мух.
- Хорошо, вот теперь ты будешь пить парное молоко! - обрадовала меня тетя Броня. - От него хорошо полнеют щеки! Так ты хоть будешь похож на человека!
Парное молоко я не терпел, нам его давали на даче в детском саду. Оно было такое же противное, как, наверное, столичная водка, потому что мы от парного молока всегда так же морщились, как детсадовский конюх от ежедневных ста граммов. Так что к дедушке Ице я вначале отнесся настороженно. Второй раз дедушка Ица меня разочаровал вечером, когда надел на себя белую простыню, взял старую книгу и начал качаться из стороны в сторону и шептать что-то свое. То, что мужчины иногда качаются, я знал давно. Но чтобы при этом они читали, видел впервые.
- Это дедушка молится, не мешай! - сказала бабушка тихо.
- Молится?!! - поразился я. - А для чего?
- Чтобы нам всем было хорошо! Он просит у Бога, чтобы мы все были здоровы.
- Ха, - сказал я, - разве он не знает, что Бога нет? Нам воспитательница Нина Федоровна об этом давно сказала!
- Тихо! - сказала бабушка. - Так говорить нельзя. Потому что этого никто не знает!
- А Нина Федоровна знает! Потому что она парторг всего детского сада!
- Парторг? - сказала тетя Роза. - Откуда ты знаешь такие слова?!
- С детсадовской Доски почета! - важно сказал я и побежал во двор.
Жалко, что дедушка Ица недолго был вместе с моей бабушкой Фаней. Хорошее всегда кончается быстро. Он тяжело заболел и быстро умер. Ему было хорошо с нашей бабушкой Фаней, а нам было хорошо с ним, потому что он был человеком добрым и мягким.

На ночь наш дворик надежно запирался на чугунные ворота, чтобы сюда не залезли воры и чтобы у мужей была привычка вовремя возвращались с совещаний. Посреди двора росла развесистая шелковица, под ней стояла железная кровать с досками вместо матраца, сбоку возвышалась Левина трехэтажная голубятня, и у входа во вторую парадную было железное крыльцо. На нем, как на капитанском мостике, всегда сидела тетя Броня без руки. Так ее между собой называли соседи. Она потеряла правую руку, когда их эшелон попал под бомбежку. Потом тетя Броня всегда говорила:
- Мне очень повезло с рукой, я ведь левша, так что очень хорошо, что оторвало правую!

Тетя Броня имела хороший вес, который приближался к ее росту метр шестьдесят один. Поэтому в дверь она могла протиснуться только боком. У нее было красивое лицо и, по выражению самой тети Брони, неплохая фигура, но масштабы ее были немного преувеличены. Своей одной рукой тетя Броня орудовала так ловко, что другие не успевали столько сделать двумя. Тетя Броня любила украинский борщ, причем любила его целую трехлитровую кастрюлю! А на второе она любила шесть говяжьих котлет или половину курицы с гречневой кашей. Так что на аппетит она практически никогда не жаловалась. Тетя Броня знала во дворе о всех перемещениях граждан. Голубятнику Леве она говорила:
- Лева, я видела: твоих голубей сманил кривой Толик из десятого номера.
А мадам Теплицкой она всегда говорила:
- Вы знаете, Ваш старший сын сидит в тюрьме!
В тюрьме этот старший сын сидел уже второй год, но тетя Броня так любила Теплицких, что ей было приятно еще раз сказать им приятное! А сумасшедшему Рым-Нарыму она говорила:
- Постой, не уходи, я сейчас!
Она шла домой и выносила ему штрудэле или сочную грушу. Рым-Нарым, причмокивая, ел и обещал нарисовать тетю Броню в полный рост. А тетя Броня ему говорила, что он сошел с ума, потому что где взять потом такую стенку, чтобы повесить такую картину?
Лучше тети Брони сидела во дворе только тетя Люба из третьей квартиры. У нее был такой удобный плетеный стул, что она сидела тут вообще без выходных. При этом она беспрерывно болела всеми болезнями на свете. Она считала, что болеть, как она, никто в мире больше не мог, потому что ей все время было так нехорошо, что она могла умереть в любую секунду. Тетя Люба умерла в девяносто третьем, когда ей было далеко за восемьдесят, пережив во дворе все своё поколение.
- Броня, это Вы там? - кричала через весь двор тетя Люба. При этом она сгибалась к земле, чтобы сохнущее на веревках белье не мешало ей разговаривать.
- Люба, как у Вас жизнь? - кричала в ответ тетя Броня.
- У кого, “как жизнь”, у меня? - удивлялась тетя Люба. - О чем Вы говорите, Броня?! Я живу только потому, что умереть еще хуже!.. А знаете, что сказал мне вчера наш доктор Шнеерсон про мою подагру? Во-первых, он все-таки извинился за свои прежние слова, а во-вторых, он сказал, что такой замечательной подагры нет больше ни у кого на всей территории Советского Союза! Клянусь, он так завидовал, что, если б я ее могла продать, он бы ее с удовольствием купил!
Белье сохло во дворе с утра до вечера. Веревки подпирал высокий шест, чтобы оно не валялось по асфальту, но, когда по двору шел кто-нибудь высокий, он обязательно цеплялся, как бы низко не сгибался! И всегда потом шел с бюстгальтером на спине или с сатиновыми трусами на голове. Однажды в тети Бронином бюстгальтере запутался сам участковый милиционер Беломор Каналыч. Он потом долго пытался выбраться из этого чуда, матерился и в горячке грозил вообще к чертовой матери запретить во дворе ношение этой гадости! Бюстгальтеры тетя Броня заказывала у скорняжника Яши. Обычно он шил только клетчатые кепки, шил кипы для местной синагоги (!), даже шил однажды шесть тюбетеек для одного узбека и обшивал их потом бисером. Он на тюбетейках тогда хорошо заработал и потом купил к своей ручной швейной машинке моторчик у одного забулдыги. Тот спёр моторчик на швейной фабрике “Красный Октябрь”, но Яша его даже ни о чем не спросил, потому что он не “народный контроль”! А бюстгальтеры Яша вообще не шил. Он только Броне делал исключение, потому что она очень мучилась, ведь она в магазине даже не могла заикнуться о нужном размере, потому что такие размеры, если и шили, так только когда речь шла про пальто или пиджаки. Так что на Яшу Броня молилась и, когда пекла пирог с вишнями, обязательно заносила ему тоже кусочек.
Конечно, и тетя Броня , и тетя Люба сидели во дворе не столько для того, чтобы дышать озоном, а чтобы, когда белье сохло, ругаться на нас за то, что мы гоняем тут мяч. Так что они с нами всегда были в состоянии столетней войны. Но самыми большими нашими врагами были все же тетя Рива и мадам Теплицкая. У первой в кармане всегда был гвоздь, и стоило мячу попасть ей в окно, как она протыкала его один раз и выбрасывала обратно. А потом наслаждалась тишиной, пока мы клеили мяч резиновым клеем. А еще у тети Ривы был водопровод, и она выносила таз воды и выливала на то место, где у нас пролегало футбольное поле. А если мяч попадал в палисадник к мадам Теплицкой, она его протыкала два раза и выливала на мостовую два ведра воды. Разгоряченные, мы шли к колонке, пили из-под крана и строили планы жестокой мести.

Циля Марковна, бабушка Шурика-кабана, жила на втором этаже, и к ним нужно было подниматься по винтовой лестнице. С этой лестницы она однажды спустила участкового милиционера Беломор Каналыча, и он пошел винтом до своего участка, где составил протокол о нападении на должностное лицо с отягощающими обстоятельствами. К этим обстоятельствам относилась чугунная сковородка, которой Циля Марковна замахнулась, по сути, на власть. Теперь такие хорошие сковородки уже не выпускают, и поэтому теперь блинчики у всех очень подгорают. А дело это было так: Беломор Каналыч пришел к Циле Марковне рано утром. За ухом у него, как всегда,я торчала папироска “Беломорканал”, а в глазах была такая дикая неподкупность, что Циля Марковна сразу поняла: его визит ей будет дорого стоить! Накануне внук Цили Марковны Шурик-кабан стащил, паразит, белую курицу у мадам Теплицкой, она держала их в своем палисаднике и с шести утра орала на весь двор “Цып, цып, цып”. Она сыпала им овес жменями, поэтому куры у нее были лошадиных размеров и неслись, как угорелые! Так вот, Шурик-кабан стащил ее самую лошадиную курицу и за сараями нарисовал на крыльях две красные звезды, на хвосте серп и молот, и потом на груди еще написал “Ту-104”. После этого он пробрался к окну тети Ривы и со всего размаха бросил туда птицу! Тетя Рива вначале опешила, потому что такую авиапороду встречала впервые, но когда по ее ухоженности поняла, что она из стада мадам Теплицкой, начала гоняться за этой реактивной курицей по всей квартире с распростертыми руками и с криками:
- Кар-раул, режут! Я тебе, сволочь, крылья обломаю!
Перепуганная курица носилась по квартире и била крыльями, во все стороны. В частности, она крыльями била посуду, разбила плафон от люстры и шесть фаянсовых слоников на буфете! Но недолго она выписывала фигуры высшего пилотажа, потому что тетя Рива вдруг сказала ей: “Цып-цып-цып” и пошуршала пальцами, будто сыплет овес. И когда курица клюнула на эту удочку, она на нее набросилась, как пионер на нарушителя границы. А тут пришел ее муж Арончик и приказал курице долго жить. Потом тетя Рива ее с удовольствием ощипала и начала варить бульон. Это она сделала не потому, что нуждалась в бульоне, а только чтобы насолить мадам Теплицкой за то, что та “строила из себя во дворе принцессу”, а в четверг ко всему еще, неизвестно, на какие деньги купила, спекулянтка, румынский гарнитур на двенадцать предметов, включая банкетку, и специально завозила его тогда, когда весь двор уже был дома. И этим подорвала тети Ривино здоровье, потому что от этого зрелища можно было получить инфаркт.
Узнав о происшествии, мадам Теплицкая подняла во дворе дикий гвалт, она рвала белье на тети Ривиных веревках и молила Бога, чтобы у тети Ривы от ее курицы стал заворот кишок. От этих криков оставшиеся куры так перепугались, что еще целую неделю дрожали как осиновый лист. И поэтому, когда они неслись, скорлупа на яйцах трескалась, как при землетрясении, а петух Мотя на нервной почве вообще перестал топтать кур, а только топтался в сторонке, и его потом зарезали к еврейской пасхе за импотенцию.
А Беломор Каналыч утром пришел, чтобы арестовать Шурика-кабана за издевательство над Гражданской авиацией СССР, которая как раз через неделю должна была отмечать свой профессиональный праздник. И заодно еще арестовать за мелкое воровство. Мадам Теплицкая потом орала на весь двор, что это не мелкое воровство, потому что курица была шесть кило живого веса, а Рива из подвала доказывала, что это вранье и бульон был постный, как будто она варила не курицу, а булыжник от мостовой.
Естественно, что Циля Марковна, узнав о намерениях Беломор Каналыча, тут же спустила участкового с винтовой лестницы и кричала ему вслед:
- Идиёт! Ты что не видишь, что ребенок увлекается авиамоделизмом!!! Он, может быть, будущий Туполев! И вместо того, чтобы его поощрять, пришел этот идиёт и размахивает кобурой!
- А за идиёта при исполнении Вы ответите отдельно! - орал Беломор Каналыч и действительно хватался за кобуру, в которой лежали бутерброды с “Отдельной” колбасой! Бутерброды при спуске с лестницы, к счастью, не пострадали, а так бы участковый тут вообще все разнес бы в пух и прах!
Потом, правда, чтобы замять конфликт, Циле Марковне пришлось отнести Беломорычу армянский юбилейный коньяк, на котором было нарисовано на три звездочки больше, чем на той курице! А чтобы замаскировать эту взятку, она завернула коньяк в полушерстяной ковер полтора на два метра с узбекским орнаментом, а тете Риве она отнесла на ее буфет фаянсовую статуэтку “Целующиеся голубки”, а мадам Теплицкой она заплатила за курицу, исходя из расчета два рубля за кило живого веса. Это вышло двенадцать рублей, потому что мадам Теплицкая сказала, что это была не курица, а настоящий кабан!
После этого случая Шурик-кабан во дворе стал национальным героем, ведь одной курицей он сумел отомстить тете Риве и мадам Теплицкой за наше несчастное футбольное детство! И мы страшно ему завидовали!

Наш дядя Миша был просто железным человеком, если за все время только один раз схватил меня за ухо. Это случилось после того, как я прибил гвоздями к полу его домашние тапки, а он надел их и хотел идти. Вначале он испугался, что у него уже, не дай Бог, не идут ноги, а когда понял причину, начал кричать:
- Чтоб я не сошел с этого места, если я ему сейчас не всыплю по первое число!
Но потом он нашел клещи, вытащил гвозди и с этого места сошел!
- Паразит, - кричал дядя Миша, держа меня за левое ухо, - лучше бы ты вбил гвозди в табуретку! Она шатается, как гнилой зуб!
Я пытался вырваться, даже два раза его укусил. А потом, чтобы никто не видел, залез в бабушкин шкаф и от обиды ревел там целый час. А когда вылез, взял молоток и забил в табуретку три гвоздя, и она потом целый год не шаталась. Этим же вечером мы с дядей Мишей пошли в парк имени Шевченко, где на стадионе играл в футбол любимый “Черноморец”, за который весь стадион готов был отдать свою жизнь!
Конечно, если бы на месте дяди Миши был я сам, я бы такого племянника убил еще на вокзале, потому что это был единственный способ прожить лето более-менее спокойно!

Яшка-заика был без царя в голове. Так про него говорила тетя Рива. А тетя Броня без руки говорила, что Яшка-фармазон и отпетый бабник. Ему было двадцать пять лет, и он жил на квартире у моей бабушки. Неизвестно, откуда у него в карманах всегда были конфеты “Барбариски”, он угощал ими во дворе всех пацанов. О своих похождениях он охотно рассказывал, доверяя подробности и тете Риве, и тете Броне. Они слушали всегда до конца, потом плевались и говорили:
- Тьфу, какая гадость! Мы тебя из двора за разврат выселим!
И шли к примусу. А Яшка смеялся и говорил:
- Я вам е-еще не ра-асказал про певичку из о-оперетты!
Однажды он сказал мне:
- У-у меня сегодня р-радостный день, м-меня з-записали в отряд к-космонавтов! Н-надо отметить! П-пошли пройдемся!
Мы прошлись до винного подвальчика. Всю дорогу я восхищенно смотрел на Яшку: слово “космонавт” в то время звучало для пацанов, как сегодня “сто долларов”!
- Ты к-какое любишь, к-красное или б-белое? - спросил Яшка.
Я еще не знал, какое именно люблю, по причине крайней молодости.
- Красное! - сказал я решительно. В то время я не сомневался, что все белое плохое, а все красное хорошее!
- А т-тебе сколько ле-лет?
- Одиннадцать! Почти что! - сказал я и вздохнул. Мне тогда большим быть хотелось.
- Тогда с-стакан белого и п-пятьдесят г-грамов красного д-для него!.. Много не пей, а-то с-сопьешься! - предупредил меня Яшка.
Потом поднял стакан, посмотрел его на просвет, громко со мной чокнулся и сказал:
- Осадка м-многовато, фармазоны!! Д-давай, за космические д-дали! - и начал медленно осушать свой стаканчик.
Я, как и он, выдохнул воздух и тоже приложился... Вино было кислое и противное. Я набрал его полный рот и проглотил! По вкусу оно было не лучше, чем рыбий жир! Сморщившись, я решил больше не спиваться.
- Крепости маловато, разводят, фармазоны! - сказал я и занюхал рукавом.
- Б-бери “б-барбариску”, з-закуси! - одобрительно кивнул Яшка и похлопал меня по плечу, как героя.
Барбариски лежали на прилавке в пол-литровой банке. Я до смерти хотел закусить - кто в детстве не любил барбариски, но, как и Яшка, бросил ее в карман.
- Во дворе угощу малых пацанов! - сказал я между прочим.
Через пять минут я открыл, что вино сильно бьет по ногам! Но я мужественно боролся за свою перпендикулярность относительно земли и все время кивал Яшке - дескать, порядок!
- А се-сейчас м-махнем с тобой к п-проституткам! П-поедешь? - спросил Яшка и значительно подмигнул мне.
В то время я еще смутно представлял смысл такой поездки.
- Конечно, поеду, я что, рыжий?! - сказал я без тени сомнения. - А к кому, к Софке из подвала? - блеснул я знанием предмета
- Не! - цокнул языком Яшка. - У-у ней язык вот такой, в-вся улица б-будет з-знать! А нам это с тобой н-надо?
Я задумался: с одной стороны не плохо, если б вся улица узнала! Почетно все же! К Софке ведь даже подполковники авиации ходили, даже Беломор Каналыч ходил и моряки дальнего плаванья целым составом! Вот бы все завидовать начали.
- Д-давай лучше в парк Ше-шевченко, там одни б-блондинки! А-те-тебя, кстати, уже в п-пионеры приняли? - строго спросил Яшка.
- Осенью примут, через два месяца.
- Так что ты мне г-голову морочишь! Те-тебе ж еще р-рано! O-октябренок!!! Се-сейчас тогда п-пойдем в з-зве-веринец!

А еще Яшка-заика прославился тем, что удирал от Котовского в одних трусах по улице Шолом-Алейхема. Котовский на своем дворике выращивал виноград, он по натуре был мичуринец, он днями что-то скрещивал, удобрял, лелеял, и поэтому у него виноград был размером с кулак. А когда виноградные гроздья уже соблазнительно свисали почти до самой земли и уже начали наливаться соком, Котовский бодрствовал ночами, карауля этот процесс. В это знойное время весь двор спал уже на улице, потому что в квартире можно было рехнуться от жары. Мы выносили раскладушки, ставили их рядами и часам к десяти уже напоминали лагерь беженцев. Все только и мечтали, как бы виноград умыкнуть. Так что ему приходилось туго. И вот один из беженцев Яшка-заика, дурачась и изображая из себя маститого вора, полез за котовским виноградом. Дальше события развивались так стремительно, что никто не понял, откуда выскочил Котовский, может быть, даже вылез из бочки с удобрениями. Он бежал за Яшкой с шухлей в руке и дико кричал:
- Застрелю, подлец!
Глаза у него горели, как у красноармейца, который шел брать языка. Так что никто не сомневался, что он-таки застрелит Яшку и для этого ему будет предостаточно даже лопаты!
А Яшка удирал с веткой винограда. По дороге он его ел и дико морщился, потому что ягоды оказались еще сильно кислыми и вяжущими рот. Яшка специально побежал по многолюдной улице классика еврейской литературы, потому что любил массовые гуляния! Он высоко поднимал коленки и был похож на гарцующую лошадь. А следом бежали дворовой пес Дружок и жена Котовского Мара. Она беспрерывно визжала:
- Спасите, люди! Обобрали на ровном месте!
Впрочем, место, по которому проходила погоня, ровным не было, поэтому Котовский с лопатой несколько раз спотыкался, падал, но лопату из рук не выпускал! И кричал упрямо:
- Врешь, не возьмешь! - он имел в виду - виноград не возьмешь!
Остальной народ, который ночевал во дворе, тоже уже бежал следом. А это было где-то человек двадцать пять. И если бы не крики Мары, посторонние бы решили, что просто по улицам города проходит ночной пробег памяти какого-нибудь пламенного революционера. Так, не снижая темпа, мы уже бежали две троллейбусные остановки. По дороге к нам присоединялся и посторонний народ: многие думали, что где-то выкинули дефицит. А когда одна толстая тетя спросила на бегу у Котовского: “Что будут давать?”, Котовский ей прямо признался:
- В морду будут давать! - и прибавил темп.
Но мероприятие скомкал сам Яшка-заика. Когда он понял, что Котовский физически подготовлен лучше, потому что ведет здоровый образ жизни, он схватил по дороге такси и какое-то время еще ехал впереди забега, даже высунулся из окна и подбадривал Котовского, крича:
- Шире шаг, т-товарищ!
А потом сделал на прощание Котовскому ручкой, в которой болталась недоеденная им гроздь, посоветовал лучше удобрять почву, потому что “в-виноград дрянь, к-кислый, з-зараза!” и уехал в неизвестном направлении.
...На глаза Котовскому Яшка попался уже тогда, когда весь урожай винограда был снят и Котовский поставил виноградную наливочку в большую бутыль. Сверху она была завязана марлевым платочком. Наливочка хорошо бродила, пенилась и пыталась выбраться из бутыли через марлю. Котовский мог наблюдал за этим процессом часами. Он смотрел на бутыль, как смотрят на аквариум, и у него успокаивались нервы. Он даже потом пригласил Яшку, и они пропустили по пару стаканчиков наливки. Но это закончилось тоже шумной историей, потому что Яшка-заика после этого начал звать Котовского в парк имени Шевченко к “а-аппетитным б-блондинкам”, и, когда Котовский уже согласился, его жена принялась гоняться за Яшкой с кухонным полотенцем. Правда, этот забег не вылился на улицы города, но шею Яшке она намылила! А Котовский был ей потом даже благодарен, потому что, по большому счету, ему неохота было тащиться на ночь глядя через весь город черт-те куда неизвестно зачем?!

Мне было уже почти четырнадцать, когда во двор приехала Сима. Она приехала к тете Броне на две недели из самой Москвы, и мы между собой ей завидовали, потому что она могла дома хоть каждый день ходить в Мавзолей! Мы были черные от загара, чумазые от шелковицы, с расцарапанными от футбола коленками. А она была ослепительная, красивая и смотрела на нас, как на деревню! Я до этого не подозревал, что девчонки могут быть такими красивыми. Это открытие на меня так сильно повлияло, что я начал беспощадно мыть уши с мылом, чем сильно озадачил родню, и еще лил себе на голову дяди Мишин “Шипр”. Теперь от меня пахло, как из парикмахерской Меира-Бриолина, где одеколон вообще не жалели, потому что ему в парикмахерскую заносили ворованный, а бриолин жалели и драли за него три шкуры! В довершение ко всему, я не пошел гонять мяч между бельевыми веревками, а чинно сидел под шелковицей и блестел набриолиненной у Меира головой.
Увидев меня, тетя Люба сказала:
- Ты сегодня шикарно выглядишь. Молодец, что ты не гоняешь мяч с этими бандитами.
Но Сима, несмотря на мою неземную красоту, почему-то во двор не вышла. Так что я зря блестел и зря мыл уши! Утром я не полез коротким путем через перила и не прыгал тете Броне на голову, а интеллигентно спустился по лестнице. Тетя Броня вначале опешила, а потом сказала:
- Фу, какая гадость! - имея в виду не меня, а одеколон “Шипр”. И позвала Симу.
- Вот, он тебя возьмет на пляж! Хотя я ему не доверяю! Это известный всему миру прохвост. Смотрите, не заплывайте мне за буйки!
На пляж мы ехали четвертым трамваем. Он был, как всегда, переполнен. Сима стояла совсем рядом, а я крутил головой по сторонам, становился на цыпочки, я первый раз в жизни спешил встретиться лицом к лицу с кондуктором, чтобы взять два билета, себе и девушке!
Вода на море была холодная, все ежились, покрывались пупырышками, а я бросился в море, как настоящий герой, показывая Симе, что способен на все!
- Эй, я не умею плавать! - крикнула мне Сима с берега. - Ты не хочешь меня научить?
Господи, не хочу ли я ее научить?! С тем же рвением я бросился назад на берег, и многие со стороны, по-видимому, решили, что я тяжело болен и мечусь туда-сюда в предсмертной агонии.
Сима осторожно вошла в воду и приказала не брызгаться.
- Расставь руки и держи их покрепче... И знай, что я могу утонуть! - сказала она строго.
Я неуклюже вытянул руки вперед и держал их чуть под водой, а Сима осторожно легла на воду, и все боялась, что пойдет ко дну. Она беспорядочно била руками по воде, визжала, брызги летели во все стороны. Я держал ее и сходил с ума, когда мои руки случайно под тонким купальником чуть касались ее волнующей, маленькой груди. Я боялся пошевелить пальцами... Я замирал и не мог дышать. Сердце скакало в груди и хотело выскочить, ему было тесно. И дно уходило у меня из-под ног. Но я мужественно нес какую-то чушь про закон Архимеда и про выталкивающую силу, которая действует на любое погруженное в воду тело.
...А потом на берегу я пошел добывать пищу! В конце концов я был в ответе за Симу!
В кулаке я держал пятьдесят копеек - целое, по тем временам, состояние. Шесть копеек на трамвай туда и обратно, а остальные на мороженое! Мороженое и пирожки на пляже всегда продавал один наглый тип неопределенного возраста. Он ходил босиком, в закатанных до колен парусиновых штанах, с двумя лотками на толстом брезентовом ремне через плечо и орал на весь пляж:
- Пиражки! С мясам, с перцам, с дамским сэрцам!.. Пла-амбир с узюмам! Кусочек щастья знойным летам!
Он взял у меня сорок копеек, небрежно бросил их в оттопыренный карман и так же небрежно сунул мне два пломбира. И снова закричал:
- Пира-ажки! С мясам, с перцам!..
- А сдачу? - потребовал я. - Две копейки!
Нет, я мелочным не был, просто мне без сдачи никак нельзя было, мне на билеты трамвайные две копейки теперь не хватало. Один бы я зайцем проехал, на подножке бы повисел. Но я был с Симой!
- Сдачу давай! - повторил я настырно. - Или “Жалобную книгу”!
Он посмотрел на меня, как санитар на идиота, и долго изучал. Просто словосочетание “сдачу давай” казалось ему бредом сумасшедшего. Он мог все что хочешь дать, даже по шее, но сдачу две копейки - никогда!
- Иди, мальчик, не балуйся! А то маме расскажу! - наконец сказал он поучительно и снова принялся за работу.
На пляже Ланжерон поднимать шум из-за двух копеек было так же нелепо, как требовать “Жалобную книгу”. Народ считал, что продавцу тоже нужно жить, поэтому на меня зашикали и оттеснили в сторону.
...Когда мы ехали обратно, я снова стоял рядом с Симой, но кондукторшу уже не высматривал. Наоборот, я даже чуть пригнулся, мечтал даже раствориться в пространстве, но при этом Симу пытался прикрыть. Скажу сразу, этот фокус у меня не вышел. Кондукторша выросла перед нами и сразу схватила меня за шиворот. Судя по хватке, ее специально натаскивали на зайцев. Кондукторша трамвай еще до остановки остановила, когда я ее первый раз за руку укусил. Она водителю крикнула:
- Лень, притормози, я тут зайцев буду вышвыривать! Ковалер тут один завелся! Кусачий, как комарик!
Я же требовал продать один билет для Симы, а меня, да, можно тогда вышвыривать, то есть я вел себя, как настоящий джентльмен, я готов был в гордом одиночестве плестись через весь город, только бы знать, что Сима обилечена и едет к тете на законном основании!
- Пошли на выход! - сказала мне тихо Сима. - Над нами уже смеются!
Если бы от позора можно было умереть, я бы сделал это тут же, на месте! Но увы, я оказался живучий! Мне было гадко, будто я провалился на виду у всего человечества в канализацию. Разгоряченный, я не молчал. Я говорил, что запомнил номер трамвая, что я их пущу под откос.
- В партизаны, значит, пойдешь? - съязвила Сима.
Потом мы час шли пешком, я под ноги смотрел, а Сима в другую сторону.
...Ночью я спал беспокойно, я бросался, крутился, как волчок... Я воевал во сне с трамваями, выводил на чистую воду продавцов мороженого, неоднократно отдавал жизнь за Симу и принимал поздравления по случаю присуждения мне посмертно звания “Герой Советского Союза” за подвиги, которые народ никогда не забудет!
А утром меня разбудила Сима. Она растолкала меня и сказала, как ни в чем не бывало:
- Вставай, а то все проспишь!
Я вскочил, потому что не хотел все проспать. Действительность, правда, не была столь прекрасна, как сон, но утро вечера оказалось мудреней. Я тут же сунул голову под кран, возможно, я пытался так окончательно смыть вчерашний позор! В трамвае Сима хотела взять билеты, но я не позволил! У меня сегодня денег было столько, что, если бы со мной даже две Симы ехали, у меня бы еще на три пломбира осталось! А еще мне повезло, что кондукторша новая попалась, вчерашняя бы плохие воспоминания вызывала.
...А на море я так осмелел, что сказал:
- Давай, если хочешь, конечно, я научу тебя еще раз плавать?
- Нет, - сказала Сима, - я уже научилась. Вчера.
Она бросилась в воду и поплыла легко и умело. Прямо за буйки. А я постоял на берегу, а потом мелочь взял и без очереди полез за мороженым. А когда мороженое взял, рявкнул на типа специально грубо:
- Сдачу давай, понял?!
И когда он раззявил рот, чтобы сказать: “Иди, мальчик, не балуйся!”, я запихнул ему туда пломбир с изюмом, целую порцию! Но, видимо, ему не впервые это делали, потому что он быстро среагировал. Он сразу же врезал мне два раза и расцарапал щеку. Нас бросились разнимать, он плевался пломбиром, а я клялся, что похороню его прямо здесь!
А потом мы лежали с Симой на горячем песке, лицом вниз, и наши локти почти касались. И Сима сказала, что шрамы украшают настоящих мужчин.
Вот и весь роман, который был у меня с Симой и который я помню всю жизнь.

В конце лета из Бендер к родственникам приехал Леня, чтобы поступить в Водный институт. А вообще ему было все равно куда. Только бы выбраться из своих Бендер. Он даже в ветеринарный бы пошел, хотя кошек и собак не терпел. Леня был очень тихим и очень воспитанным, у родственников дома он даже кошку Лизку называл на “вы”. Конечно, он был тут как бедный родственник, так он и не был богатым родственник, они в Бендерах слабо жили, курицу раз в неделю покупали, в основном, на макароны наседали и еще овощами питались. Это рассказывала всем его тетя, мадам Теплицкая. Поэтому весь двор знал, что Леня приехал в одном костюмчике. И то, это они ему подарили деньги на материал. И купили летние сандалеты. И вот в этом костюмчике и в этих сандалетах Леня сильно понравился толстой Розке. Вообще Леня был очень башковитый, у него тройка только по физкультуре была, так что если бы он подтягиваться умел, он бы медаль получил серебряную! Конечно, когда во дворе все были сорви голова, когда тут жили Милка-пиратка, Шурик-кабан, ехидный Рафик и свой негр Сенька-Чернозем, Лене из Бендер приходилось туго. Но ведь ему и в Бендерах не приходилось сладко. Одним словом, мы в первую же ночь (а спали мы во дворе под шелковицей) вынесли Леню вместе с раскладушкой прямо на улицу Шолом Алейхема - пошутили так. И наблюдали, что будет дальше. Ну, часов в шесть народ, кто на работу пошел, кто за круглым хлебом, а Леня наш посреди тротуара спит беззаботно, как будто уже всю пшеницу продал и в Водный институт поступил. А мы укатываемся со смеха. Прямо умираем! И тогда толстая Розка закричала на всех, чуть не плача:
- Вы дураки все набитые! Дегенераты и шизофреники! - и разбудила Леню.
Мы ее все чуть не убили, потому что поломала, дура набитая, спектакль! С этой минуты толстая Розка бегала за Леней целых полгода. Вечерами она надевала теперь роскошное поплиновое платье, а под низ пышную юбку из нейлона и занимала полтротуара. Но у Лени в голове были одни синусы и косинусы.
Мама толстой Розки, конечно, мечтала о другом зяте. О более приличном! Она мечтала, чтобы зять был аферистом. В хорошем смысле этого слова, конечно. Чтобы зарабатывал семье на красивую жизнь. Но Розка так сохла по Лене, что ее мама решила их поженить, а из самого Лени решила в дальнейшем сделать человека! Они позвали Леню на день рождения к Розке, хотя у нее день рождения еще через три месяца был, и там они пили вишневую наливку. А на утро Леня проснулся с Розкой в одной кровати. Причем пикантность ситуации заключалась в том, что Розка была без поплинового платья. Леня в первую секунду опешил, он никак не мог понять, что он делает в этой кровати и что делал? Но уже во вторую секунду Леня решил бежать в чем мать родила. Мама толстой Розки, то есть, по сути, его теща перехватила Леню, когда он уже стоял на подоконнике. Она тут же заключила Леню в объятия и собиралась его в них задушить. При этом она причитала:
- Что ты, паразит, натворил с моей Розочкой?! Она в жизни еще ни с кем в одну кровать не ложилась, кроме плюшевого медведя! Ты нас опозорил! Примерь, паразит, черный костюм, потому что в ЗАГСе депутат горсовета будет нас ждать сегодня только до двенадцати, потому что у него уже в обед встреча с делегацией из Всемирной организации людоедов ...не, не так - человеколюбов из Африки с дружественным визитом! И он согласился Вас расписать не потому, что я ему дала семьдесят рублей, а только потому, что, если невеста сильно ждет ребенка, они всегда идут на уступки!
- Розка уже ждет ребёнка?! - поразился тихий Леня и, как всегда, покраснел до ушей, а они у него были лопоухие. Так что Леня пылал в этот решительный момент своей жизни - пылал, как пионерский костер.
- Конечно! Еще как ждет! И ты нам ответишь за все!
Так Леня, вчерашний школьник, стал мужем толстой Розки, тоже вчерашней школьницы. Через месяц на маленьком пустыре за сараями начали строить для молодых дом. Разрешение в райсовете получить было совершенно невозможно - это значит, что оно стоило больше чем тысячу триста рублей. Котлован рыли четыре пьяницы, которые, когда приняли за воротник, рыли, как два экскаватора. Потом Ленина теща на счастье в каждом углу котлована разбила по большому арбузу и под первый кирпич положила двадцать пять рублей, тоже для счастья! Но, наверное, счастье за двадцать пять рублей не купишь. Эта история закончилась тем, что человека из Лени они так и не сумели сделать! Он по-прежнему не рвал подметок в погоне за красивой жизнью, которая мелькала рядом, -и нужно было только успевать хватать ее за лацканы! Его, правда, по большому блату устроили экспедитором на коньячный завод имени Климента Ефремовича Ворошилова. Это было не место, а золотое дно! Там коньяк не воровал только сам Климент Ефремович - он был ногами приварен к постаменту - и еще Леня, который на вопрос тещи, почему он это делает, то есть не ворует, чистосердечно признавался, что воровать ему не позволяет совесть! То есть, по словам тещи, оказался полным идиотом! Поэтому, когда они решили уехать в Америку, вопрос, брать Леню или нет, уже не стоял. Он, со своим неистребимым желанием закончить Водный институт и со своей привычкой краснеть, никак не вписывался в многоэтажную Америку. К тому же, у Розки уже в то время был “один мурло”, его так тетя Броня называла. И Розка уехала с ним. Он бывшим самбистом был, а в Америке устроился таксистом, так они там процветают до сегодняшнего дня. А Леня остался один, в том черном костюмчике, в котором он был, когда ему жал руку депутат горсовета и который ему теперь стал мал, потому что Леня слегка пополнел. Поэтому он теперь ходил, как подстреленный. Он переживал очень, потому что успел полюбить толстую Розку. Он ходил по чужому городу, спал, где придется, ведь тот домик на тещу был записан, они его за двенадцать тысяч продали. Со временем Леня начал выпивать. Он останавливался на каждом углу, где был винный подвальчик, и пил с кем попало. Спился он очень быстро. А потом вовсе исчез из города, говорят, он уехал на первом попавшемся поезде, который не шел в его город Бендеры, потому что туда ему возвращаться было стыдно.
А Розка, говорят, хотела ему из Америки два раза выслать по двадцать пять долларов, но так и не выслала, потому что не нашла его адрес.

...Вслед за Розкой из двора собрались уехать Теплицкие. Конечно, им было что здесь терять, но в Израиле они надеялись найти еще больше! Они долго готовились к отъезду! Их Абраша был зубной техник, и он вставил всей семье хорошие золотые зубы во весь рот. И теперь они от непривычки еле ворочали языком, скалились золотой улыбкой и были похожи на озверевших акул. Если бы в то время уже был готов сценарий фильма “Челюсти”, Абрашу, без сомнения, могли бы пригласить на главную роль, потому что злые языки говорили, что себе он вставил даже два ряда золотых зубов! В четверг утром Абраша завез во двор шесть огромных ящиков, сделанных из настоящего дуба. Грузовик делал три ходки, и шофер каждый раз говорил Абраше:
- Хозяин, надо бы добавить! Тебе теперь эти деньги все равно не нужны!
Абраша соглашался, и шофер ему желал, чтоб он в Израиле стал миллионером! Ящики Абраша заказал на мебельной фабрике и заплатил бешеные деньги. Они стояли во дворе под полиэтиленом и ждали своего часа. Вначале Теплицкие загрузили туда свой румынский гарнитур, и тетя Рива бесилась еще больше, чем в первый раз. Потом они обкладывали гарнитур пуховыми одеялами и подушками и складывали по бокам картонные коробки. Они должны были отправить багаж в четверг. А в пятницу приехал во двор “черный ворон” и арестовал Абрашу. Тетя Броня говорила, что у них в коробке обнаружили бриллиантов на три кило, а тетя Рива говорила, что они в ящиках хотели вывезти почти весь Эрмитаж и еще какой-то действующий фонтан из Ленинграда! Абраше, после всех взяток, дали только четыре года. Мадам Теплицкая вернулась после суда, села на кровать под шелковицей и тихо заплакала. Теперь она была на улице без сына и без крыши над головой. Квартиру они уже сдали в домоуправление, багаж у них конфисковали в пользу государства. И тогда из дома вышла Рива, взяла мадам Теплицкую за руку и завела к себе. И та прожила у Ривы два года, пока досрочно не вышел на свободу Абраша.

На свете может измениться все: климат, век, даже земное притяжение! Не меняется только настоящая еврейская мама. Она всю жизнь мучается от того, что не может вместо нас осенью промочить ноги и глотать потом горькую микстуру. И ей буквально болит сердце, что не ей болит наш зуб с дыркой! Она с удовольствием пила бы вместо нас рыбий жир половниками, причмокивала бы от удовольствия и просила добавку, если бы только это шло нам на пользу!
Абсолютно все еврейские мамы мечтают, чтобы их чадо играло на маленькой скрипке, именно на скрипке, потому что это не пианино и ее легче взять туда, куда нас забросит еврейская судьба.
- Мой Левочка уже в четыре года держал руках скрипку! И ему сам Гриша Теплицкий предвещал огромное будущее! - рассказывала каждому встречному Дора Соломоновна. - А Гриша Теплицкий, чтоб вы знали, был в свое время главным билетером Одесского оперного театра, и перед ним вытирали ноги такие светила музыкального искусства, которые могли даже Чайковского играть с закрытыми глазами!
Гриша Теплицкий действительно предвещал Левочке большое будущее. Это было, когда он принес для Левочки из театра целую охапку нот, и Левочка в знак признательности тут же шарахнул ему скрипкой по голове. Теплицкий тогда от неожиданности очень удивился и сказал:
- Из этого мальчика будет толк! Он станет настоящим бандитом!
И только после этого упал, как подкошенный, а Дора Соломоновна ему потом прикладывала к шишке холодный утюг и поила настоем шиповника.
Больше всего на свете Дора Соломоновна боялась, чтобы не началась война и чтобы ее Левочка на чем-нибудь в жизни не споткнулся. Она всегда стремилась бежать впереди, расчищая дорогу, по которой должен был, согласно ее плану, идти по жизни Левочка-жердь! А как она мучилась из-за того, что он каждым своим торчащим ребром оправдывал эту кличку. Она столько в него вкладывала, даже ему покупала у спекулянтов черную икру, а он тянулся только вверх, а все остальное у него было кожа и кости, потому что бутерброды с икрой он бросал за кухонный шкаф, и их там уже скопилось целое состояние.
А как она хотела пойти вместо Левочки в Советскую Армию, потому что кто может лучше, чем она, защитить Родину, если знает, что на этой Родине находится ее мальчик! До сегодняшнего дня остается загадкой, как удалось Доре Соломоновне по особо засекреченной связи дозвониться до командира взвода:
- Алле, это Левин командир взвода, чтоб Вы были здоровы! С Вами говорит его родная мама Дора Соломоновна Кулич! Вы обо мне, наверное, читали в фабричной газете Херсонской канатной фабрики, где я была до войны ударником всех пятилеток! Что, не довелось, Вы сами из Челябинска? Жалко, Вы-таки много потеряли! Ну, здравствуйте, товарищ полковник! Не волнуйтесь, Вы им станете, потому что Лева мне писал про Вас столько хорошего, что я бы Вас уже сегодня назначила генералом! А сейчас у мена к Вам, товарищ полковник, личная просьба! Я рядовому Леве Куличу передала с Гришей Теплицким кашне... Нет, кашне, это не фамилия, это такой шарфик на шею, а Гриша - это наш сосед по дворику. Он ехал лечить свой мочевой пузырь в Сочи, у него там камни. Ну, не в Сочи, конечно, камни, а в пузыре! Так я упросила Гришу по дороге из Одессы в Сочи заехать к моему Левочке в Северный военный округ. Так что, если Вам не трудно, проследите, чтобы когда на дворе будет мороз, Левочка ходил всегда в этом кашне!
Потом Дора Соломоновна дошла до самого командира дивизии. Она требовала, чтобы ей разрешили прыгать с парашютом или вместо, или, в крайнем случае, вместе с ее Левочкой! И она-таки добилась своего, она старалась лететь с северной стороны от Левы и заслоняла его от ветра, а потом быстренько приземлилась, чтобы поймать его на руки, потому что все знают, что на Земле нет ничего мягче, чем руки мамы!
А когда ее Левочке пришло время жениться, это был самый замечательный черный день в жизни Доры Соломоновны! Она настаивала, чтобы на первое свидание он всегда шел вместе с Дорой Соломоновной, потому что ей достаточно взглянуть на эту цацу, чтобы понять, что она паразитка!
- Я молю Бога только об одном: чтобы тебе с женой повезло, как твоему папе! - говорила она при каждом удобном случае и вскидывала руки к небу.
А Левочкин папа на это отвечал, что если бы он застрелился еще в шестьдесят втором, он бы уже двенадцать лет не знал бы горя!
Я так долго рассказываю о Доре Соломоновне, потому что она представляла собой такое замечательное и малоизученное явление природы, как еврейская мама, и все мамы бабушкиного дворика были похожи на Дору Соломоновну.

Каждое утро сумасшедший Рым-Нарым брал ведро, наполнял его из колонки водой, приносил из своего подвала кисти и начинал рисовать. Он макал кисть в воду и вдохновенно мазал по асфальту. Потом делал шаг назад, прищуривал один глаз, оценивая сотворенное, и принимался за работу дальше. А мы покатывались со смеху, потому что это было жутко смешно: рисовать на асфальте водой. Мы давали ему со стороны советы, говорили:
- Рым-Нарым! Смотри, чтобы ночью не украли картину!
- Рым-Нарым! Не жалей краску!
- Рым-Нарым! Продай живопись!
Мы изощрялись в остроумии и даже плоские шутки поощряли громким гоготаньем. А Рым-Нарым только улыбался, чуть кивал головой и говорил:
- Я рисую портрет! Только т-с-с-с! Все будет Рым-Нарым!
И он снова окунал кисть в ведро с водой и снова вдохновенно водил ей по асфальту, а когда кончал работу, шептал:
- Сейчас я измерю усы! Так, левый точно четыре шага. И правый точно четыре шага! Очень хорошо!
А потом припекало солнце, вода на асфальте испарялась вместе с рисунком, и Рым-Нарым шел, довольный, в свой подвал.
...По-настоящему Рым-Нарыма звали Гришей Бокалевичем. Он когда-то работал художником-оформителем на фабрике слепых, там выпускали наперстки для портных, булавки, а также заколки для волос. Грише поручили украсить к октябрьским праздникам их фабрику. И Гриша прямо на фасадной стенке нарисовал портрет Сталина. Сталин вышел крупный, два метра на три, как и подобает отцу всех народов! А когда пришла приемная комиссия, они проверили линейкой, и оказалось, что у Сталина левый ус был на четыре сантиметра короче правого, а правый был на четыре сантиметра длиннее левого, то есть, в итоге, по их расчетам выходило восемь сантиметров!
- Это двойная диверсия! - выпучил глаза председатель комиссии. - Он рассчитывал, что раз это фабрика слепых - народ не заметит! И нанес, негодяй, коварнейший удар!
Гриша был белее, чем фабричная стенка до появления на ней портрета, и просил комиссию еще раз перемерить. Но заговор мирового империализма во главе с Бокалевичем уже был раскрыт, и перемерять не стали. Гришу забрали прямо с фабрики, после того, как он ночью выравнивал усы. Потом он признался, что действовал по плану Германии. Ему впаяли двенадцать лет, по полтора года за каждый сантиметр! Но его освободили досрочно, потому что он там быстро сошел с ума...

Тетю Броню без руки считали во дворе бандершей! Говорили, что было время, когда она деньги загребала лопатой, что она зарабатывала в месяц чуть ли не шесть килограммов новых рублей, и поэтому, когда она ехала на толкучку за вещами, она брала носильщика только для своего кошелька! У Тети Брони в то время был свой очень подпольный цех, хотя, где он находится, во дворе знали все. Он выпускал женские бигуди, пластмассовые клипсы и крышки для закруток, то есть предметы первой необходимости. В ту пору в жизни тети Брони был один мужчина, его звали Бельведерский. Если бы у него однажды украли домашние тапки и его карманную расческу, он бы остался гол как сокол, потому что остальное он давно проиграл в карты. Однажды он взял эти вещи, последний раз оглянулся на свою холостяцкую жизнь, горько плюнул на свободу и приехал навсегда к тете Броне. У парадной он остановился, достал расческу, провел несколько раз по практически лысой голове, как следует продул расческу и прошел мимо ошарашенной тети Любы во двор. При этом он сказал:
- Вот, теперь я буду жить здесь! - и вздохнул, как будто раньше он жил в Букингемском дворце.
Несмотря на свое высокое положение и кличку, данную цеховиками, “Истребитель”, тетя Броня была человеком душевным, сама варила Бельведерскому обед, стирала белье и любила его крепче, чем Ромео Джульетту, потому что любовь, как известно, очень зла! Дом у тети Брони был полная чаша, и только Бельведерского там не хватало! О чем вы говорите, если в то время у нее даже было настоящее биде, оно стояло рядом с телевизором, потому что тоже считалось очень богатой вещью!
Бель0ведерский, естественно, нигде никогда не работал. Он это делал из принципа: на социализм он ишачить не собирался. Через много лет он уехал в Америку и тоже не работал из принципа: он не хотел там ишачить на капитализм. По натуре Бельведерский был игрок! Он играл везде и во все! За свою жизнь он проиграл все, что мог, дорожа только вышеупомянутыми тапками и расческой, потому что с его мозолями без мягких тапок он бы страдал, а расческа ему напоминала буйную кучерявую молодость. Иногда Бельведерский заходил в дом Сеньки-менялы. Сеньку так прозвали, потому что он менял всё на свете на все на свете: майского жука на шлеп, шлеп на перочинный ножичек, перочинный ножичек на майского жука! В конце концов он поменял одну Родину на вторую и успокоился! Но это было спустя много лет!..
Бабушка Сеньки-менялы была интеллигентным человеком и поэтому любила играть с Бельведерским в “Свинью” на деньги. Но даже когда Сенькиной бабушки не было дома, Бельведерский все равно приходил к ним от нечего делать. Он сразу же включал радио на полную громкость и оттопыривал ухо, чтобы лучше слышать. Диктор, например, говорил:
- Вы прослушали третий концерт Чайковского...
А Бельведерский цокал языком и говорил:
- Вот врут, подлецы! Вот врут!
Он не любил Советскую власть и полностью не доверял средствам массовой информации. Потом он спрашивал:
- Сеня, а мама дома?
- Да!
- Сеня, а папа дома?
- Да!
- Сеня, а что ты делаешь?
- Играю на скрипке.
- Это игра?! - морщился Бельведерский и уходил.
Бельведерский был тот еще швыцер! Он часто хвалился, что однажды выиграл в преферанс двести тысяч новыми, купил на три дня Большой симфонический оркестр, и они играли его Броне на палубе “Мурку” с такими прибамбасами, что можно было повеситься от тоски! А еще он рассказывал, что однажды проиграл в карты свою жизнь и должен был пустить себе пулю в лоб.
- Так что ж Вы не пустили? - с раздражением спрашивала тетя Блюма.
- Я пустил! - отвечал Бельведерский и вздыхал. - Но я промахнулся!
Тетя Блюма, лучшая Бронина подруга, этого Бельведерского просто не переваривала, поэтому она однажды даже спросила:
- Броня, как ты можешь любить этого проходимца, он же не вышел ни ухом, ни, извините, рылом!!! И он же фармазон!
Тетя Блюма говорила чистейшую правду! Но, скажите, кто-то любит правду, когда любит?! После этого разговора тетя Броня шесть месяцев проходила мимо тети Блюмы с таким отвращением, как мимо тубдиспансера имени Крупской на конечной остановке четвертого трамвая. Она даже перед Иом-кипуром не стала с ней мириться. И только после одного случая они помирились. Однажды тетя Броня неожиданно вернулась из Бельц (их подпольный цех там продавал бигуди и клипсы) и застала своего Бельведерского на одной кушетке с одной крысой! Конечно, крысой ее назвала тетя Броня, а на самом деле эта дама была, как созревший персик. Бельведерский сладко спал у нее на груди, как сытый младенец, даже, подлец, пустил от удовольствия слюнки. Когда же этот “созревший персик” увидела тетю Броню, она поняла, что находится за минуту до военных действий. Она суетливо растолкала Бельведерского, а он со сна начал знакомить Броню с дамой, а даму с Броней. С его слов выходило, что и та и другая ему родные сестры, то есть нет повода для особого беспокойства! А ведь тетя Броня вначале приехала в хорошем расположении духа, их товар в Бельцах пошел, как горячие пончики с ливером, и они распродались даже на день раньше. Этот день и стал роковым! Обидно было, что тетя Броня даже привезла из Бельц Бельведерскому золотые запонки с изумрудом, которые купила у одного перекупщика, и еще привезла настоящее французское вино, которое в Бельцах делал один всемирно известный на все Бельцы винодел. Ее Бельведерский ведь был вылитый аристократ, и его очень тошнило от “Солнцедара”. Одним словом, тетя Броня сразу же ударила Бельведерского этой французской бутылкой по голове, как шампанским о борт корабля, который отправляют в дальнее плаванье. И Бельведерский поплыл по комнате, пока не причалил у рукомойника. А крыса выбежала в чем мать родила на улицу и потом по “Голосу Америки” передавали, что в Одессе по Дуринскому переулку разгуливают первые советские нудистки. После этого случая тетя Броня вообще решила упрятать Бельведерского за решетку, потому что он подорвал в ней веру в человека. К счастью, у нее для этого была одна знакомая прокурорша, которой Броня заносила на все праздники, включая еврейские, маленькие презенты. Прокурорша требовала для негодяя высшую меру наказания, но на его защиту встала сама тетя Броня, потому что, пока шло предварительное следствие, сильно за Бельведерским соскучилась. Поэтому Бельведерскому дали только три месяца, но близко от тети Брониного дома. А когда она уже соскучилась окончательно и бесповоротно, она его из тюрьмы забрала на выходные и, пока они ехали на такси, пихала в него домашние пирожки с печенкой и с капустой. А он уплетал за обе щеки и сильно хвалил тети Бронино кулинарное мастерство! Однако, когда они въехали во двор и уже почти вошли в квартиру, тетя Блюма крикнула сверху:
- Эй, Бельведерский, вас тут разыскивала одна дама с сумасшедшим бюстом. Броня, ты ее тоже должна помнить: это та крыса, что прохлаждалась на твоей кожаной кушетке, хотя я не думаю, что только прохлаждалась!.. Так вот, у ней после последнего свидания с Бельведерским сарафан уже лезет на лоб.
От этих слов последний пирожок стал у Бельведерского поперек горла, и он не мог уже сказать ни слова в свое оправдание. И тогда тетя Броня взяла его своей левой рукой в охапку (слава Богу, что Бельведерский весил немного, хотя, по словам тети Блюмы, говна в нем было достаточно) поднесла его к окну и разжала ладонь. Бельведерского спасло только то, что тетя Броня жила на первом этаже, поэтому он летел недолго, хотя упал он не на землю, а в подвал к Софке. А в связи с тем, что новые матросы давно не заходили в порт, время это для Софки было тяжелое, поэтому она обрадовалась Бельведерскому, как ласточка первому солнцу, и он пробыл у нее все выходные! А тетя Броня взяла кастрюлю с украинским борщом, села за стол и, не поднимая головы, ела его монотонно ложка за ложкой.
Доев борщ, тетя Броня решила, что вычеркивает Бельведерского из своей памяти навсегда! А тетя Блюма пришла к ней в тот же вечер с вишневой наливкой и с краковскими пирожными, и они проплакали всю ночь, потому что все мужчины - сволочи, и женщины из-за них живут с разбитым сердцем! Конечно, потом она еще тысячу раз прощала Бельведерского, сажала его в тюрьму, забирала, снова сажала, пока ее прокурорша не вышла на пенсию Заслуженным работником юстиции! Эту историю большой любви долго рассказывали во дворе, она обрастала подробностями, и в детстве я ее очень любил слушать.
...А два года назад я ехал на теплоходе по Средиземному морю. На палубе играл маленький оркестрик, была прелестная весенняя погода, теплоход не качало. Я сидел в шезлонге, пил холодное пиво и листал свежую газету. А рядом, под соседним зонтиком, сидела сразу на двух стульях, потому что на одном не вмещалась, уже совсем-совсем немолодая старушка. В левой руке она держала командирский бинокль и через него критически разглядывала музыкантов. А правой руки у нее не было. Когда кто-нибудь перед ней проходил, она говорила:
- Не мельтешите тут, как маятник! Вы мешаете мне слушать музыку!
Причем, она говорила это только на русском языке, даже если мимо шел китаец! Наконец ей надоело разглядывание, она опустила бинокль и наклонилась ко мне, она кивнула в сторону оркестрика, состроила на лице гримасу и сказала:
- Это игра?! Я помню, как однажды только для меня играл на палубе целый симнический оркестр! Клянусь своей пенсией, там одних только скрипачей было столько, что, если каждому дать хотя бы по рублю, уже можно было разориться! И они так красиво играли смычком, что я в конце концов каждому дала по три рубля! О чем Вы говорите, я была тогда даже стройнее, чем сейчас, и за мной убивался такой аристократ, такой аристократ, что его даже хотели забрать в Англию, чтоб назначить лордом по дворцовым манерам! Но наш чудный обком ему не дал характеристику! О чем Вы говорите, он ел все только с “Привоза”! Мизинец он всегда по-интеллигентному оттопыривал в сторону и даже в баню ходил в лаковых туфлях! От черной икры его уже тошнило! А какие у него были манеры, пш-ш-ш! Он сморкался всегда только в носовой платок или на ветер! Он был широкая натура! Вулкан! А какая у него была шикарная шевелюра! Клянусь, в него можно было без памяти влюбиться за одну только кучерявость!
- А он не был случайно лысым, Ваш Бельведерский? - спросил я и уткнулся в газету, чтобы скрыть улыбку.
Она внимательно посмотрела на меня через бинокль потом сказала:
- Да, он был совершенно лысый! Но как он умел это скрывать!!! И потом лысина была ему так к лицу, как Вам не будет к лицу даже изумрудная брошка!
Потом она еще раз посмотрела на меня в бинокль и сказала обрадованно:
- Это ты?! Молодец! Ну, что ты делаешь, ты окончил уже школу?
- Да, - сказал я, - двадцать два года назад.

Когда я уже почти вырос, бабушка Фаня сказала:
- Я тебе дам деньги на день рождения, и ты сошьешь себе взрослые брюки! Завтра мы пойдем и наберем материал!
Скажите, кто не мечтал тогда иметь расклешенные брюки двадцать один сантиметр в колене и двадцать восемь внизу?! Материал я выбрал серый в полоску и не мог дождаться утра. В девять часов мы пошли к портному Абраше из десятого номера, потому что он не драл три шкуры. Я волновался, потому, что это были первые брюки в моей жизни, которые будет шить портной! Я спрашивал у бабушки про Абрашу, лупили ли его когда-нибудь заказчики? Не шьет ли он одну штанину длиннее другой? И не ворует ли материал? Бабушка отвечала, что Абраша шил брюки даже заведующему бани на Степовой, а это что-то значит! Я успокоился, но когда мы пришли к Абраше, я сразу же понял, что он сумасшедший! Он сидел на табуретке посреди комнаты и ножовкой распиливал деревянную ногу! При этом Абраша пыхтел, был весь взмыленный, и глаза его горели нездоровым блеском. История уже знала случай, когда распиливали чугунную гирю, но протез, думается, пилили впервые!
- Абраша, что случилось? Что это?! - всплеснула руками бабушка.
- Вчера мы похоронили моего родного дядю Меира из Черновиц, а он был герой гражданской войны! И я ему был самая крупная родня!
- Пусть ему земля будет пухом! - сказала бабушка. - Абраша, ты сейчас пилишь на нервной почве?
- Я уверен, что в протезе дядя оставил мне наследство! Потому что больше негде, остальное я все обыскал! Так что, может быть, Вы зря пришли, потому что, если я разбогатею, я уже шить штаны не буду, потому что я уже не вижу, как втянуть нитку в иголку! - при этом он продолжал пилить, даже высунул от напряжения язык.
Наконец деревянная нога разлетелась пополам, и Абраша обнаружил там в тайнике свернутую трубочкой бумажку. Он дрожащими руками развернул ее и долго шептал что-то про себя, потом вертел эту записку, потом растерянно посмотрел на нас и прочитал вслух:
“Дорогая родня! Довожу до вашего сведения, что самое большое богатство, это когда у человека своя нога, а этим Вы, слава Богу, обеспечены! А свои богатства я бросил в печку, потому что после смерти жизни нет, поэтому пусть все горит синим пламенем! Ваш родной дядя Меир”.
На Абрашу было больно смотреть. Он опустил на пол ножовку и начал говорить, потому что ему нужно было излить душу.
Судя по Абрашиному рассказу, его дядя Меир не был самых честных правил, он всю жизнь отработал в “Заготконторе”, он заготавливал шкурки кроликов, метелки для народного хозяйства и даже лосиные рога, из которых делали за границу ручки для кинжалов! Вся его родня была до конца жизни обеспечена кроличьими шапками, метелками и имела дома молотки с ручками из лосиных рогов, потому что дяде это денег не стоило! А вообще, дядя Меир был жуткий жмот. И всю жизнь копил на черный день. Когда его покойная жена Соня покупала, например, для Абрашиных детей леденцы, он морщился и говорил:
- Какие глупости! Это что, керосин? Что, нельзя обойтись?!
Когда дядя Меир занемог, то съехалась вся родня, даже кто был пятая вода на киселе! Дядя Меир умер в пять часов утра, а уже в четверть десятого, то есть когда еще он вот-вот был жив, Абраша видит сквозь горькие слезы, что родня чего-то полезла в шкаф и берет, кто дядин полувер, кто постельные принадлежности, только кроличьи шапки никто не берет, сыты уже по горло. Причем берут все, даже кто пятая вода на киселе! А дяди Меира дальняя родня по Соне как стала на дядин полушерстяной ковер два на три, так их уже танком никто сдвинуть с места не смог!
И все шепчутся про главные богатства дяди Меира, но никто даже близко не знает, где он их запрятал, он тот еще партизан был! Тут Абраше обидно за себя стало! Кто дяде всех роднее был по отцовской линии? Ясно кто - Абраша! А кто дяде высылал широкий шарфик из верблюжьей шерсти, чтобы спину обкручивать от радикулита? Опять же Абраша! Поэтому Абраша решил догоревать попозже, а сам пошел по квартире, осматривается, где стенку простучит, где кушетку ощупает, а потом видит: на шкафу дядин запасной протез лежит! Абрашу даже в пот бросило от догадки. Он протез в газету завернул и из дома через окно вылез! Потом тихо спрятал его за сараями, сухие ветки сверху набросал и опять горевать пошел!
...А когда домой приехал, когда ножовкой пилил, такие прожекты строил! Думал, что вот на пятой станции купит себе скромный домик и будет наслаждаться жизнью, потому что у него от шитья спина уже стала колесом! А дядя, оказалось, все в печку!..
- Ну, что делать? Что делать? - растерянно спрашивал Абраша.
- Бери в руки свой метр! - посоветовала бабушка. - А чтобы тебе было легче протягивать нитку в иголку, я тебе принесу такой специальный крючок.
...Уже назавтра я мерил брюки. Они лежали как надо, и были ровно двадцать один сантиметр в колене и двадцать восемь внизу. Дома я плевал на ладонь и стирал с материала черточки от мела. Три дня я не снимал брюки буквально день и ночь. Я ходил по двору и оглядывал себя то с левой стороны, то с правой. А бабушка отнесла Абраше замечательный крючок из очень тонкой стальной проволочки, а потом вернулась домой и сказала мне:
- Это неправда, что жизни потом нет! Я знаю, что потом будете жить Вы, и это согревает мое сердце!

Я вернулся в бабушкин дворик спустя много лет. Там стоял все тот же кривой заборчик, только дырок в нем появилось еще больше. И не было уже чугунных черных ворот, которые запирались на ночь. И голубятни тоже не было. Она исчезла со двора вместе с Левой Блюмом. А на ее месте стоял гараж с крепкими, обитыми жестью воротами. По двору ходили чужие люди. Это было так же странно, как если бы они ходили по моему дому. А еще с обратной стороны двора появился сквозной проход. И двор теперь стал проходным. И теперь он очень был похож на вокзал. И, наверное, уже не все соседи здоровались друг с другом. С тех пор, как уехали или умерли те, кто прожил тут целую жизнь, здесь поменялось много людей, и они уже не жили так близко друг от друга, и поэтому не были частью одной жизни.
Мне было грустно оттого, что на крыльце уже не стояла табуретка тети Брони и никто не гонял в футбол между бельевыми веревками. Двор будто состарился, стал молчаливым и равнодушным. А посреди двора, как и прежде, стояла шелковица. Только теперь она была похожа на одинокую старушку, которая протягивает вперед пересохшие руки-ветки, будто прося о чем-то редких прохожих. А может быть, мне это просто казалось? А под шелковицей стояла та же железная кровать с досками вместо матраца. Я смахнул с них пыль, сел и почувствовал, как доски прогнулись. Возможно, от времени, но, скорее всего, под тяжестью. Я подумал, что нужно бросить привычку наедаться на ночь и нужно купить кроссовки, а диван и телевизор выбросить к чертовой матери. Потом я смотрю на окна и вспоминаю всех, кто за ними жил, и думаю, что все мы похожи на бильярдные шары, которые разлетаются в разные стороны, когда в игру вступает самый непредсказуемый, самый коварный игрок - наша Судьба!! Это слишком надуманное сравнение в ту минуту под шелковицей кажется мне необыкновенно емким и глубоким. Я говорю многозначительно: “Да!...” и смотрю куда-то вдаль. Бессмысленно объяснять, что в себя вместило это “Да!..”, для этого нужно рассказать хотя бы всю жизнь, вздыхать о времени, которое бежит, будто за ним кто-то гонится, о жизни, которая промелькнула так же быстро, как окна скорого поезда мимо маленького полустанка. Насладившись грустью, я предаюсь мечтам. Я мечтаю, что вот сейчас во двор придет тетя Нюра с плетеной кошелкой, поставит ее на старую кровать рядом с шелковицей и начнет кричать на весь двор:
- Пшенка! Пшенка! Горячая пшенка!
И я выпрошу у бабушки десять копеек, а тетя Нюра вытащит из кошелки белоснежное полотенце, в которое завернута пшенка, выберет самый сочный, самый большой качан, и я буду перебрасывать его с ладони на ладонь, чтобы не обжечься. А тетя Нюра возьмет щепотку ослепительно белой соли и будет густо-густо посыпать его со всех сторон. И я скажу:
- Не сыпьте больше! Мне и так не сладко!
Но вместо тети Нюры я вижу древнего старичка, который набирает в колонке воду и идет через двор, сгибаясь под тяжестью полупустого ведра. Старичок подходит ближе, и я узнаю в нем Ивана Никифоровича. Я вскакиваю и радостно с ним здороваюсь, он останавливается, ставит ведро на асфальт, долго смотрит на меня и не узнает. Он заговаривает со мной на идиш, но, увы, я не могу ответить Ивану Никифоровичу, потому что почти ничего не знаю на этом родном языке. Что поделаешь, в жизни ведь много парадоксов. Я спрашиваю его о здоровье, он цокает языком и делает гримасу. Потом я передаю Ивану Никифоровичу слова благодарности от бывшего голубятника Левы Блюма. Я спрашиваю, помнит ли он Леву? Он молча кивает в ответ, но, кажется, делает это из вежливости. Много с тех пор утекло воды в колонке, много с тех пор прошло лет. Он стоит еще какое-то время, молча поглаживая набухшие пальцы, потом берет ведро и идет дальше. Я хочу помочь ему, он отрицательно качает головой. По дороге он наступает на переспевшие ягоды шелковицы, которые разбросаны под деревом, и от его подошв на асфальте остаются следы. И только сейчас я обращаю внимание, что весь двор, как когда-то в детстве, выкрашен подошвами в темно-фиолетовый цвет, только следы эти оставлены уже чужими людьми. Я долго сижу, уткнувшись подбородком в ладони, и рассматриваю асфальт. Так, задрав голову кверху, мы смотрели когда-то на летящие по небу облака, толкали друг друга и кричали:
- Смотри, видишь, парусный корабль?
- А вон, левее! Ну, бомба, как наша тетя Броня!
- Ой, а там настоящий слон! С хоботом, как нос у Арончика!
Я смотрю на асфальт, и среди фиолетовых пятен мне чудятся знакомые силуэты. Вон там, в углу, большая корова, на такой однажды приехал во двор дедушка Ица, хороший дедушка Ица, который молча переносил все мои проказы... А рядом огромный полосатый арбуз... такие приносил с “Привоза” наш дядя Миша, они были сахарные, мы ели их, громко причмокивая, стрелялись арбузными косточками и, к ужасу бабушки, швыряли корки за окно... А вот рядом с крыльцом тряпичная кукла Вася. Ее так назвала наша Клара. Однажды я бросил Васю с крыши на парашюте, а она зацепилась за провода и провисела там все лето, пока монтеры не приехали чинить проводку. И все лето Клара скучала по ней и вздыхала, когда шел дождь...
Я наклоняюсь, поднимаю с асфальта самую спелую, крупную ягоду шелковицы и на маленьком пятачке пишу, как когда-то: “Сима + Алик = Любовь”. И ставлю в конце три восклицательных знака. Потом иду к колонке, прижимаюсь губами к медному крану и жадно пью воду. А потом нащупываю в кармане холодную монетку, размахиваюсь и... не бросаю.
...У выхода я останавливаюсь, еще раз смотрю на разукрашенный асфальт. И мне вдруг кажется, будто это сумасшедший художник Рым-Нарым только что закончил рисунок “Дворик нашего детства”, забрал кисти, ведро с водой и ушел в свой подвал. И я с грустью думаю, что вот-вот из-за облака выглянет солнце, и этот последний рисунок испарится без следа...

© журнал Мишпоха

1